Густав усердно отдался делу, вдохновляемый своим всесильным братом и осыпаемый милостями государыни. После смотра 27 января 1732 года императрица пожелала явить брату подданного ей обер-камергера особую высочайшую милость и 3 февраля, в день именин государыни, он был, по сказанию тогдашних «Ведомостей», «обручён при дворе с принцессой Меншиковою.[82] Обоим обручённым показана при том от её императорского величества сия высокая милость что её императорское величество их перстни высочайшею особою сама разменять изволила».
   Но вдумываться в такую судьбу княжны, конечно, не приходилось её наречённому жениху, теперь, как и прежде, занятому преимущественно полком и службой.
   Так прошёл пост.
   9 апреля наступила Пасха, 27 апреля состоялся торжественный въезд в Петербург китайского посольства. 28 апреля великолепно отпраздновали годовщину коронования Анны Иоанновны, а 4 мая Густав Бирон стал мужем княжны Меншиковой, о чём современные «Ведомости» повествуют следующее:
   «Заключённое в прошедшем феврале месяце сочетание законного брака между принцессою Меншиковою и господином майором лейб-гвардии Измайловского полку фон Бироном в прошедший четверток с великою магнифиценциею совершилось. Сие чинилось при дворе, и её императорское величество всемилостивейшая наша монархиня обеим новобрачным персонам сию высокую милость показать изволила, что учреждённый сего ради бал по высокому её императорского величества повелению до самой ночи продолжался».
   По распоряжению Левенвольда, в дом новобрачного были приглашены только те измайловские офицеры, у которых имелись карета или коляска с лошадьми, а провожать Бирона из дома во дворец, в два часа дня, дозволялось без исключения, «хотя бы пешками и верхами».
   Эта женитьба Густава Бирона, назначенного 29 июня того же года генерал-адъютантом императрицы, как нельзя лучше устроила его материальное благосостояние. С помощью брата обер-камергера он успел получить из заграничных банков почти все капиталы опального князя Меншикова, так что сыну последнего, возвращённому из ссылки одновременно с сестрою, едва досталась пятидесятая часть громадного отцовского состояния. К тому же он чрезвычайно любил свою жену, черноглазую красавицу, не уступавшую прелестями своей старшей сестре, Марии, некогда невесте императора Петра II. Он всё более и более преуспевал по службе, поощряемый высочайшими милостями, и готовился к большой радости – быть отцом.
   Но тут судьба едва ли не впервые жестоко обманула ожидания Густава Бирона – 13 сентября 1736 года его красавица жена умерла при родах. Это настолько потрясло Густава, что при последнем прощании с мёртвой женой и при погребении её он неоднократно падал в обморок.
   Огорчённый потерей любимой жены и скучая невольным одиночеством, Густав Бирон стал подумывать о развлечениях боевой жизни, тем более что случай к ним представлялся сам собою. Война России и Турции была тогда в полном разгаре. Ласси уже прислал в Петербург ключи покорённого Азова, а Миних, ознаменовав взятием и разорением Перекопа, Бахчисарая, Ахмечети и Кинбурна первый из своих крымских походов, деятельно готовился к целому ряду последующих. Указом 12 января 1737 года повелено командировать к армии Миниха, расположенной на Украине, из каждого гвардейского полка по батальону, а начальником всего гвардейского отряда был назначен генерал-майор лейб-гвардии Измайловского полка подполковник и генерал-адъютант Густав Бирон. Счастье и успех сопровождали его в этой войне.
   7 декабря 1739 года был заключён в Белграде выгодный для России мир с Турцией. В Петербурге делались большие приготовления к празднованию этого события.
   27 декабря 1739 года состоялось торжественное вшествие в столицу частей гвардии, принимавших участие в кампании. Гвардия вступила в столицу под командой Густава Бирона. Войска были украшены кокардами из лавровых листьев. Пройдя Невский проспект, шествие направилось к Зимнему дворцу, следовало по Дворцовой набережной, мимо пресловутого Ледяного дома, и, обогнув Эрмитажную канавку, выдвинулось на Дворцовую площадь.
   «Здесь, по внесении знамён внутрь дворца, нижние чины были распущены по домам, а штаб – и обер-офицеры, – как повествует очевидец Нащокин, – были позваны ко дворцу, и как пришли во дворец при зажжении свеч, ибо целый день в той церемонии продолжался, тогда её императорское величество, наша всемилостивейшая государыня в средине галереи изволила ожидать, и как подполковник (Бирон) со всеми в галерею вошед, – нижайший поклон учинили, её императорское величество изволила говорить сими словами: «Удовольствие имею благодарить лейб-гвардию, что, будучи в турецкой войне, в надлежащих диспозициях, господа штаб-и обер-офицеры тверды и прилежны находились, о чём и чрез генерал-фельдмаршала графа Миниха, и подполковника Густава Бирона известна, и будете за службы не оставлены». Выслушав то монаршее слово, паки нижайше поклонились и жалованы к руке, и государыня из рук своих изволила жаловать каждого венгерским вином по бокалу, и с тем высокомонаршеским пожалованием отпущены».
