Страница:
допустить какого-то Бога, и быть совершенным идиотом, чтобы ему поклоняться. Заявляю
вам, одним словом, перед вашим отцом и этими господами, что нет такой крайности, к
которой я не прибегну по отношению к вам, если я застану вас еще раз за подобной
ошибкой. Нужно было сделать вас монашкой, если вы так желали почитать вашего
ничтожного Бога; там бы вы его просили, сколько вздумается."
"Ах! -- жалобно вздохнула Аделаида, -- монашенкой, великий Боже, монашенкой, да
будет угодно небу, чтобы я ей стала!"
И Дюрсе, который находился в этот момент напротив ее, выведенный из терпения ее
ответом, бросил в нее серебряную тарелку, которая убила бы ее, если бы попала ей в
голову, потому что удар был так силен, что тарелка погнулась об стену. "Вы наглое
создание, -- сказал Кюрваль своей дочери, которая, чтобы увернутым от тарелки,
бросилась между своим отцом и Антиноем, -- вы заслужили, чтобы я ударил вас сто раз
ногой в живот. -- И отбросил ее далеко от себя ударом кулака. -- Идите на коленях
просим, прощения у вашего мужа, -- сказал он ей, -- или мы сейчас же подвергнем вас
самому жестокому из наказаний.
Она в слезах кинулась к ногам Дюрсе, но тот, сильно возбужденный и за тысячу
луидоров не желающий опустить такой случай, потребовал, чтобы было немедленно
совершено великое и примерное наказание, которое, однако, не повредило бы субботнему;
и еще он просил, чтобы на этот раз не было последствий, чтобы дети были освобождены
от кофе и чтобы все предприятие происходило в то время, когда вошло в обыкновение
забавляться за приготовлением пить кофе. Все с этим согласились; Аделаида и две
старухи, Луизон и Фаншон, самые злые из четырех и внушающие наибольший страх
женщинам, перешли в кофейную комнату, где обстоятельства обязывают нас опустить
занавес над тем, что там произошло. Что достоверно известно, это то, что наши четыре
героя разгрузились, и что Аделаиде было позволено идти спать. Оставляем читателю
сделать свои выводы и удовольствоваться, если ему будет угодно, тем, что мы немедленно
перенесем его к рассказам Дюкло. После того, как все поместились возле своих супруг, за
исключением Герцога, который в этот вечер должен был получить Аделаиду и заменил ее
Огюстин, Дюкло возобновила свою историю:
"Однажды, -- сказала наша рассказчица, -- когда я уверяла одну из моих подруг, что
я, без сомнения, видела по части бичеваний все, что только можно было увидеть самого
сильного (поскольку я сама секла и я видела, как секут людей колючими ветками и
бычьими жилами), она мне сказала: "О, черт побери! Чтобы убедить тебя в том, что тебе
еще очень далеко до того, чтобы сказать, будто ты видела все, что есть самого сильного в
этом роле, -- я хочу прислать тебе завтра одного из моих клиентов."
Предупрежденная ею утром о часе визита и обряде, который следовало соблюсти по
отношению к этому старому скупщику, которого звали, как я помню, господин де
Гранкур, я приготовила все, что было нужно и стала ждать. Он приходит. После того, как
нас запирают, я говорю ему: "месье, я в отчаянии от той новости, которую должна вам
сообщить; но вы пленник и не можете выйти отсюда. Я в отчаянии от того, что Парламент
остановил свой выбор на мне, чтобы арестовать вас, но он так решил, и его приказ у меня
в кармане. Лицо, которое вас послало ко мне, подставило вам ловушку, так как знало, о
ком шла речь; хотя оно, разумеется, могло бы избавить вас от этой сцены. Итак, вы знаете
суть дела; нельзя безнаказанно предаваться черным и ужасным преступлениям, которые
вы совершили, и почту за удачу, если вы отделаетесь так дешево."
Он выслушал мою речь с величайшим вниманием; едва она была закончена, с плачем
бросился к моим ногам, умоляя пощадить его. "Я хорошо знаю, -- сказал он, -- что я
забыл о своем долге. Я сильно оскорбил Бога и Правосудие; но так как именно вам,
сударыня, поручено наказать меня, я настойчиво прошу вас пощадить меня." -- "Месье,
-- говорю я, -- я исполню свой долг. Раздевайтесь и будьте послушным, это все, что я
могу вам сказать."
Гранкур повиновался, и через минуту он был голым, как ладонь. Но великий Боже!
Что за тело представил он на мое обозрение! Я могу сравнить его только с узорчатой
тафтой. Не было ни одного места на этом теле, покрытом пятнами, которое не носило бы
рваного следа. Одновременно я поставила на огонь железный шомпол, снабженный
острыми шипами, присланный мне утром вместе с указаниями. Это смертоносное оружие
сделалось красным почти в тот же момент, как Гранкур разделся. Я принимаюсь за него и
начинаю хлестать прутом, сначала тихо, потом немного сильнее, а потом со сменой рук и
безразлично -- от затылка и до пяток; в одно мгновение он у меня покрывается кровью.
"Вы злодей, -- говорила я ему, нанося удары, -- негодяй, совершивший все возможные
преступления. Для вас нет ничего святого, а совсем недавно, говорят, вы отравили свою
мать." -- "Это правда, мадам, -- говорил он, мастурбируя, -- я чудовище, я преступник;
нет такой гнусности, которой я или ни сделал бы уже, или ни был бы готов сделать.
Пустое, ваши удары бесполезны; я никогда не исправлюсь, в преступлении для меня
слишком много сладострастия; убей вы меня, я бы совершил его снова. Преступление --
это моя стихия, это моя жизнь, я в нем прожил всю жизнь и в нем хочу умереть."
Оживляясь этими словами, я удваивала свои ругательства и свои удары. Между тем,
"дьявол" срывается с его языка; это был сигнал; по этому слову я удваиваю силу ударов и
стараюсь бить его по самым чувствительным местам. Он вскакивает, прыгает, ускользает
от меня и бросается, извергая семя, в чан с теплой водой, приготовленной специально,
чтобы отмыть его от этой кровавой операции. О! К этому времени я уступила своей
подруге честь видеть больше меня то, что касалось этого предмета; я думаю, вы могли
честно сказать, что только нас двое в Париже видели такое: Гранкур никогда не изменялся
и уже более двадцати лет приходил каждые три дня к этой женщине для исполнения
подобной прихоти.
