Я постарался, как мог, утешить девушку, обещал ей при первом же случае пасть к ногам Волынского и просить его охранять моё счастье. Но сам я был несравненно более встревожен, чем хотел показать. Ведь немцы вели себя в Петербурге хуже, чем в былое время татары на Руси!
   Оленька никуда не выходила; я постоянно держал наготове пару заряженных пистолей и завёл двух очень злых собак.
   Однажды ночью из своей комнаты я услыхал какой-то подозрительный шум. Сунув одну пистолю за пазуху и взяв в руку другую, я выскользнул на двор. Там я явственно услыхал тихую немецкую речь; какие-то злодеи сговаривались и распределяли роли для нападения на наш домик: хотели осторожно вывернуть подворотню, какой-то Иоганн должен был проскользнуть там и открыть ворота. Далее мне нечего было слушать. Я крикнул по-немецки, что спущу обеих собак и пристрелю первого, кто сунет голову во двор. Для убедительности я сейчас же исполнил первую угрозу, и собаки со зверским лаем кинулись к воротам. С улицы послышалось злобное немецкое проклятие, и вскоре стук колёс известил меня, что злодеи отъехали прочь.
   Прошло ещё несколько дней. Однажды вечером ко мне явился какой-то чистенький, маленький старичок, который пожелал переговорить со мной по делу, «касающемуся всей моей жизни». Так как разговор должен был происходить под строжайшим секретом, то старичок просил меня отправиться с ним в немецкий кабачок, находившийся улицы за две от нашего дома. Я согласился, но на глазах таинственного незнакомца сунул за пазуху пистолю. Старик усмехнулся и затем сказал, что в этом не представится никакой надобности.
   Как и я ожидал, это оказался посланный от немца-насильника. Попросив меня не сердиться, не вспыхивать и не перебивать его, а дослушать до конца, старичок начал доказывать мне, что я взялся за неравную борьбу. Он сказал, что его господин очень могуществен, так что ему ничего не будет стоить стереть меня с лица земли. Ему стоит сказать слово, и меня прогонят со службы, а то даже отправят в Сибирь. Между тем, если я покорюсь, то получу крупную награду и мне будет облегчено движение по службе. Я молод, скоро забуду первую любовь – мало ли девушек на свете? Да и кроме того, если я люблю свою невесту, то должен ради её счастья отказаться от неё, потому что я ничего не могу дать ей; если же отступлюсь и дам свободу действия высокому господину, то её ждёт пышная, богатая, привольная жизнь.
   Я спокойно выслушал и попросил незнакомца передать своему барину, что только негодяй может делать, передавать и принимать такие предложения, а так как из нас троих я-то – не негодяй, то прошу впредь оставить меня в покое.
   – Дерзкий! – в священном ужасе крикнул старик. – Да знаешь ли ты, кого ты осмелился назвать так? Ведь высокая особа, пленившаяся твоей замарашкой-невестой, – не кто иной, как сам Антон Ульрих Беверн, принц Брауншвейг-Люнебургский![26]
   – Жених принцессы Анны? – с удивлением воскликнул я. – И накануне-то своей свадьбы принц совращает с пути честных девушек? Я очень рад, что вы сообщили мне, кто преследует мою невесту. Теперь-то я сумею наверняка защитить её и себя!
   – Что может сделать мелкая канцелярская тля против первого лица в империи?
   – Вы забываете, – перебил я его, – что его высочество далеко ещё не первое лицо в русском государстве. Забываете и то, что его светлость герцог Бирон не очень-то чтит его высочество, и стоит мне только обратиться к его светлости…
   – Тебя никогда не допустят до него!
   – Да, но зато в качестве сенатского чиновника я бываю с бумагами у правой руки герцога, министра Волынского! – твёрдо возразил я.
   Этот довод окончательно смутил и выбил из позиции старичка. Он перешёл в другой тон, стал предлагать мне денег, но я с презрением заявил ему, что наш разговор кончен.
