Ты уже знаешь, в какой я был беде и как меня принц Антон выручил. И полюбил я моего принца, да и жалко мне его было: уж очень в большом пренебрежении его у нас держали. Принцу просто в три погибели приходилось складываться, а то – чуть нос поднимет – сейчас его либо невеста, нынешняя правительница, либо покойная государыня Анна Иоанновна, либо герцог Бирон щёлкнут. Скучно жилось принцу, ну а кровь молодая, горячая бурлит, своего требует…
   Не в одном приключении я помогал ему! Бывало, все спят, во дворце тишина, а мы с ним в карете куда-нибудь закатимся. Только гулящие немки да француженки мало ему по душе приходились, принц – человек с мечтанием в душе!
   И случилось однажды так, что встретил принц Антон Ольгу Пашенную. И так она ему по душе пришлась, что принц и днём и ночью бредил ею. Обещал меня озолотить, ежели я предоставлю её. В другое время, хотя бы теперь, мне это было бы всё равно что плюнуть, а тогда между принцем и герцогом Бироном поднялась большая вражда, а потому приходилось дело делать осторожно, из-за угла. Пробовали мы Оленьку вечером подстеречь – никуда девушка не ходит по темноте! Два раза совсем настигали её в глухом переулочке днём, да народ не ко времени подбегал. Тогда я решил завербовать жениха. Если жених к нам в компанию пойдёт, тогда быть Оленьке у принца! Да не тут-то было!
   Я Столбина не раз видел и всё к нему присматривался. Он-то меня не замечал, а я его словно на ладони вижу. И показался он мне смирным, робким, мягким. Узнал я, что у него по службе нелады. Вот однажды вызвал я его в кабачок да и стал там на него наседать. И умудрило меня – никогда я этого себе не прощу! – сказать Столбину, кто именно на его невесту зарится. Тут эта канцелярская голь совсем на стену полезла. Оказалось, что кабинет-министр Волынский в нём участие принимает. Дело плохое! Если Волынский скажет хоть слово Бирону, то моего принца съедят. Опять говорю – теперь я упрямца либо в застенке сгноил бы, либо просто через верного человека убрал бы. А тогда надо было наверняка бить: промахнёшься – и сам погибнешь, да и принца погубишь! И вот удалось мне наладить дело так, что сам Столбин добровольно за границу уехал. Один благоприятель, которому принц в Австрии хорошее дельце устроил, для вида пригласил Столбина секретарём к своему помощнику. Тот завёз Столбина в глухую французскую деревню, да и пустил его там в поле. Как нам было известно, Столбин французского языка не знал, а потому не выбраться ему было оттуда.
   Только и это нам не помогло. Принцев камердинер, немец Ганс, поджёг дом Пашенной, чтобы красотку выманить. Но сбежался народ, пришлось им улепётывать, старуха с перепугу умерла, а Оленька неизвестно куда скрылась. И, как я её ни искал, так до сих пор не знаю, где она и что с ней.
   В том молодце, который показался тебе непохожим на купца, я по голосу заподозрил Столбина. Когда он на меня оглянулся, в его глазах был испуг. Да и чем больше я вспоминаю, тем больше вижу, что это он самый и есть. Конечно, если бы он попался мне теперь, когда Бирон свергнут, я его тут же сцапал бы. Но тогда это было опасно.
   Теперь я раскинул умом. Во-первых, в Петербурге ходят на свободе два человека – Столбин и его невеста, которые ненавидят принца, желают ему всякого зла, да и всегда могут в случае чего к ногам правительницы кинуться. Ну, а Анна Леопольдовна с муженьком крутенько обращается! Во-вторых, как мог Столбин из Франции сюда пробраться, где он укрывается, переряживается? Надо тебе сказать, что во Франции живёт немало русских, и все они хлопочут там за царевну Елизавету. Принц говорил мне, что наш министр Остерман пронюхал, что французский посол находится в большой дружбе с русскими беглецами. Значит, ясно, что Столбин прибыл сюда с французским посольством, что его ряженье производится не без ведома посла. Мало того, я навёл справки и узнал, что есть в Питере какой-то купец Алексеев, по описанию в точности похожий на купца, виденного нами у Мироныча в кабаке. И торгует тот купец французскими мазями да притираниями. Смекни: купец, похожий на Столбина, торгует французским товаром, какого здесь ни в одной лавке нет. Мало того, этот самый Алексеев был у одного офицера и расспрашивал там о судьбе прежних жильцов того дома, где жил офицер. А на месте того дома как раз стоял сгоревший дом Пашенных! И этот ряженый купец пробирается в то место, где проживает царевна Елизавета! Мало того, с того вечера, когда ты его выслеживал, о купце Алексееве ни слуху ни духу нет. Мало и этого; полиция осторожненько справки навела – и оказалось, что нигде в Питере такого купца на жительстве не имеется. Много Алексеевых, да все не те…
   – Так это он и есть! – воскликнул Ванька.