Через некоторое время эта же подруга послала меня к другому развратнику, желание
которого, я думаю, покажется вам, по крайней мере, таким же странным. Сцена
происходила в маленькое домике в Руле. Меня ввели в достаточно темную комнату, где
вижу человека, лежащего в кровати, и стоящий посреди комнаты гроб. "Вы видите, --
говорит мне наш распутник, -- человека и смертном одре, который не захотел закрыть
глаза без того, чтобы не почтить еще раз предмет моего культа. Я боготворю зады и хочу
умереть, целуя зад. Как только я закрою глаза, вы поместите меня в этот гроб,
предварительно завернув в саван, и заколотите гвоздями. Я рассчитываю умереть таким
образом в разгар удовольствия, чтобы мне служил в смертный час самый предмет моей
прихоти. Итак, -- продолжал он слабым и прерывающимся голосом -- поспешите, потому
что настали мои последние минуты." Я приближаюсь, поворачиваюсь, показываю ему
свои ягодицы. "Ах! Прекрасная задница! -- говорит он, -- как же я рад, что уношу в
могилу мысль о такой великолепной заднице!" И он ее ощупывал, приоткрывал, целовал,
как любой земной человек, который чувствует себя как нельзя лучше.
"Ах! -- сказал он через минуту, оставляя свой труд и переворачиваясь на другой бок,
-- я хорошо знал, что недолго буду наслаждаться этим удовольствием! Я испускаю дух,
не забудьте том, о чем я вас попросил." Говоря это, он испускает глубокий вздох,
вытягивается и так хорошо играет свою роль, что, черт бы меня побрал, если бы я ни
сочла его мертвым. Я не потеряла головы: любопытствуя увидеть конец этой забавной
церемонии, я завертываю его в саван. Он больше не шевелился; либо у него был секрет,
чтобы казаться таким, либо мое воображение било так сильно поражено, но он был
жесткий и холодный, как железный брус; один только его хобот подавал некоторые
признаки жизни он был тверд, прижат к животу, и капли семени, казалось, сами собой
выделялись из него. Как только он был завернут в простыню, я укладываю его в гроб.
Оцепенение сделало его тяжелее быка. Лишь только он оказался там, я принимаюсь
читать заупокойную молитву и, наконец, заколачиваю его. Наступил критический момент:
едва лишь он услышал удары молотка, как закричал, словно помешанный: "Ах! Разрази
меня гром, я извергаю! Спасайся, блудница, спасайся, потому что если я тебя поймаю, ты
погибла!"
Меня охватывает страх, я бросаюсь на лестницу, где встречаю проворного лакея,
знавшего про безумства своего хозяина, который дал мне два луидора и вбежал в комнату
пациента, чтобы освободить из того состояния, в которое я его поместила.
"Вот так забавный вкус! -- сказал Дюрсе. -- Ну хорошо! Кюрваль, ты сообразил, что
к чему?" -- "Разумеется, -- говорит Кюрваль, -- этот тип был человеком, который хотел
свыкнуться с идеей смерти и не видел лучшего способа для этого, кроме как связать ее с
либертианской идеей. Совершенно очевидно, что этот человек умрет с задницей в руках."
-- "В чем нельзя сомневаться, -- говорит Шамвиль, так в том, что это отъявленный
негодяй; я его знаю, и у меня будет случай показать вам, как он обходится с самыми
святыми тайнами религии." -- "Должно быть, -- говорит Герцог, -- этот человек,
который надо всем смеется и который хочет приучиться думать и действовать так же в
свои последние минуты." -- "Что до меня, -- добавил Епископ, -- я нахожу что-то очень
привлекательное в этой страсти и, не буду от вас скрывать, от этого возбудился.
Продолжай, Дюкло, продолжай, потому как я чувствую, что готов сделать какую-нибудь
глупость, а я не хочу их сегодня делать."
"Хорошо, -- сказала милая девушка, -- вот вам один менее сложный случай: речь
идет о человеке, который преследовал меня более пяти лет подряд ради единственного
удовольствия, чтобы ему зашивали дырку в заду. Он ложился плашмя на кровать, а я
садилась между его ног и, вооруженная иглой и в локоть длиной грубой вощеной ниткой,
аккуратно зашивала ему весь анус по окружности: кожа в этом месте была у этого
человека такой жесткой и так хорошо подходившей для работы иглой, что во время моей
операции оттуда не вышло ни одной капли крики. 3 это время он сам мастурбировал и
разгружался с последним стежком. Рассеяв его опьянение, я быстро распускала срою
работу, и на этом все было кончено.
Другой заставлял растирать себя винным спиртом во всех местах своего тела, куда
природа поместила волосы; затем я поджигала этот спиртовой ликер, который выжигал в
один миг все волосы. И он извергал семя, видя себя в огне, в то время как я показывала
ему свой живот, лобок и остальное, потому как у него был Дурной вкус -- никогда не
смотреть ничего, кроме переда.
Ну, а кто из вас, господа, знал Микура, председателя большой палаты, а в то время
помощника адвоката?" -- "Я, -- ответил Кюрваль." -- "Хорошо, господа! -- сказала
Дюкло, -- а знаете ли вы, какова была и, насколько я знаю, есть по сегодня, его страсть?"
"Нет! Он слывет или хочет слыть богомолом; я был бы чрезвычайно рад узнать это." --
"Ну хорошо, -- ответила Дюкло, -- он хотел чтобы его считали ослом..." -- "Ах! Разрази
меня гром, -- сказал Герцог Кюрвалю. -- Мой друг, да ведь это общегосударственный
вкус. Я готов держать пари, что когда этот человек готовится к тому, что он сейчас будет
судить..." -- "Ладно, дальше? -- прервал Герцог." -- "Дальше, монсеньор, нужно было
одеть ему на шею веревку и прогуливать его час в таком виде по комнате, он ревел, вы на
него садились верхом, и как только оказывались, на нем, хлестали его по всему телу
хлыстом, как бы для того, чтобы ускорить его ход; он удваивал его и одновременно
мастурбировал. Как только он извергал семя, он испускал громкие крики, брыкался и
бросал девчонку вверх тормашками." -- "Ну, для нее, -- сказал Герцог, -- это было
скорее развлечение, чем разврат. А скажи мне, прошу тебя, Дюкло, этот человек говорил
тебе, не было ли у него какого-нибудь товарища с таким же вкусом?" -- "Да, -- сказала
любезная Дюкло, спускаясь со своего возвышения, потому что ее труд был исполнен, --
да, монсеньор; он сказал, что у него их было много, но что он не хотел всем давать на себя
садиться."
Слушание закончилось, друзья пожелали совершить какую-нибудь глупость до
ужина; Герцог прижал к себе Огюстин. "Я не удивляюсь, -- говорил он, поглаживая ее по
клитору и заставляя хватать кулачком его член, -- я не удивляюсь, что иногда Кюрвалем
овладевают соблазны нарушить договор и сорвать какую-нибудь девственность, ибо я
чувствую, что в эту минуту сам от всего сердца послал бы к черту девственность
Огюстин." -- "Которую? -- спросил Кюрваль." -- "Черт возьми, обе, -- сказал Герцог,
-- но нужно быть благоразумными: ожидая таким образом наших удовольствий, мы
сделаем их еще более сладостными. Ну же, девочка, -- продолжил он, -- покажите мне
ваши ягодицы; это, может быть, изменит природу моих мыслей...Черт побери! Какая
красивая задница у этой маленькой блудницы! Кюрваль, что ты мне советуешь с ней
сделать? -- "Уксусный соус, -- сказал Кюрваль." -- "Да будет угодно Богу! -- сказал
Герцог. -- Но терпение... Ты увидишь, что все придет со временем." -- "Мой дорогой
друг, -- сказал прелат прерывающимся голосом, -- вы ведете речи, которые пахнут
семенем. -- Эх! Как раз то, что я очень желаю потерять." -- "Эге! Кто же вам мешает? --
спросил Епископ." -- "О! Таких вещей много, -- ответил Герцог. -- Во-первых, нет
дерьма, а я бы его хотел; и потом мне хочется чрезвычайно многого." -- "И чего.