   Всю ночь я продумал, обращаться ли мне с жалобой к Волынскому или нет. В конце концов я решил, что это было бы неосторожно. Если даже Оленьку похитят, а меня устранят, то останется ещё Олина мать, которой я сообщу этот разговор и которая в случае чего сама дойдёт до Волынского. Следовательно, таким путём я могу достаточно обезопасить любимую девушку, но преждевременно вмешивать в это дело такую высокую особу, как Артемий Петрович, было совсем ни к чему.
   Прошло ещё месяца три-четыре. Ни о каких преследованиях более не было слышно. Мы знали, что при дворе деятельно готовятся к свадьбе принцессы Анны Леопольдовны с принцем Антоном, и решили, что все эти хлопоты выбили дурь из головы принца.
   Но мои служебные дела шли всё хуже и хуже. Волынский и знаком не давал понять, что помнит данное им мне обещание, а начальники и сослуживцы больше прежнего травили меня. Я видел, что не сегодня завтра мне придётся лишиться и этого скудного источника существования, и сетовал на свою горькую судьбу.
   И опять я увидел просвет. Но увы! – как вы сейчас увидите, этот просвет и был началом моего крайне бедственного положения.
   Однажды, выйдя из сената, я увидел около набережной какого-то господина, похожего на иностранца, а ещё более – на еврея; таковым он и оказался. Он подошёл прямо ко мне и спросил по-немецки, не могу ли я сказать ему, как пройти на Васильевский остров. Я с готовностью предложил проводить его, так как и сам шёл туда. По дороге мы разговорились. Мой спутник очень подробно и настойчиво расспрашивал меня и в пять минут узнал всю мою подноготную. Тогда меня очень удивляла ловкость, с которой он ставил вопросы, но теперь я отлично понимаю её: ведь он не хуже меня самого знал, кто я такой!
   После нескольких таких же «случайных» встреч еврей – его звали Вульф – обратился ко мне с предложением. Я ему страшно нравлюсь – я такой знающий, дельный и милый молодой человек. Неужели мне не жаль губить свою молодость и таланты в мелкой, подневольной службе? Он мог бы предложить мне нечто лучшее. Ведь я служу по вольному найму? Значит, я в любой момент могу бросить службу? Да? В таком случае, почему бы мне не поступить к его патрону, «придворному еврею» Липману?[27]
   В дальнейшем Вульф пояснил мне, что у Липмана имеются коммерческие агенты по всей Европе, так как банкир ведёт дела с Голландией, Германией, Австрией, Францией и мелкими итальянскими княжествами. Постоянные сделки нуждаются в контроле человека, знакомого с юридическими науками и безупречно честного. Липман уже давно ищет такого, хотел даже выписать из Германии, но препятствием является незнание русского языка. Я же, по его словам, совмещал в себе все качества, и если бы я согласился поступить, то мне дали бы хорошее жалование, да и вообще – тогда моя карьера была бы сделана.
   Хотя Вульф сумел очаровать меня своей ласковостью и вниманием, но я долго не решался принять его предложение, особенно потому, что Вульф ставил условием следующее: для начала я должен сопровождать Вульфа в его поездке по Европе, которую он предпринимал по поручению Липмана. Я ознакомлюсь в разных городах с сущностью липмановских операций и тогда уже смогу занять в Петербурге своё место. Мне очень улыбалось путешествие по культурной Европе, но я не решался оставить Оленьку беззащитной. Да и ей Вульф не внушал ни малейшего доверия: она инстинктивно чувствовала в нём врага.
   И вот однажды меня без объяснения причин выгнали со службы. Что оставалось делать? Правда, у меня было двадцать червонцев, которые я берёг на чёрный день. Но надолго ли могло мне хватить их? Да и мечтой моей жизни была женитьба на Оленьке! Как мы ни думали, как ни гадали втроём, а иного исхода не было, и я дал Вульфу своё согласие.
   Отъезд был назначен в скором времени. Обливаясь слезами, прижала меня к своему сердцу Оленька. Я сам был глубоко потрясён, но старался бодриться и внушить мужество любимой девушке.
   Я говорил уже, что Вульф сумел всецело пленить меня и внушить мне полное доверие. Просто наваждение какое-то! Я не только рассказал ему о своих двадцати червонцах, но и согласился поместить их у Липмана, который должен был вернуть их мне с хорошими процентами. Вульф обещал мне принести сохранную расписку, но не сделал этого, а я стеснялся напомнить. Так и обошлось без всяких документов!