   – Да, это, бесспорно, так, – согласился Кривой. – Так вот, поручаю тебе переряженного Столбина. Теперь он, наверное, в другом виде покажется; но ежели ты своего дела мастер, ты должен узнать его под всякой личиной. Прежде всего последи за домом, где живёт французский посол, затем следи за дворцом царевны. Постарайся сдружиться с дворниками, кучерами, лакеями, выведай всё, что можешь, и каждый раз, как что-либо важное узнаешь, так мне докладывай. Одно плохо: ты только по-русски и умеешь говорить, а хорошо бы подпоить посольскую прислугу и разузнать от неё кое-что… Ну, да это я тебе вполне препоручаю. Для руководства скажу только следующее: до поры до времени никого без особой нужды за шиворот хватать не нужно; надо дать нашим забавникам разыграться как следует. Ведь если мы их сразу накроем, то не узнаешь, что собираются затеять ненакрытые, а последние самые опасные-то и есть.
   – А как насчёт столбинской невесты? – спросил Ванька.
   – Да, было бы не худо разузнать, где она. Если это удастся тебе, то в нашей игре она окажется немалым козырем… Да ты так далеко не загадывай. Ты себе похаживай да посматривай, а на всякий случай шепни то самое заклинание, которое рыбаки говорят, когда сети закидывают: «Ловись, рыбка, большая да маленькая». Попадётся большая – слава Богу, а если хоть и одной маленькой да много наловишь, тоже внакладе не останешься!
   – «Ловись, ловись, рыбка!» – повторил Ванька, уходя от Кривого. – А только если бы тебя, друг Семён, поймать… Эх, большая ты рыбина, Семён Никанорыч!

VIII
ВО ТЬМЕ

   По совету и даже настойчивой просьбе маркиза де ла Шетарди Столбин на первых порах должен был ограничиться лишь ролью переводчика Шмидта, воздерживаясь в то же время от попыток увидеться с царевной Елизаветой Петровной.
   – Полно, дорогой мой! – сказал ему посол. – Разве можно в таких случаях идти напролом? Вы только всё дело погубите и ровно ничего не добьётесь! А главное – положение сложилось так, что все мы должны сидеть как можно тише и смирнее. До получения верительных грамот я не могу официально явиться ко двору, а следовательно, лишён возможности посетить сам царевну, потому что это вызвало бы подозрения. Я имею самые верные сведения, что граф Линар, о роли которого при правительнице вы, конечно, знаете, и без того настаивает, чтобы меня отозвали. Следовательно, мы должны замереть на время… Сейчас мы ничего сделать не можем. У царевны всё ещё нет твёрдой партии; последняя, может быть, только намечается. А единственный человек, который мог бы одним мановением руки совершить переворот, – Миних – продал и нас, и царевну… Нет, нет! Раз уж за купцом Алексеевым стали следить, то переводчик Шмидт должен притаиться!
   У Столбина сердце разрывалось при мысли, что он опять должен откладывать в долгий ящик розыски Оленьки. Ведь прошло уже почти полгода с тех пор, как с помощью Анны Николаевны Очкасовой он прибыл в Петербург под видом Шмидта. В это полугодие он не раз расхаживал по городу с коробом, продавая по крайне дешёвой цене получаемую от Шетарди французскую косметику. Это давала ему возможность пробираться в самые разнородные по общественному положению семьи, осторожно разузнавать там о настроениях, политических симпатиях и т. п., а кроме того, не вызывая подозрений, проникать и к царевне Елизавете. Помимо всего этого он мог попутно наводить справки о судьбе Оленьки Пашенной.