например?" -- спросил Дюрсе, которому Адонис опорожнялся в рот." -- "Чего? --
переспросил Герцог. -- Маленькой гнусности, которой я должен предаться."
После того как они прошли в дальний будуар вместе с Огюстин, Зеламиром,
Купидоном, Дюкло, Ла Дегранж и Геркулесом, через минуту стали слышны крики и
проклятия, которые доказывали, что Герцог сумел наконец успокоить и свою голову, и
свои яйца. Нам совсем неизвестно, что он сделал с Огюстин; но несмотря на его любовь к
ней, по возвращении ее увидели плачущей, и один из ее пальцев был завязан. Прискорбно,
что мы пока не можем объяснить все это, но достоверно известно, что господа, украдкой и
прежде, чем это было разрешено, предавались запретным вещам и тем формально
нарушали договоры, ими же установленные; но когда все общество совершает одни и те
же ошибки, оно их себе прощает весьма обыкновенно. Герцог вернулся и с удовольствием
увидел, что Дюрсе и Епископ не тратили даром времени: Кюрваль в руках "Разорванного
Зада" изящно делал то, что можно делать со всеми сладострастными предметами, которые
он мог собрать вокруг себя. Подали кушанье. Оргии провели, как обычно, и пошли спать.
Как ни была разбита Аделаида, Герцог должен был ее иметь этой ночью и так как он, по
своему обыкновению, вернулся с оргий немного пьяным, решили, что он ее не пощадит.
Ночь прошла, как все предыдущие, то есть в жару бреда и разврата; светлая Аврора
явилась, как говорят поэты, открыть двери дворца Аполлона, и этот бог, сам достаточно
развратный, взобрался на лазурную колесницу только для того, чтобы осветить новые
сладострастия.
Двадцать пятый день
Тем временем еще одна интрига рождалась в неприступных стенах замка Силин! У
нее не было таких опасных последствий, как у интриги Аделаиды и Софи. Это новое
сообщничество плелось между Алиной и Зельмир; сходство характеров этих двух
девушек связало их: нежные и чувствительные, с разницей в возрасте самое большее в два
с половиной года; много ребячества, много простодушия, одним словом, почти одни и те
же добродетели у обеих и одни и те же пороки, потому что Зельмир, мягкая и нежная,
была беспечной и ленивой, как Алина. Короче говоря, они так поладили, что утром
двадцать пятого дня их нашли в одной кровати, и вот как это произошло: Зельмир, будучи
предназначенной Кюрвалю, ложилась, как мы знаем, в его комнате; в ту же ночь Алина
была постельной женщиной Кюрваля; но Кюрваль, вернувшийся мертвецки пьяным после
оргий, захотел лечь только со "Струей-в-Небо" и, воспользовавшись этим, две маленькие
голубки, оставленные и соединенные случаем, забрались, боясь холода, в одну кровать;
там, можно было смело утверждать, их маленькие пальчики чесали совсем другие места,
нежели локти. Кюрваль, открыл утром глаза и видя двоих птичек в одном гнезде, спросил
у них, что они там делали, и приказал прийти немедленно обеим в его кровать. Там он
обнюхал их клиторы и совершенно ясно признал, что они обе были еще в семени. Случай
был серьезный: судьи решили, что наши девицы были жертвами бесстыдства, но
требовали, чтобы было соблюдено приличие. Чего только ни потребуй распутство в своих
вечных непоследовательностях! Словом, если девушки выражали желание иногда
позволить себе быть нечистыми между собой, то нужно было совершать это по приказу
месье и у них на глазах. Обсуждение было вынесено на совет; обеим нарушительницам,
которые не осмеливались отказаться от своих слов, было приказано показать, как они все
это проделали. Они это сделали, сильно покраснев, плача и прося прощения за проступок.
Было бы неинтересно наказывать эту маленькую и красивую парочку в следующую
субботу, хотя, разумеется, никому не пришло в голову пощадить их. Девушки были
немедленно записаны Дюрсе в роковую книгу, которая, между тем, наполнялась.
Покончив с этим делом, друзья завершили завтрак, и Дюрсе возобновил свои визиты.
Роковые расстройства желудка породили еще одну преступницу: это была маленькая
Мишетта; она говорила, что больше не может терпеть, что ее слишком сильно накормили
накануне и она приводила тысячу маленьких извинений, которые не помешали ей быть
записанной. Кюрваль в сильном возбуждении схватил комнатный горшок и проглотил все,
что было внутри. Бросив затем на нее гневный взгляд, он сказал: "Ну нет же, черт возьми,
маленькая плутовка! Ну уж нет, черт бы меня побрал, вы будете наказаны, и к тому же
моей рукой. Непозволительно так срать; вы должны были нас предупредить, по крайней
мере, вы отлично знаете, что нет такого часа, когда мы не были бы готовы получить
говно."
При этом он сильно нажимал на ее ягодицы, пока давал наступлении. Мальчики
остались нетронутыми; не было предоставлено ни одного разрешения на испражнение, и
все сели за стол. Во время обеда порассуждали о поступке Алины: думали, что она святая
недотрога, и вдруг получили доказательства ее темперамента.
"Ну! Что же вы скажете, мой друг, -- спросил Дюрсе у Епископа, -- можно ли
доверять невинному виду девочек?"
Пришли к согласию, что нет ничего особенно обманчивого, что все девицы
неискренни и всегда пользуются уловками, чтобы блудить с большой ловкостью. Эти речи
перевели русло разговора на женщин, и Епископ, у которого они вызывали отвращение,
тут же прошелся по ним с ненавистью, которую женщины ему внушали; он низвел их до
состояния самых подлых животных и доказал, что их существование настолько
бесполезно в мире, что можно было бы стереть их с поверхности земли, ни в чем не
повредив замыслам природы, которая, сумев некогда найти способ воспроизводить
человечество без них, найдет его еще раз, когда останутся одни мужчины.
Перешли к кофе; он подавался Огюстин, Мишеттой, Гиацинтом и Нарциссом.
Епископ, одним из самых больших удовольствий которого было сосать пушечки
маленьких мальчиков, забавлялся несколько минут игрой с Гиацинтом, когда вдруг
закричал, с трудом раскрывая наполненный рот: "Ах! Черт возьми, друзья мои, нот так
девственность! Этот маленький негодник извергает первый раз, я в этом уверен."