   Мы проехали Польшу, Пруссию, Померанию, Ганновер, Нидерланды, потом через Амьен и Реймс прибыли в Париж. Везде у Вульфа были спешные дела, но, к моему удивлению, он ни разу не посвятил меня в них, отделываясь шуточками или более чем сомнительными предлогами. Это начинало тревожить меня. Тревога возросла ещё более, когда я заметил, что с переездом через французскую границу отношение Вульфа ко мне резко изменилось: он становился всё более грубым.
   В Париже мы пробыли недолго и двинулись в карете на Орлеан. Мы сделали два или три перегона, и вот – это было дня четыре или пять тому назад, я уже потерял счёт времени! – Вульф приказал посреди дороги остановить карету и повёл со мной такой разговор:
   – Ну-с, молодой дурак, – с наглой усмешкой обратился он ко мне, – настало время нам объясниться начистоту. Неужели ты, остолоп, мог серьёзно поверить, что я пленился твоими бараньими глазами и из простой симпатии взял тебя с собой в увеселительную прогулку по Европе?
   Я уже не сумею повторить вам в точности, что я сказал ему в ответ на эту наглую фразу и что ответил он мне. Вся кровь приливает мне в голову при одном воспоминании! О, я – очень кроткий, очень тихий человек, но если бы сейчас мне дали этого негодяя, я своими руками разорвал бы его!
   Передам вам вкратце всё, что открылось мне из этого разговора. Принц Антон не на шутку пленился моей Оленькой; этой страстью воспользовался Липман, чтобы связать принца рядом обещаний, которые надлежало исполнить после смерти Анны Иоанновны и при воцарении Анны Леопольдовны.[28] Но и Липману не так-то легко было исполнить своё обещание. Деньгами ни со мной, ни с Оленькой ничего нельзя было поделать, а действовать силой было опасно ввиду острой вражды между принцем Антоном и Бироном. Я сам в разговоре со стариком открыл средства своей защиты, указав, что через Волынского всегда могу пожаловаться Бирону. Следовательно, меня надо было удалить, и тогда уж с беззащитной Оленькой легко было бы справиться.
   Вот они и придумали всю эту комедию с приглашением меня на службу. Вульфу надо было ехать по липмановским делам, взять меня с собой стоило не так уж дорого. Я попался на их удочку, и, по мнению Вульфа, мне не оставалось ничего иного, как сдаться на капитуляцию.
   Вульф поспешил указать мне на безвыходность моего положения. Если я не соглашусь на его условия, то он попросту высадит меня из кареты и предложит отправиться, куда глаза глядят. А куда я пойду? Французского языка я не знаю, денег у меня нет; потом оказалось, что у меня пропал кошелёк с парой червонцев и все документы; вероятно, Вульф выкрал их у меня на последней остановке для вящего торжества. К тому же условия мне ставили очень лёгкие. Я должен написать своей Оленьке письмо, в котором отказывался для её же счастья от неё. Кроме того, я должен поклясться своим Богом, что по возвращении в Россию не буду поднимать шума и жалобы, предам прошлое забвению. Тогда Липман возьмёт меня к себе на службу, и моё будущее действительно будет обеспечено.
   Вместо ответа я бросился душить Вульфа. Нечего и говорить, что его клевреты сейчас же хватили меня, оттащили, избили, бросили на дороге, а карета умчалась дальше.
   Много пришлось мне натерпеться в эти три-четыре дня. Кое-как я добрался до Парижа, но мальчишки травили меня, напускали собак, швыряли грязью и камнями. Голодный, измученный, избитый, я добрался волей Провидения до решётки вашего сада. Остальное вы знаете…
   Столбин замолчал, поникнув головой. Молчали и Очкасовы, с сочувствием глядя на несчастного.

VII
ДАЛЬНЕЙШЕЕ ПРИЗНАНИЕ

   Первая нарушила молчание Жанна.
   – Что же вы думаете делать теперь? – спросила она.