   На первых порах он впал в полное уныние; не только Оленьки, но даже дома, где она жила прежде с матерью, и в помине не было. Читатель помнит, как Столбину удалось узнать от старухи Мельниковой, что старый дом сгорел, а Оленька куда-то скрылась. Но куда? Как раз в тот момент, когда он хотел взяться за розыски, его лишали возможности предпринять что-либо. А время шло, шло, шло…
   – Но помилуйте, маркиз, – слабо пытался он протестовать, – если мы будем сидеть сложа руки, то можем окончательно похоронить своё дело. Конечно, опять появляться под видом Алексеева было бы более чем неосторожно. Но разве это единственное, что можно придумать? Мы не исчерпали всех возможностей. Вы сами говорите, что партия царевны только намечается; мы должны помочь ей сплотиться…
   – И выдать тайные нити, которые скрепляют нарастающую партию с представителями иностранных держав? – перебил его Шетарди. – Нет, дорогой мой, вы забываете, что теперь у власти стоит Миних, который посвящён в тайны вожделений Швеции и Франции. Пока фельдмаршал не потеряет своего положения, мы не смеем и пальцем о палец ударить!
   – Но это может случиться ещё не скоро, – всё ещё пытался настоять Столбин, – а в течение этого времени у народа создастся привычка к теперешнему правительству, и это понижает вероятность успеха!
   – Друг мой, – ответил Шетарди, начинавший терять терпение, – вы только недавно и случайно погрузились в политическую интригу, а я дышу ею с самой ранней юности: и уже не раз имел случай доказать, что умею ориентироваться в самых запутанных положениях. Я понимаю, у вас могут быть личные мотивы. – Шетарди несколько замялся; он был посвящён в историю любви Столбина и боялся неосторожным выражением обидеть его. – Для вас всё происходящее может иметь несколько иной характер и значение… Но я всё время должен сознавать, что уже самим фактом сношения с вами я немало рискую; и если вы не откажетесь от излишней порывистости, то это может причинить мне серьёзные неприятности… Ввиду этого…
   Столбин понял намёк, он был всецело во власти Шетарди, и стоило послу захотеть, как ему пришлось бы ни с чем уехать из России.
   Он грустно поник головой и ушёл, напутствуемый просьбами посла не забывать его всё-таки и «изредка» заходить, чтобы узнавать, не будет ли чего-нибудь новенького. Вернувшись в свои две комнатки, отведённые ему на антресолях помещения шведского посольства, Пётр Андреевич мрачно повалился на диван и замер, судорожно стиснув руками голову. Душа мучительно ныла, мозг разрывался от жажды рыданий, но горло давил спазм, и не было спасительных слёз.
   – Во тьме, во тьме! – шептали его пересохшие губы. – В безысходной тьме!
   Прежде он сравнивал себя с человеком, которому завязали глаза и велели ночью в лесу найти неизвестно где оброненную иголку, а теперь ему вдобавок ещё связали и руки, и ноги!
   В течение нескольких дней страдания Столбина не сдавали ни на йоту в своей остроте, а потом уступили место мрачному, безнадёжному отупению. Он уже ничего не ждал, ни на что не надеялся. Он устал страдать, устал бесконечно мучиться; ему хотелось полного, ненарушимого покоя, покоя могилы…
   И не раз бывало так, что несчастный со страстью и вожделением посматривал на ряд пузырьков и порошков, заполнявших его потайной шкафчик, который он открывал по утрам, чтобы подновить старившегося «Шмидта». Ведь достаточно было протянуть руку, взять вот этот пузырёк с зеленоватой жидкостью или вот тот с прозрачной; несколько капель – и прощай, земля с её обманчивыми надеждами, интригами и несправедливостями!
   Но, несмотря на апатию, где-то в дальнем уголке души таилась надежда, и каждый раз, когда предстояло отправиться к Шетарди, Столбин несколько подвинчивался… а вдруг?
   Так прошли ноябрь, декабрь. Кончился старый год, наступил новый, 1741-й. Но ничего нового не принёс он на первых порах, крутом была всё та же тьма, по-прежнему надежды не выходили из стадии бесформенного, хаотического роения.
   Нечто подобное испытывала и царевна Елизавета. В короткое время ей пришлось пережить уже не одно разочарование, и теперь она совершенно не знала, в какую сторону ей кинуться. Когда умерла императрица Анна, Елизавете казалось, что народ дружно встанет за попранные права своей царевны. Но народ молчал, и кормило власти очутилось в руках немецкого проходимца Бирона. Положение регента было шатко, и он начал недвусмысленно помышлять о разделении власти с царевной, а это вновь вдохнуло в неё надежды. Но тут на сцену выступила авантюра Миниха, и надежды приняли несколько иной оборот. Однако Миних оказался предателем, и теперь некуда было обратить чающие избавления взоры.