И действительно, никто еще не видел, чтобы Гиацинт занимался такими вещами; его
считали слишком юным, чтобы у него получилось; но ему было полных четырнадцать лет,
это возраст, когда природа имеет обыкновение одаривать своими милостями, и не было
ничего более обыкновенного, чем победа, которую одержал Епископ. Тем временем все
захотели удостовериться н этом факте, и так как каждый хотел быть свидетелем события,
все уселись полукругом вокруг мальчика. Огюстин, самая знаменитая качальщица в
серале, получила приказ мастурбировать ребенка на виду у всего собрания, а молодой
человек получил разрешение щупать ее и ласкать в той части тела, в какой пожелает;
никакое зрелище не могло быть более сладострастным, чем вид молодой
пятнадцатилетней девушки, прекрасной, как день, отдающейся ласкам юного мальчика
четырнадцати лет и побуждающей его к извержению семени путем самого прелестного
рукоприкладства. Гиацинт, может быть, по велению природы, но более вероятно, с
помощью примеров, которые у него были перед глазами, трогал, щупал и целовал только
прекрасные маленькие ягодицы качалыцицы, и через минуту его красивые щеки
окрасились, он два или три раза вздохнул, и cm хорошенькая пушка выбросила на три
фута от него пять или шесть струек маленького фонтана семени, нежного и белого как
сметана, которые упали на ляжку Дюрсе, сидевшего ближе всего к нему; тот заставлял
Нарцисса качать себе, следя за операцией. Уверившись, как
следует, в факте извержения, обласкали и перецеловали ребенка со всех сторон;
каждый хотел получить маленькую порцию юной спермы, и так как показалось, что в его
возрасте для начала шесть извержений не будет слишком много, к двум, которые он
только что сделал, наши развратники заставили его присоединить каждый по одной,
которые он им пролил в рот. Герцог, разгоревшийся от такого зрелища, овладел Огюстин.
Было поздно, они были вынуждены отменить послеобеденный отдых и перейти в залу
для историй, где их ждала Дюкло. Едка только все устроились, она продолжила рассказ о
своих приключениях следующими словами:
"Я уже имела честь говорить вам, господа, что трудно охватить, все пытки, которые
человек изобретает против самого себя, чтобы снова найти -- в унижении или болях --
искры наслаждения, которые возраст или пресыщенность отняли у него. Поверите ли,
один из таких людей, человек шестидесяти лет, удивительно равнодушный ко всем
наслаждениям похоти, возбуждал их в своих чувствах, только заставляя обжигать себе
свечой все части тела -- главным образом те, которые природа предназначила для этих
наслаждений. Ему с силой гасили свечу о ягодицы, о член, об яйца и в особенности в дыре
зада; в это самое время он целовал чью-либо задницу, и когда в пятнадцатый или
двадцатый раз болезненная операция возобновлялась, извергал семя, сося анус, который
ему подавала его прижигательница.
Я видела еще одного человека, который вынуждал меня пользоваться лошадиным
скребком и скоблить его им по всему телу так, как поступили бы с животным, которого я
только что назвала. Как только его тело было в крови, я натирала его винным спиртом, и
вторая боль заставляла его обильно извергнуть семя мне в глотку: таково было поле
брани, которое он хотел оросить своим семенем. Я становилась на колени перед ним,
упирала его орудие в мои сосцы, и он непринужденно проливал туда едкий излишек своих
яичек.
Третий заставлял меня вырывать, волосок за волоском, всю шерсть из своего зада. Во
время операции он поедал совсем еще теплое дерьмо, которое я ему только что сделала.
Затем, когда условное "черт" сообщало мне о приближении кризиса, нужно было, дабы
ускорить процесс, бросать в каждую половину зада ножницы, от которых у него начинала
идти кровь. Вся задница у него была, в результате, покрыта ранами; и я с трудом могла
найти хоть одно нетронутое место, чтобы нанести свежие; в этот момент его нос
погружался в дерьмо, он вымазывал в нем свое лицо, и потоки спермы венчали его экстаз.
Четвертый клал мне хобот в рот и приказывал, чтобы я его кусала изо всех сил. В это
время я раздирала ему обе половины задницы железным гребнем с очень острыми
зубьями, затем, в тот момент, когда я чувствовала, что его оружие готово расплавиться, о
чем мне сообщала очень слабая и легкая эрекция, необыкновенно сильно раздвигала ему
ягодицы и приближала дырку его зада к пламени свечи, помещенной с этой целью на
полу. И только после того, как он ощущал жжение этой свечи в своем анусе, совершалось
извержение; я удваивала укусы, и мой рот скоро оказывался полным."
"Минутку, -- сказал Епископ, -- сегодня я в который раз слышу, как говорят о
разгрузке, сделанной в рот; это расположило мои чувства к удовольствиям такого же
рода."
Говоря это, он привлек к себе "Струю-в-Небо", который стоял на страже возле него в
этот вечер, и принялся сосать ему хобот со всей похотливостью голодного малого. Семя
вышло, он заглотил его и вскоре возобновил ту же операцию над Зефиром. Он был
возбужден, и это состояние не приносило ничего хорошего женщинам, если те попадали
ему под руку. К несчастью, в таком положении оказалась Алина, его племянница.
"Что ты здесь делаешь, потаскушка, -- спросил он у нес, -- когда я хочу мужчин?"
Алина хотела увернуться, но он схватил ее за волосы и увлек в свой кабинет вместе с
Зельмир и Эбе, двумя девочками из ее сераля: "Вы увидите, -- сказал он своим друзьям,
-- как я сейчас научу этих бездельниц не путаться под ногами, когда мне хочется члена."
Фаншон по его приказу последовала за тремя девственницами, и через мгновение все
ясно услышали, как кричит Алина, и рев разгрузки монсеньора соединился с жалобными
звуками его дорогой племянницы. Они вернулись... Алина плакала, держась руками за
задницу. "Покажи-ка мне это! -- сказал ей Герцог. -- Я безумно люблю смотреть на
следы жестокости моего брата."
Алина показала пострадавшее место, и Герцог вскричал: "Ах! Черт, это прелестно! Я
думаю, что сделаю сейчас то же самое."
Но после того, как Кюрваль заметил ему, что уже поздно и что у него есть особый
план развлечения, который требовал и его головы, и его семени, все попросили Дюкло
продолжать пятый рассказ, которым должен был завершиться вечер.
"В числе необыкновенных людей, -- сказала наша прекрасная Девушка, -- мания
которых заключалась в том, чтобы позорить и унижать себя, был некий председатель
Казначейства, которого звали Фуколе. Невозможно представить себе, до какой степени
этот человек доводил эту страсть; нужно было совершать над ним образчики всех
известных казней. Я вешала его, но веревка вовремя обрывалась, и он падал на матрацы;
спустя минуту растягивала его на кресте Святого Андрея и делала вид, что отрезаю ему
вам, одним словом, перед вашим отцом и этими господами, что нет такой крайности, к
которой я не прибегну по отношению к вам, если я застану вас еще раз за подобной
ошибкой. Нужно было сделать вас монашкой, если вы так желали почитать вашего
ничтожного Бога; там бы вы его просили, сколько вздумается."