   – Но…
   – Ну да, вы хотите сказать, что у вас нет прежде всего средств вернуться в Россию. Допустим, что эти средства мы дадим вам. Ну и что же, вы вернётесь в Россию. А дальше?
   – Я не оставлю этого дела так! Я брошусь к Волынскому, умолю его вступиться за меня и… и…
   – И? Эх, милый мой! А если Бирон успел в это время прийти к соглашению с принцем Антоном? А если ваша Оленька стала жертвой сластолюбия немецкого принца? Если, не перенеся позора, она окончила свою жизнь? Тогда что?
   – Я не переживу этого! – со слезами в голосе вскрикнул Столбин.
   – Как вы ещё юны, – с оттенком презрения сказала Жанна, – и как поверхностно задели ваше сердце перенесённые страдания! Хорошо, вы не переживёте, с отчаяния наложите на себя руки. Ну, а бироны, оскорбляющие доблестных старцев, принцы антоны, соблазняющие русских девушек, липманы, опутывающие Россию грязными сетями, – они останутся жить, чтобы преследовать других Столбиных, соблазнять новых Оленек? Да что же вы засвидетельствуете своей смертью, безумный? Торжество тёмных сил? Окончательную победу иностранного сброда над Россией и признание лучших русских, что они вялы и беспомощны?
   – Но что же делать? – с невыразимой тоской воскликнул Пётр Андреевич.
   – Не говорили ли вы, что с восторгом ждали воцарения царевны Елизаветы, пламенной поклонницы славных дел отца? Не говорили ли вы сами, что права Елизаветы Петровны были обойдены? Не высказывали ли вы сами, что в случае её воцарения для России наступила бы новая эра? Так почему же вы не хотите помочь ей вступить на престол, чтобы спасти всех остальных, задыхающихся под невыносимым гнётом иностранного засилья?
   – Ах, если бы это зависело от меня! Я обожаю царевну Елизавету, но что могу сделать я, неспособный устроить даже свою собственную жизнь!
   – А если бы вам дали средства и возможность работать для дела освобождения России? Можете ли вы дать слово, что вы будете готовы – ну, хотя бы во имя своей Оленьки – положить даже жизнь за царевну Елизавету? Или ваш батюшка был прав, когда уверял, что вы по ошибке родились мужчиной?
   – Сударыня! – ответил Столбин, положив руку на сердце и слегка наклоняя голову. – Я уже упоминал, что не создан для сильных страстей. Я не умею становиться в позу, не способен к трагическим выкрикам. Я загораюсь не скоро, но раз уж это случилось, то горю упорно, ровно и долго. Дайте мне дело, если вы это действительно можете, дайте мне возможность послужить нашей родине, и вы увидите, какого надёжного помощника обрели вы во мне!
   – Я верю вам, – сердечно ответила Жанна, – и надеюсь, что вы будете нам надёжным помощником. Нам нужны именно такие люди, как вы. Другие вспыхивают и сейчас же гаснут. А наша борьба требует упорства…
   – Так говорите, приказывайте, я готов! – с энергией воскликнул Столбин.
   – Не так скоро! – улыбнулась Жанна. – Сначала ещё надо многое подготовить. Кстати, вы всё ещё не знаете, с кем вы имеете дело. Мы – единомышленники, нас связывают в будущем общие планы, а в прошлом – общие несчастья. Я могу рассказать вам свою историю, зная, что вы поймёте меня…
   – Анюта! – с ужасом воскликнул Очкасов. – Но как же можно…
   – Э, папа! – ответила Жанна, грустно улыбаясь. – Разве позор на мне? Нет, я готова встать на площади и кричать всем и каждому, какие ужасы творятся у нас! Только тогда, когда каждый будет знать, что грозит ему самому, его матери, сестре, жене, невесте, только тогда, говорю я, можно рассчитывать на общее единодушие! Не знаю почему, – продолжала она, обращаясь к Столбину, – но я совершенно уверена, что вашей Оленьке ничего не грозит и она благополучно избегнет опасности. Но мало ли других Оленек, которые не отделываются так легко? Я сама из их числа. Если ваша собственная судьба ещё не утвердила вас в сознании необходимости решительно восстать против наших ужасающих порядков, то прослушайте мою историю; быть может, она покажется вам назидательнее. Меня зовут Анной Николаевной Очкасовой. Я – дочь отставного генерал-майора Николая Петровича Очкасова, вот этого самого почтенного старца…
   – Который отлично знал вашего батюшку, да-с! – буркнул старик.