   Елизавета Петровна понимала, что иностранные державы могли бы существенно изменить положение вещей; на их поддержке и основывала она сначала свои надежды. Но послы поставили такие требования, принять которые цесаревна не могла. И опять полная тьма обняла все её надежды, и опять она не знала, откуда ждать избавления.
   К тому же положение царевны и вообще-то было плохим. Она была родной тёткой царствующего императора, первой принцессой крови, но получала от своих имений всего только двадцать пять тысяч рублей в год и имела от казны пятьдесят тысяч рублей – всего, значит, семьдесят пять тысяч рублей в год «на всё про всё» – на личные потребности, содержание дворца, представительство! Да ведь даже Миних имел более этого, а про низверженного Бирона и говорить нечего: во времена власти его доходы превышали полтора миллиона рублей!
   Вдобавок к этой унизительной бедности шли ещё и постоянные оскорбления. Елизавета Петровна старалась как можно чаще бывать при дворе и навещать малолетнего императора, так как знала, что в противном случае подозрительность правительницы возрастёт ещё более. Но чего стоили царевне эти частые посещения! Редко-редко обходилось без того, чтобы её не унизили, не оскорбили, не задели.
   Вот хотя бы сегодня это оскорбительное недоверие.
   «И зачем Анне нужно это? – с отчаянием думала царевна Елизавета, возвращаясь из дворца к себе домой и краснея от негодования при воспоминании о происшедшем. – Неужели она не понимает, что сама толкает меня на крайность?»
   И тотчас она принялась перебирать, в памяти, как это вышло. На днях несколько поставщиков предъявили счета общей суммой на восемнадцать тысяч рублей. Таких денег у царевны не было, и она попыталась обратиться к придворному банкиру Липману; но еврей поставил такие условия, что Елизавете Петровне, если бы она приняла их, пришлось бы запутаться на несколько лет.
   Под влиянием этих грустных соображений царевна по приезде во дворец была скучна и не так оживлённа, как всегда. Правительница принялась расспрашивать, что с нею, и Елизавета Петровна во внезапном припадке доверия и откровенности поведала Анне Леопольдовне про расстройство своих денежных дел.
   С неожиданным великодушием правительница предложила ей пособие из государственных сумм, лишь бы только она сказала, на какую сумму ей предъявили счета. Но когда царевна назвала эту сумму, то правительница, не стесняясь присутствием третьих лиц, всем своим видом, презрительным взглядом, насмешливой улыбкой, пренебрежительным жестом показала, что не верит истинности указанной цифры. Действительно ли сумма показалась правительнице слишком высокой или всё это было заранее подстроено, с желанием оскорбить побольнее (так как Анна Леопольдовна могла узнать о денежном затруднении царевны от того же Липмана), только правительница, не отказываясь исполнить данное обещание, предложила Елизавете Петровне представить ей подлинные счета, сказав, что она лично уплатит столько, сколько «по рассмотрении окажется». Словом, она ясно дала понять, что подозревает, будто царевна хотела выгадать на разнице.
   И вот после этого Елизавета Петровна, с тоской посматривая через окно кареты, как солнце постепенно пряталось за дома, думала:
   «Конечно, она первая же поплатится за это, так как долгов у меня гораздо больше, и если доставить все счета, то их окажется не на восемнадцать, а по крайней мере на тридцать тысяч… Ну и пусть платит! Но каково терпеть всё это! Господи, где взять сил! Хоть бы самую маленькую надежду, а то ходишь как во тьме!..»
   Она вдруг прервала нить своих мыслей и с тревожным удивлением приникла к окну. Карета уже подъезжала к дворцу царевны, и теперь видно было, что около дворца толпился народ, который, смеясь, показывал пальцами на что-то.
   «Господи, что там случилось ещё?» – испуганно подумала царевна.
   Но загадка сейчас же разъяснилась, как только камер-лакей распахнул дверцу кареты: из дворца доносились звуки громоподобного баса, распевавшего «аки лев рыкающий» духовные стихи так, что голос певца разносился далеко вокруг.
   – Опять он нехорош? – с неудовольствием спросила царевна камер-лакея, сбрасывая ему на руки шубу.
   – Точно так, ваше императорское высочество, – ответил лакей, сразу понимая, о ком спрашивают его.
   – И давно он?
   – Надо полагать, с утра, ваше высочество. Только так-то Алексей Григорьевич недавно разошёлся… Всё тихонькие лежали…
   – Позвать мне Лестока! – приказала Елизавета Петровна, быстро поднимаясь по лестнице.