"Ах! -- жалобно вздохнула Аделаида, -- монашенкой, великий Боже, монашенкой, да
будет угодно небу, чтобы я ей стала!"
И Дюрсе, который находился в этот момент напротив ее, выведенный из терпения ее
ответом, бросил в нее серебряную тарелку, которая убила бы ее, если бы попала ей в
голову, потому что удар был так силен, что тарелка погнулась об стену. "Вы наглое
создание, -- сказал Кюрваль своей дочери, которая, чтобы увернутым от тарелки,
бросилась между своим отцом и Антиноем, -- вы заслужили, чтобы я ударил вас сто раз
ногой в живот. -- И отбросил ее далеко от себя ударом кулака. -- Идите на коленях
просим, прощения у вашего мужа, -- сказал он ей, -- или мы сейчас же подвергнем вас
самому жестокому из наказаний.
Она в слезах кинулась к ногам Дюрсе, но тот, сильно возбужденный и за тысячу
луидоров не желающий опустить такой случай, потребовал, чтобы было немедленно
совершено великое и примерное наказание, которое, однако, не повредило бы субботнему;
и еще он просил, чтобы на этот раз не было последствий, чтобы дети были освобождены
от кофе и чтобы все предприятие происходило в то время, когда вошло в обыкновение
забавляться за приготовлением пить кофе. Все с этим согласились; Аделаида и две
старухи, Луизон и Фаншон, самые злые из четырех и внушающие наибольший страх
женщинам, перешли в кофейную комнату, где обстоятельства обязывают нас опустить
занавес над тем, что там произошло. Что достоверно известно, это то, что наши четыре
героя разгрузились, и что Аделаиде было позволено идти спать. Оставляем читателю
сделать свои выводы и удовольствоваться, если ему будет угодно, тем, что мы немедленно
перенесем его к рассказам Дюкло. После того, как все поместились возле своих супруг, за
исключением Герцога, который в этот вечер должен был получить Аделаиду и заменил ее
Огюстин, Дюкло возобновила свою историю:
"Однажды, -- сказала наша рассказчица, -- когда я уверяла одну из моих подруг, что
я, без сомнения, видела по части бичеваний все, что только можно было увидеть самого
сильного (поскольку я сама секла и я видела, как секут людей колючими ветками и
бычьими жилами), она мне сказала: "О, черт побери! Чтобы убедить тебя в том, что тебе
еще очень далеко до того, чтобы сказать, будто ты видела все, что есть самого сильного в
этом роле, -- я хочу прислать тебе завтра одного из моих клиентов."
Предупрежденная ею утром о часе визита и обряде, который следовало соблюсти по
отношению к этому старому скупщику, которого звали, как я помню, господин де
Гранкур, я приготовила все, что было нужно и стала ждать. Он приходит. После того, как
нас запирают, я говорю ему: "месье, я в отчаянии от той новости, которую должна вам
сообщить; но вы пленник и не можете выйти отсюда. Я в отчаянии от того, что Парламент
остановил свой выбор на мне, чтобы арестовать вас, но он так решил, и его приказ у меня
в кармане. Лицо, которое вас послало ко мне, подставило вам ловушку, так как знало, о
ком шла речь; хотя оно, разумеется, могло бы избавить вас от этой сцены. Итак, вы знаете
суть дела; нельзя безнаказанно предаваться черным и ужасным преступлениям, которые
вы совершили, и почту за удачу, если вы отделаетесь так дешево."
Он выслушал мою речь с величайшим вниманием; едва она была закончена, с плачем
бросился к моим ногам, умоляя пощадить его. "Я хорошо знаю, -- сказал он, -- что я
забыл о своем долге. Я сильно оскорбил Бога и Правосудие; но так как именно вам,
сударыня, поручено наказать меня, я настойчиво прошу вас пощадить меня." -- "Месье,
-- говорю я, -- я исполню свой долг. Раздевайтесь и будьте послушным, это все, что я
могу вам сказать."
Гранкур повиновался, и через минуту он был голым, как ладонь. Но великий Боже!
Что за тело представил он на мое обозрение! Я могу сравнить его только с узорчатой
тафтой. Не было ни одного места на этом теле, покрытом пятнами, которое не носило бы
рваного следа. Одновременно я поставила на огонь железный шомпол, снабженный
острыми шипами, присланный мне утром вместе с указаниями. Это смертоносное оружие
сделалось красным почти в тот же момент, как Гранкур разделся. Я принимаюсь за него и
начинаю хлестать прутом, сначала тихо, потом немного сильнее, а потом со сменой рук и
безразлично -- от затылка и до пяток; в одно мгновение он у меня покрывается кровью.
"Вы злодей, -- говорила я ему, нанося удары, -- негодяй, совершивший все возможные
преступления. Для вас нет ничего святого, а совсем недавно, говорят, вы отравили свою
мать." -- "Это правда, мадам, -- говорил он, мастурбируя, -- я чудовище, я преступник;
нет такой гнусности, которой я или ни сделал бы уже, или ни был бы готов сделать.
Пустое, ваши удары бесполезны; я никогда не исправлюсь, в преступлении для меня
слишком много сладострастия; убей вы меня, я бы совершил его снова. Преступление --
это моя стихия, это моя жизнь, я в нем прожил всю жизнь и в нем хочу умереть."
Оживляясь этими словами, я удваивала свои ругательства и свои удары. Между тем,
"дьявол" срывается с его языка; это был сигнал; по этому слову я удваиваю силу ударов и
стараюсь бить его по самым чувствительным местам. Он вскакивает, прыгает, ускользает
от меня и бросается, извергая семя, в чан с теплой водой, приготовленной специально,
чтобы отмыть его от этой кровавой операции. О! К этому времени я уступила своей
подруге честь видеть больше меня то, что касалось этого предмета; я думаю, вы могли
честно сказать, что только нас двое в Париже видели такое: Гранкур никогда не изменялся
и уже более двадцати лет приходил каждые три дня к этой женщине для исполнения
подобной прихоти.