   – Подобно вашему отцу, папа тоже был одним из сподвижников Великого Петра и особенно отличился в Полтавском сражении, где…
   – Оставь, пожалуйста, в покое мои подвиги! – проворчал Очкасов.
   – Царь Пётр очень ценил отца как образованного человека и знающего офицера. Вскоре после своей поездки в Париж государь пришёл к мысли о необходимости держать в иностранных столицах тайных военных агентов, которые могли бы следить за успехами и усовершенствованиями в области военного дела; в Париж он назначил с этой целью моего отца.
   Отец вынес очень лестное впечатление от французской образованности, и когда моя мать умерла, то он взял меня девятилетней девочкой в Париж, где поместил в монастырскую школу. При Петре Втором мой отец вышел в отставку и зажил в стороне от каких-либо дел. Крупное состояние позволяло ему не зависеть ни от службы, ни от царёвой милости. Меня отец оставил в Париже. Нравы, царившие при петербургском дворе, казались ему слишком опасными для молоденькой девушки: ведь мне было тогда всего около пятнадцати лет.
   Вскоре после вступления на престол Анны Иоанновны мой отец увидал, что и жизнь, и его состояние в большой опасности.
   Вам, конечно, известны обстоятельства, при которых вступила на престол императрица Анна. Партия старых бояр, предводительствуемая князьями Голицыным и Долгоруким, связала избранную государыню «кондициями», ограничившими монаршью власть и дававшими перевес старинной знати. Разумеется, в предполагаемом дележе русской земли были обделены представители других знатных домов. Тогда последние составили свою партию, готовую противодействовать притязаниям первой.
   Нечего и говорить, что обе партии непременно хотели заполучить к себе моего отца. Но он решительно отказался вмешиваться в политические дела, зная, что из этого всё равно добра ни для кого не будет…
   – Если бы ты следовала примеру отца, было бы гораздо лучше! – снова буркнул Очкасов.
   – Однажды, – продолжала Жанна, – князь Голицын в присутствии Остермана,[29] по обыкновению игравшего в обе стороны, прямо спросил отца, неужели же он, старый, родовитый боярин, не примкнёт к ним, защищающим интересы старой знати? Князь Дмитрий напомнил отцу, как Пётр Великий хотел пожаловать дедушке княжеский титул и как дедушка ответил.
   – Я отцовский ответ на память заучил, – вступился Николай Петрович. – Вот он: «Понеже ныне титул весьма легко приобретается и каждый пирожник легко князем стать может, то всенижайше прошу меня, государь, от такого бесчестия избавить».
   – Но отец твёрдо стоял на своём, заявив, что царёвы дела ведает только Бог и что негоже никому в такие дела нос совать.
   Ответ отца через Остермана стал известен противной партии, и вот к отцу пожаловал – это было уже после приезда императрицы в Москву – князь Григорий Барятинский, приглашая его явиться вместе с прочими верноподданными дворянами во дворец и обратиться там к государыне с челобитной об уничтожении кондиций и принятии неограниченного самодержавия, как правили отцы и деды. Но и Барятинскому отец дал тот же ответ, опять-таки решительно отказавшись вмешиваться в дела правления.
   Приняв самодержавие, императрица обрушила кары на вожаков партии старой знати. Главным образом пострадали Голицын и Долгорукие, причём больше всего доставалось наиболее богатым. Это вполне понятно: в то время казна была пуста, а имущество ссылаемых и казнимых конфисковывалось. Поэтому не мудрено, если ухитрились нарядить следствие даже над отцом, обвиняя его в сообщничестве с Голицыным. Ведь отец с его крупным состоянием был очень лакомым куском!