   Алексей Григорьевич Разумовский, голос которого трубой архангела раздавался по всему дворцу, был в ранней юности простым пастухом, обладавшим великолепным басом и любившим подпевать в церкви дьячку. Однажды полковник Фёдор Степанович Вишневский, командированный императрицей Анной Иоанновной в Венгрию за вином и возвращавшийся обратно в Петербург, проезжая Малороссией, заехал в село Лемехи и был немало поражён, когда услыхал нёсшийся из церкви такой бас, какого, пожалуй, у самой императрицы в придворной капелле не было. Вишневский навёл справки о певце. Ему сказали, что это поёт пастух Алёшка, сын пьяницы-казака Григория Разума, которого прозвали так потому, что, подвыпив (а это было его обычным состоянием), Григорий Яковлевич обыкновенно приговаривал про себя:
   – Что за голова! Что за разум!
   Вишневский увёз с собою пастуха и определил его в певческую капеллу императрицы Анны Иоанновны.
   В 1732 году Настасья Михайловна Нарышкина (впоследствии вышедшая замуж за Измайлова), бывшая одной из интимнейших подруг Елизаветы Петровны, слушая обедню в придворной церкви, обратила внимание на эффектного, плечистого гиганта-брюнета, ласкавшего глаз выражением нервной силы, которой дышало всё его существо, а слух – мягким, рокочущим басом. Нарышкина, которую мемуары современников рисуют женщиной необузданно-страстной и до ужаса распущенной чувствами, сразу воспламенилась и поставила своею целью как можно скорее вкусить ласк красавца певца. Это оказалось нетрудным, и когда в самом непродолжительном времени Настасья добилась своего, действительность превзошла все её ожидания.
   Полная страстной истомы, Нарышкина в качестве доброй подруги прямо из сильных объятий Разума отправилась к царевне, чтобы поделиться с нею ощущениями. Елизавета Петровна заинтересовалась, попросила подругу рассказать ей всё подробно, и Нарышкина с удовольствием исполнила эту просьбу. Любопытство царевны дошло до такой степени, что она воспользовалась первым случаем, чтобы лично проверить рассказ Настасьи. Нарышкина, продолжая быть верной подругой, предоставила царевне случай к тому. Свидание, устроенное Нарышкиной, решило дальнейшую судьбу Разума: Елизавета Петровна выпросила певчего себе, и с 1733 года Алексей Григорьевич уже числился в её штате.
   Всем было ясно, что не пение прельстило царевну. Разумовский (как его стали звать позже) очень скоро потерял голос, но покровительница перевела его (номинально) в музыкантный хор, игравший на бандурах. Мало-помалу она всё более проникалась доверием к Алексею Григорьевичу, и в описываемое время Разумовский был уже её полным управляющим.
   Мы только что сказали, что он скоро потерял голос. Но бывали случаи, когда этот голос внезапно возвращался к нему.
   Обыкновенно очень тихий, добрый, очень простой, отнюдь не заносчивый, с умом, склонным к мягкому, необидному юмору, Разумовский страдал наследственным пороком и запивал подобно отцу. В пьяном виде его отец бывал очень свиреп, так что однажды сын был на волосок от смерти: отец в припадке беспричинного пьяного бешенства бросил в него топором. Эту черту сын тоже унаследовал от отца. В пьяном виде он либо начинал неистово распевать духовные стихи, либо предавался дикому бешенству, ломал мебель, выбивал рамы – вообще производил немалое бесчинство. Бывало и так, что бешенство следовало за пением. Но иначе, как в пьяном виде, Разумовский не пел – это и было тем случаем, когда к нему возвращался утраченный голос.
   Так или иначе, но, когда во дворце цесаревны начинали звенеть стёкла от баса Разумовского, вся прислуга спешила отойти подальше, чтобы не случилось греха. Только два человека – сама Елизавета Петровна и доктор Лесток – могли безбоязненно появляться перед пьяным, остальным же, кто бы это ни был, грозили большие неприятности. Впоследствии, уже после воцарения Елизаветы, Разумовский любил устраивать охоты, от участия в которых старались увернуться кто только мог. Ведь охота заканчивалась грандиозной попойкой, а попойка – припадками бешенства. Однажды Разумовский без зазрения совести выпорол Рюриковича – Салтыкова, будущего победителя Фридриха Великого. А когда граф Пётр Шувалов не сумел отбояриться от участия в одной из таких «охот», то жена графа поспешила зажечь свечи перед всеми иконами и по возвращении мужа, узнав, что дело обошлось без порки, поспешила отслужить благодарственный молебен.