Через некоторое время эта же подруга послала меня к другому развратнику, желание
которого, я думаю, покажется вам, по крайней мере, таким же странным. Сцена
происходила в маленькое домике в Руле. Меня ввели в достаточно темную комнату, где
вижу человека, лежащего в кровати, и стоящий посреди комнаты гроб. "Вы видите, --
говорит мне наш распутник, -- человека и смертном одре, который не захотел закрыть
глаза без того, чтобы не почтить еще раз предмет моего культа. Я боготворю зады и хочу
умереть, целуя зад. Как только я закрою глаза, вы поместите меня в этот гроб,
предварительно завернув в саван, и заколотите гвоздями. Я рассчитываю умереть таким
образом в разгар удовольствия, чтобы мне служил в смертный час самый предмет моей
прихоти. Итак, -- продолжал он слабым и прерывающимся голосом -- поспешите, потому
что настали мои последние минуты." Я приближаюсь, поворачиваюсь, показываю ему
свои ягодицы. "Ах! Прекрасная задница! -- говорит он, -- как же я рад, что уношу в
могилу мысль о такой великолепной заднице!" И он ее ощупывал, приоткрывал, целовал,
как любой земной человек, который чувствует себя как нельзя лучше.
"Ах! -- сказал он через минуту, оставляя свой труд и переворачиваясь на другой бок,
-- я хорошо знал, что недолго буду наслаждаться этим удовольствием! Я испускаю дух,
не забудьте том, о чем я вас попросил." Говоря это, он испускает глубокий вздох,
вытягивается и так хорошо играет свою роль, что, черт бы меня побрал, если бы я ни
сочла его мертвым. Я не потеряла головы: любопытствуя увидеть конец этой забавной
церемонии, я завертываю его в саван. Он больше не шевелился; либо у него был секрет,
чтобы казаться таким, либо мое воображение било так сильно поражено, но он был
жесткий и холодный, как железный брус; один только его хобот подавал некоторые
признаки жизни он был тверд, прижат к животу, и капли семени, казалось, сами собой
выделялись из него. Как только он был завернут в простыню, я укладываю его в гроб.
Оцепенение сделало его тяжелее быка. Лишь только он оказался там, я принимаюсь
читать заупокойную молитву и, наконец, заколачиваю его. Наступил критический момент:
едва лишь он услышал удары молотка, как закричал, словно помешанный: "Ах! Разрази
меня гром, я извергаю! Спасайся, блудница, спасайся, потому что если я тебя поймаю, ты
погибла!"
Меня охватывает страх, я бросаюсь на лестницу, где встречаю проворного лакея,
знавшего про безумства своего хозяина, который дал мне два луидора и вбежал в комнату
пациента, чтобы освободить из того состояния, в которое я его поместила.
"Вот так забавный вкус! -- сказал Дюрсе. -- Ну хорошо! Кюрваль, ты сообразил, что
к чему?" -- "Разумеется, -- говорит Кюрваль, -- этот тип был человеком, который хотел
свыкнуться с идеей смерти и не видел лучшего способа для этого, кроме как связать ее с
либертианской идеей. Совершенно очевидно, что этот человек умрет с задницей в руках."
-- "В чем нельзя сомневаться, -- говорит Шамвиль, так в том, что это отъявленный
негодяй; я его знаю, и у меня будет случай показать вам, как он обходится с самыми
святыми тайнами религии." -- "Должно быть, -- говорит Герцог, -- этот человек,
который надо всем смеется и который хочет приучиться думать и действовать так же в
свои последние минуты." -- "Что до меня, -- добавил Епископ, -- я нахожу что-то очень
привлекательное в этой страсти и, не буду от вас скрывать, от этого возбудился.
Продолжай, Дюкло, продолжай, потому как я чувствую, что готов сделать какую-нибудь
глупость, а я не хочу их сегодня делать."
"Хорошо, -- сказала милая девушка, -- вот вам один менее сложный случай: речь
идет о человеке, который преследовал меня более пяти лет подряд ради единственного
удовольствия, чтобы ему зашивали дырку в заду. Он ложился плашмя на кровать, а я
садилась между его ног и, вооруженная иглой и в локоть длиной грубой вощеной ниткой,
аккуратно зашивала ему весь анус по окружности: кожа в этом месте была у этого
человека такой жесткой и так хорошо подходившей для работы иглой, что во время моей
операции оттуда не вышло ни одной капли крики. 3 это время он сам мастурбировал и
разгружался с последним стежком. Рассеяв его опьянение, я быстро распускала срою
работу, и на этом все было кончено.
Другой заставлял растирать себя винным спиртом во всех местах своего тела, куда
природа поместила волосы; затем я поджигала этот спиртовой ликер, который выжигал в
один миг все волосы. И он извергал семя, видя себя в огне, в то время как я показывала
ему свой живот, лобок и остальное, потому как у него был Дурной вкус -- никогда не
смотреть ничего, кроме переда.
Ну, а кто из вас, господа, знал Микура, председателя большой палаты, а в то время
помощника адвоката?" -- "Я, -- ответил Кюрваль." -- "Хорошо, господа! -- сказала
Дюкло, -- а знаете ли вы, какова была и, насколько я знаю, есть по сегодня, его страсть?"
"Нет! Он слывет или хочет слыть богомолом; я был бы чрезвычайно рад узнать это." --
"Ну хорошо, -- ответила Дюкло, -- он хотел чтобы его считали ослом..." -- "Ах! Разрази
меня гром, -- сказал Герцог Кюрвалю. -- Мой друг, да ведь это общегосударственный
вкус. Я готов держать пари, что когда этот человек готовится к тому, что он сейчас будет
судить..." -- "Ладно, дальше? -- прервал Герцог." -- "Дальше, монсеньор, нужно было
одеть ему на шею веревку и прогуливать его час в таком виде по комнате, он ревел, вы на
него садились верхом, и как только оказывались, на нем, хлестали его по всему телу
хлыстом, как бы для того, чтобы ускорить его ход; он удваивал его и одновременно
мастурбировал. Как только он извергал семя, он испускал громкие крики, брыкался и
бросал девчонку вверх тормашками." -- "Ну, для нее, -- сказал Герцог, -- это было
скорее развлечение, чем разврат. А скажи мне, прошу тебя, Дюкло, этот человек говорил
тебе, не было ли у него какого-нибудь товарища с таким же вкусом?" -- "Да, -- сказала
любезная Дюкло, спускаясь со своего возвышения, потому что ее труд был исполнен, --
да, монсеньор; он сказал, что у него их было много, но что он не хотел всем давать на себя
садиться."
Слушание закончилось, друзья пожелали совершить какую-нибудь глупость до
ужина; Герцог прижал к себе Огюстин. "Я не удивляюсь, -- говорил он, поглаживая ее по
клитору и заставляя хватать кулачком его член, -- я не удивляюсь, что иногда Кюрвалем
овладевают соблазны нарушить договор и сорвать какую-нибудь девственность, ибо я
чувствую, что в эту минуту сам от всего сердца послал бы к черту девственность
Огюстин." -- "Которую? -- спросил Кюрваль." -- "Черт возьми, обе, -- сказал Герцог,
-- но нужно быть благоразумными: ожидая таким образом наших удовольствий, мы
сделаем их еще более сладостными. Ну же, девочка, -- продолжил он, -- покажите мне
ваши ягодицы; это, может быть, изменит природу моих мыслей...Черт побери! Какая
красивая задница у этой маленькой блудницы! Кюрваль, что ты мне советуешь с ней
сделать? -- "Уксусный соус, -- сказал Кюрваль." -- "Да будет угодно Богу! -- сказал
Герцог. -- Но терпение... Ты увидишь, что все придет со временем." -- "Мой дорогой
друг, -- сказал прелат прерывающимся голосом, -- вы ведете речи, которые пахнут
семенем. -- Эх! Как раз то, что я очень желаю потерять." -- "Эге! Кто же вам мешает? --
спросил Епископ." -- "О! Таких вещей много, -- ответил Герцог. -- Во-первых, нет
дерьма, а я бы его хотел; и потом мне хочется чрезвычайно многого." -- "И чего.