   Хотя Григорий Барятинский и лез вон из кожи, показывая на следствии всякие небылицы, но мой отец сослался на Остермана, в присутствии которого дал ответ Голицыну, отказываясь вмешиваться в «царёвы дела». Невиновность отца была уж очень очевидна, его осуждение могло только пошатнуть в глазах всей русской знати юный трон. Пришлось объявить его невиновным и даже обласкать. Но мой отец хорошо знал цену этой ласке. Не вдаваясь в обман, он стал исподволь принимать меры, чтобы иметь возможность в нужный момент скрыться за границу. Была куплена небольшая яхточка, которая стояла готовой к отплытию невдалеке от нашего дома на Крестовском. Все имения, которыми отец владел совместно с братом Алексеем Петровичем в Московской, Киевской и Смоленской губерниях, перешли на льготных условиях в собственность дяди. Наличные деньги были переведены в заграничные банки. Разумеется, всё это пришлось делать очень осторожно, чтобы не навлечь подозрений.
   Обласкав отца, императрица в то же время пожелала, чтобы он оставил свой затворнический образ жизни и стал появляться при дворе, для чего назначили его камергером. Как ни неприятно было это отцу, но пришлось подчиниться… Собственно говоря, я до сих пор не понимаю, что заставляло отца продолжать жить в России, да ещё и в Петербурге, когда имелась полная возможность вовремя укрыться за границу…
   – Гм! – несколько смущённо крякнул старик.
   – По крайней мере, каждый раз, когда я спрашивала его об этом, он только крякал в ответ, вот совершенно как сейчас! Думаю также, что не одна забота обо мне заставляла держать меня в монастыре, хотя мне и было уже за двадцать лет. Судя по всему, тут дело было не без романа!
   – Гм! – снова крякнул Очкасов. – Ты уж того…
   – Но в мою судьбу вмешались высшие силы. Однажды императрица Анна Иоанновна напрямик спросила отца, что заставляет его держать за границей взрослую дочь, и приказала немедленно вызвать меня в Петербург, так как она желала зачислить меня в придворный штат принцессы Анны Леопольдовны.
   Отец был очень удивлён, не понимая, как могла узнать императрица о моём существовании, тщательно скрываемом от всех. Но ослушаться было нельзя. И вот немедленно были приняты меры к доставлению меня из Парижа.
   Как ликовала я тогда! Мне шёл двадцать первый год – это было в 1735 году, – а я всё ещё не знала жизни иначе, как из книжек. Правда, читала, я много и упорно, но чем больше погружалась в чтение, тем пламеннее тянуло меня в широкую жизнь.
   Не буду говорить вам, как я была разочарована с первых же моих шагов в России. Всё казалось мне диким, грубым, странным. В Париже мне приходилось бывать в семье де Нейлей, видеть там весь цвет аристократии, и то, что я встретила теперь как при дворе, так и в русских семьях, казалось мне чудовищным и ни с чем не сообразным. Русская дикость тесно сплотилась с немецкой грубостью. Грязь, неряшливость, уродливый, необузданный разврат, ханжество, грубость обращения – было от чего с ума сойти!
   Семнадцатилетняя принцесса Анна Леопольдовна приняла меня на первых порах очень равнодушно. Это вообще очень вялая особа, и даже нередко под видом нездоровья она отказывалась идти к столу, так как ленилась умыться. Но вялость и лень не мешали ей быть капризной и жестокой: за малейшую провинность она колола булавками своих камеристок.
   Если принцесса относилась ко мне сначала равнодушно, зато её наушницы, главным образом Адеркас и Менгден, сразу возненавидели меня и старались, чем можно, отягчить моё существование. Тем сильнее привязалась я с первой же встречи к принцессе Елизавете, которая подошла ко мне, спросила мою фамилию, сказала, что отлично знает и любит моего отца как верного слугу великого преобразователя, и тут же нежно обняла меня и расцеловала. Она прибавила, что с удовольствием зазвала бы меня к себе, чтобы поговорить о её «милой Франции», но она боится навлечь на меня неприязнь «большого двора». Вообще, при всём дворе царевна была самой очаровательной, самой привлекательной личностью. К сожалению, она появлялась довольно редко, и не всегда мне удавалось побыть с ней.