   Елизавета Петровна многое, но только не любовь к вину унаследовавшая от матери, всеми силами старалась удержать своего любимца от неумеренного пьянства. Разумовский искренне, нежно, глубоко любил свою Лизу и боролся с собой, чтобы не огорчать её. Но яд, унаследованный вместе с кровью отца, делал своё дело, и нередко цесаревне приходилось собственноручно вытрезвлять любимца.
   Теперь она быстро поднялась по лестнице во второй этаж, где Разумовскому были отведены две комнаты, сообщавшиеся потайным ходом со спальней цесаревны.
   Картина, которую она там застала, заставила её вскрикнуть от негодования. На широком диване лежал с закрытыми глазами красный, потный Разумовский. Перед ним на столике стояли большая фляга водки, объёмистая чарка, кусок чёрного хлеба, соль в деревянной солонке и две деревянные плошки с солёными огурцами и кислой капустой. В стороне от него на большом кресле у окна удобно расположился Лесток, с видом ленивого довольства потягивающий вино.
   Лицо врача, почти сплошь заросшее густыми, клочковатыми, когда-то глубоко чёрными, а теперь седеющими волосами, дышало циничной иронией. В тот момент, когда Елизавета Петровна входила в комнату, Разумовский на хриплой ноте оборвал своё пение, приподнялся, открыл заплывшие глаза и почти ощупью нашёл флягу, чтобы налить себе ещё чарку.
   – Выпей, выпей, Алексей Григорьевич, – с гаденькой улыбочкой сказал Лесток, – выпей, маленький, а то ты что-то с голоса спадать стал!
   – Алексей! – топая ногой, крикнула цесаревна. – Сейчас же брось пьянствовать! Как тебе не стыдно! Стоило мне на два часа уехать, как ты уже готов? Хорош! А ещё божился мне… Как тебе не стыдно!
   При звуках голоса цесаревны Разумовский вздрогнул, выронил полную чарку, которая, упав на стол, разлилась, и, стремглав бросившись опять на диван, отвернулся лицом к стене.
   – Цесаревна! Лебёдка ты моя белая! – забормотал он сконфуженным, пьяным лепетом. – Но, Б-б-боже ты мой… что я с отцовой кровью поделать могу? – и он вполголоса запел: – От юности моея многи борют мя страсти…
   – И ты хорош тоже, – крикнула Елизавета Петровна, с бешенством подступая к невозмутимо сидевшему Лестоку, – нарочно спаиваешь человека, делаешь себе из этого развлечение… Бессовестный, подлый!
   – Одно слово: гнусь и василиск соблазнительный! – хрипло отозвался Разумовский.
   – Но помилуйте, ваше высочество, – спокойно ответил Лесток, – ведь я – артист в душе и очень люблю музыку, а ваш Алёшенька поёт только в пьяном виде! Не правда ли, принцесса, у него всё ещё отличный голос?
   – Был, да весь вышел! – рявкнул Разумовский.
   – Лесток! – даже завизжала от бешенства Елизавета Петровна. – Сейчас же вытрезвить мне его! Ну!
   – Ну вот… Для чего пил? – недовольно отозвался пьяный. – Жаль добра, чать!
   – Но я совершенно не понимаю, чем вы недовольны, принцесса? – с невозмутимым спокойствием возразил Лесток, наливая себе ещё стакан вина. – Вы сами жаловались мне, что в последнее время ваш Адонис всё чаще оказывается не на высоте своего призвания, а ведь известно, что стакан вина…
   Но цесаревна не дала ему докончить свою лекцию. Резким движением, похожим на пощёчину, она выбила у него из рук стакан, и тот, звеня, покатился по полу, прихотливыми струйками разбрасывая кровянистую влагу старого бургундского.
   – Ещё одно слово – и я прикажу запороть тебя до смерти! – крикнула царевна, окончательно выведенная нахальством Лестока из себя.
   Лесток, знавший цену бурным вспышкам Елизаветы Петровны, встал с кресла, потянулся и сказал:
   – Ладно уж! Сейчас принесу всё, что надо! А всё-таки жаль вина! Уж очень славный сорт попался в этом присыле! – И он не спеша отправился к выходу.
   Между тем цесаревна, гнев которой сразу упал, подошла к Разумовскому и, присев около него на диване, воскликнула.