например?" -- спросил Дюрсе, которому Адонис опорожнялся в рот." -- "Чего? --
переспросил Герцог. -- Маленькой гнусности, которой я должен предаться."
После того как они прошли в дальний будуар вместе с Огюстин, Зеламиром,
Купидоном, Дюкло, Ла Дегранж и Геркулесом, через минуту стали слышны крики и
проклятия, которые доказывали, что Герцог сумел наконец успокоить и свою голову, и
свои яйца. Нам совсем неизвестно, что он сделал с Огюстин; но несмотря на его любовь к
ней, по возвращении ее увидели плачущей, и один из ее пальцев был завязан. Прискорбно,
что мы пока не можем объяснить все это, но достоверно известно, что господа, украдкой и
прежде, чем это было разрешено, предавались запретным вещам и тем формально
нарушали договоры, ими же установленные; но когда все общество совершает одни и те
же ошибки, оно их себе прощает весьма обыкновенно. Герцог вернулся и с удовольствием
увидел, что Дюрсе и Епископ не тратили даром времени: Кюрваль в руках "Разорванного
Зада" изящно делал то, что можно делать со всеми сладострастными предметами, которые
он мог собрать вокруг себя. Подали кушанье. Оргии провели, как обычно, и пошли спать.
Как ни была разбита Аделаида, Герцог должен был ее иметь этой ночью и так как он, по
своему обыкновению, вернулся с оргий немного пьяным, решили, что он ее не пощадит.
Ночь прошла, как все предыдущие, то есть в жару бреда и разврата; светлая Аврора
явилась, как говорят поэты, открыть двери дворца Аполлона, и этот бог, сам достаточно
развратный, взобрался на лазурную колесницу только для того, чтобы осветить новые
сладострастия.
Двадцать пятый день
Тем временем еще одна интрига рождалась в неприступных стенах замка Силин! У
нее не было таких опасных последствий, как у интриги Аделаиды и Софи. Это новое
сообщничество плелось между Алиной и Зельмир; сходство характеров этих двух
девушек связало их: нежные и чувствительные, с разницей в возрасте самое большее в два
с половиной года; много ребячества, много простодушия, одним словом, почти одни и те
же добродетели у обеих и одни и те же пороки, потому что Зельмир, мягкая и нежная,
была беспечной и ленивой, как Алина. Короче говоря, они так поладили, что утром
двадцать пятого дня их нашли в одной кровати, и вот как это произошло: Зельмир, будучи
предназначенной Кюрвалю, ложилась, как мы знаем, в его комнате; в ту же ночь Алина
была постельной женщиной Кюрваля; но Кюрваль, вернувшийся мертвецки пьяным после
оргий, захотел лечь только со "Струей-в-Небо" и, воспользовавшись этим, две маленькие
голубки, оставленные и соединенные случаем, забрались, боясь холода, в одну кровать;
там, можно было смело утверждать, их маленькие пальчики чесали совсем другие места,
нежели локти. Кюрваль, открыл утром глаза и видя двоих птичек в одном гнезде, спросил
у них, что они там делали, и приказал прийти немедленно обеим в его кровать. Там он
обнюхал их клиторы и совершенно ясно признал, что они обе были еще в семени. Случай
был серьезный: судьи решили, что наши девицы были жертвами бесстыдства, но
требовали, чтобы было соблюдено приличие. Чего только ни потребуй распутство в своих
вечных непоследовательностях! Словом, если девушки выражали желание иногда
позволить себе быть нечистыми между собой, то нужно было совершать это по приказу
месье и у них на глазах. Обсуждение было вынесено на совет; обеим нарушительницам,
которые не осмеливались отказаться от своих слов, было приказано показать, как они все
это проделали. Они это сделали, сильно покраснев, плача и прося прощения за проступок.
Было бы неинтересно наказывать эту маленькую и красивую парочку в следующую
субботу, хотя, разумеется, никому не пришло в голову пощадить их. Девушки были
немедленно записаны Дюрсе в роковую книгу, которая, между тем, наполнялась.
Покончив с этим делом, друзья завершили завтрак, и Дюрсе возобновил свои визиты.
Роковые расстройства желудка породили еще одну преступницу: это была маленькая
Мишетта; она говорила, что больше не может терпеть, что ее слишком сильно накормили
накануне и она приводила тысячу маленьких извинений, которые не помешали ей быть
записанной. Кюрваль в сильном возбуждении схватил комнатный горшок и проглотил все,
что было внутри. Бросив затем на нее гневный взгляд, он сказал: "Ну нет же, черт возьми,
маленькая плутовка! Ну уж нет, черт бы меня побрал, вы будете наказаны, и к тому же
моей рукой. Непозволительно так срать; вы должны были нас предупредить, по крайней
мере, вы отлично знаете, что нет такого часа, когда мы не были бы готовы получить
говно."
При этом он сильно нажимал на ее ягодицы, пока давал наступлении. Мальчики
остались нетронутыми; не было предоставлено ни одного разрешения на испражнение, и
все сели за стол. Во время обеда порассуждали о поступке Алины: думали, что она святая
недотрога, и вдруг получили доказательства ее темперамента.
"Ну! Что же вы скажете, мой друг, -- спросил Дюрсе у Епископа, -- можно ли
доверять невинному виду девочек?"
Пришли к согласию, что нет ничего особенно обманчивого, что все девицы
неискренни и всегда пользуются уловками, чтобы блудить с большой ловкостью. Эти речи
перевели русло разговора на женщин, и Епископ, у которого они вызывали отвращение,
тут же прошелся по ним с ненавистью, которую женщины ему внушали; он низвел их до
состояния самых подлых животных и доказал, что их существование настолько
бесполезно в мире, что можно было бы стереть их с поверхности земли, ни в чем не
повредив замыслам природы, которая, сумев некогда найти способ воспроизводить
человечество без них, найдет его еще раз, когда останутся одни мужчины.
Перешли к кофе; он подавался Огюстин, Мишеттой, Гиацинтом и Нарциссом.
Епископ, одним из самых больших удовольствий которого было сосать пушечки
маленьких мальчиков, забавлялся несколько минут игрой с Гиацинтом, когда вдруг
закричал, с трудом раскрывая наполненный рот: "Ах! Черт возьми, друзья мои, нот так
девственность! Этот маленький негодник извергает первый раз, я в этом уверен."
И действительно, никто еще не видел, чтобы Гиацинт занимался такими вещами; его
считали слишком юным, чтобы у него получилось; но ему было полных четырнадцать лет,
это возраст, когда природа имеет обыкновение одаривать своими милостями, и не было
ничего более обыкновенного, чем победа, которую одержал Епископ. Тем временем все
захотели удостовериться н этом факте, и так как каждый хотел быть свидетелем события,
все уселись полукругом вокруг мальчика. Огюстин, самая знаменитая качальщица в
серале, получила приказ мастурбировать ребенка на виду у всего собрания, а молодой
человек получил разрешение щупать ее и ласкать в той части тела, в какой пожелает;
никакое зрелище не могло быть более сладострастным, чем вид молодой
пятнадцатилетней девушки, прекрасной, как день, отдающейся ласкам юного мальчика
четырнадцати лет и побуждающей его к извержению семени путем самого прелестного
рукоприкладства. Гиацинт, может быть, по велению природы, но более вероятно, с
помощью примеров, которые у него были перед глазами, трогал, щупал и целовал только
прекрасные маленькие ягодицы качалыцицы, и через минуту его красивые щеки
окрасились, он два или три раза вздохнул, и cm хорошенькая пушка выбросила на три
фута от него пять или шесть струек маленького фонтана семени, нежного и белого как
сметана, которые упали на ляжку Дюрсе, сидевшего ближе всего к нему; тот заставлял
Нарцисса качать себе, следя за операцией. Уверившись, как
следует, в факте извержения, обласкали и перецеловали ребенка со всех сторон;
каждый хотел получить маленькую порцию юной спермы, и так как показалось, что в его
возрасте для начала шесть извержений не будет слишком много, к двум, которые он
только что сделал, наши развратники заставили его присоединить каждый по одной,
которые он им пролил в рот. Герцог, разгоревшийся от такого зрелища, овладел Огюстин.
Было поздно, они были вынуждены отменить послеобеденный отдых и перейти в залу
для историй, где их ждала Дюкло. Едка только все устроились, она продолжила рассказ о
своих приключениях следующими словами:
"Я уже имела честь говорить вам, господа, что трудно охватить, все пытки, которые
человек изобретает против самого себя, чтобы снова найти -- в унижении или болях --
искры наслаждения, которые возраст или пресыщенность отняли у него. Поверите ли,
один из таких людей, человек шестидесяти лет, удивительно равнодушный ко всем
наслаждениям похоти, возбуждал их в своих чувствах, только заставляя обжигать себе
свечой все части тела -- главным образом те, которые природа предназначила для этих
наслаждений. Ему с силой гасили свечу о ягодицы, о член, об яйца и в особенности в дыре
зада; в это самое время он целовал чью-либо задницу, и когда в пятнадцатый или
двадцатый раз болезненная операция возобновлялась, извергал семя, сося анус, который
ему подавала его прижигательница.
Я видела еще одного человека, который вынуждал меня пользоваться лошадиным
скребком и скоблить его им по всему телу так, как поступили бы с животным, которого я
только что назвала. Как только его тело было в крови, я натирала его винным спиртом, и
вторая боль заставляла его обильно извергнуть семя мне в глотку: таково было поле
брани, которое он хотел оросить своим семенем. Я становилась на колени перед ним,
упирала его орудие в мои сосцы, и он непринужденно проливал туда едкий излишек своих
яичек.
Третий заставлял меня вырывать, волосок за волоском, всю шерсть из своего зада. Во
время операции он поедал совсем еще теплое дерьмо, которое я ему только что сделала.
Затем, когда условное "черт" сообщало мне о приближении кризиса, нужно было, дабы
ускорить процесс, бросать в каждую половину зада ножницы, от которых у него начинала
идти кровь. Вся задница у него была, в результате, покрыта ранами; и я с трудом могла
найти хоть одно нетронутое место, чтобы нанести свежие; в этот момент его нос
погружался в дерьмо, он вымазывал в нем свое лицо, и потоки спермы венчали его экстаз.
Четвертый клал мне хобот в рот и приказывал, чтобы я его кусала изо всех сил. В это
время я раздирала ему обе половины задницы железным гребнем с очень острыми
зубьями, затем, в тот момент, когда я чувствовала, что его оружие готово расплавиться, о
чем мне сообщала очень слабая и легкая эрекция, необыкновенно сильно раздвигала ему
ягодицы и приближала дырку его зада к пламени свечи, помещенной с этой целью на
полу. И только после того, как он ощущал жжение этой свечи в своем анусе, совершалось
извержение; я удваивала укусы, и мой рот скоро оказывался полным."
"Минутку, -- сказал Епископ, -- сегодня я в который раз слышу, как говорят о
разгрузке, сделанной в рот; это расположило мои чувства к удовольствиям такого же
рода."
Говоря это, он привлек к себе "Струю-в-Небо", который стоял на страже возле него в
этот вечер, и принялся сосать ему хобот со всей похотливостью голодного малого. Семя
вышло, он заглотил его и вскоре возобновил ту же операцию над Зефиром. Он был
возбужден, и это состояние не приносило ничего хорошего женщинам, если те попадали
ему под руку. К несчастью, в таком положении оказалась Алина, его племянница.
"Что ты здесь делаешь, потаскушка, -- спросил он у нес, -- когда я хочу мужчин?"
Алина хотела увернуться, но он схватил ее за волосы и увлек в свой кабинет вместе с
Зельмир и Эбе, двумя девочками из ее сераля: "Вы увидите, -- сказал он своим друзьям,
-- как я сейчас научу этих бездельниц не путаться под ногами, когда мне хочется члена."
Фаншон по его приказу последовала за тремя девственницами, и через мгновение все
ясно услышали, как кричит Алина, и рев разгрузки монсеньора соединился с жалобными
звуками его дорогой племянницы. Они вернулись... Алина плакала, держась руками за
задницу. "Покажи-ка мне это! -- сказал ей Герцог. -- Я безумно люблю смотреть на
следы жестокости моего брата."
Алина показала пострадавшее место, и Герцог вскричал: "Ах! Черт, это прелестно! Я
думаю, что сделаю сейчас то же самое."
Но после того, как Кюрваль заметил ему, что уже поздно и что у него есть особый
план развлечения, который требовал и его головы, и его семени, все попросили Дюкло
продолжать пятый рассказ, которым должен был завершиться вечер.
"В числе необыкновенных людей, -- сказала наша прекрасная Девушка, -- мания
которых заключалась в том, чтобы позорить и унижать себя, был некий председатель
Казначейства, которого звали Фуколе. Невозможно представить себе, до какой степени
этот человек доводил эту страсть; нужно было совершать над ним образчики всех
известных казней. Я вешала его, но веревка вовремя обрывалась, и он падал на матрацы;
спустя минуту растягивала его на кресте Святого Андрея и делала вид, что отрезаю ему