   Это «вшествие», так блистательно показавшее толпе особу Густава Бирона, было прелюдией мирных торжеств, в распорядок которых между прочим входила и «курьёзная» свадьба придворного шута князя Голицына с калмычкой Бужениновою, отпразднованная в Ледяном доме 6 февраля. Главное же торжество и вместе объявление наград совершилось 14 февраля. Густав Бирон, командовавший в этот день парадом двадцатитысячного столичного гарнизона, был произведён в генерал-аншефы и получил золотую шпагу, осыпанную бриллиантами.
   Наконец празднества кончились. Вскоре общественное внимание было привлечено делом Волынского,[83] окончившимся казнью кабинет-министра. Густав Бирон не принимал ни малейшего участия в этом грустном деле, весь снова отдавшись полку и службе. Гибель Волынского, конечно, не могла не заставить его ещё глубже уверовать в несокрушимую мощь своего брата и совершенно успокоиться за своё будущее.
   Настроившись всем этим благоприятно для нежных ощущений, Густав Бирон увлёкся прелестями фрейлины Якобины Менгден и решил прекратить своё вдовство. В сентябре 1740 года он торжественно обручился с нею.
   В жизни Густава это, конечно, было самою приятною порою. Всё тогда улыбалось ему.
   Человек далеко ещё не старый, но уже генерал-аншеф, гвардии подполковник и генерал-адъютант, Густав Бирон состоял в числе любимцев своей государыни и, будучи родным братом герцога, пред которым трепетала вся Россия, не боялся никого и ничего; он имел к тому же прекрасное состояние, унаследованное от первой жены и благоприобретённое от высочайших щедрот; пользовался всеобщим расположением как добряк, не сделавший никому зла, и едва ли мог укорить себя в каком-нибудь бесчестном поступке; наконец, в качестве жениха любимой девушки он видел к себе привязанность невесты, казавшуюся страстною. Чего недоставало ему, невежественному и ограниченному некогда курляндскому разночинцу и десять лет тому назад голяку капитану голодавших польских панцирников? Он ли не мог рассчитывать на долгое и безмятежное пользование благами жизни и случая?
   Увы! Фортуна изменила ему. Смерть императрицы Анны Иоанновны была первым из ударов судьбы, посыпавшихся на Густава Бирона и завершившихся в ночь на 9 ноября, менее чем через два месяца после обручения, арестом и ссылкою.
   Разбита была и судьба фрейлины покойной государыни Якобины Менгден, которая хотя и не была особенно страстно привязана к Густаву Бирону, но всё же смотрела на брак с ним как на блестящую партию, как на завидную судьбу.
   И вдруг всё рушилось разом, так быстро и неожиданно. Она была забыта всеми, хотя продолжала жить во фрейлинском помещении Летнего дворца, из которого только за несколько дней пред тем увезли арестованного регента герцога Эрнста Иоганна Бирона.
   Положение девушки было действительно безвыходно. В течение какого-нибудь месяца она лишилась всего и уже подумывала поехать к своей сводной сестре Станиславе, бывшей замужем за майором Иваном Осиповичем Лысенко, жившим в Москве. Там, вдали от двора, где всё напоминало ей её разрушенное счастье, Менгден надеялась хотя несколько отдохнуть и успокоиться.
   Каково же было её огорчение, когда она получила от Станиславы письмо из Варшавы, в котором та уведомляла её, что уже более года разошлась с мужем, который отнял у неё сына и почти выгнал из дома. Она просила «сильную при дворе» сестру заступиться за неё пред регентом и заставить мужа вернуть ей её рёбенка. Таким образом, и это последнее убежище ускользало от несчастной Якобины.
   – Что-то будет, что-то будет! – с отчаянием шептали её губы, и слёзы неудержимо лились из её прекрасных глаз.

VI
В МОСКВЕ

   В тот самый день, когда Менгден получила письмо от сестры, в Москве, на Басманной, у окна небольшого деревянного дома, принадлежавшего майору Ивану Осиповичу Лысенко, стоял сам хозяин и глядел на широкую улицу. Это высокий, полный человек с некрасивыми, но выразительными чертами лица, сильный брюнет с чёрными глазами – истый тип малоросса. Его лицо было омрачено какой-то тенью, а высокий лоб покрыт морщинами гораздо более, чем обыкновенно бывает у людей его лет.
   На дворе моросил дождь, точно мелкой сеткой спускаясь с неба, широкая улица была грязна и неприветлива.
   – Какая нынешний год поздняя осень, – сказал, он, обращаясь к стоявшему подле него мужчине, одетому в штатское платье – такая же неприветливая осень бывает и в человеческой жизни… Мне, например, почему-то кажется, что старость наступит для меня раньше, чем для кого-нибудь другого… Я частенько чувствую себя совершенно по-осеннему.
   – Ты, Иван, слишком серьёзно относишься к жизни, – с упрёком произнёс слушавший его мужчина, – и вообще ты очень переменился в последние годы. Никто из знавших тебя молодым, весёлым офицером не узнал бы теперь. И отчего, скажи на милость! Гнёт, тяготевший над твоей жизнью, ты окончательно решился сбросить. Служба совершенно по тебе, так как ты – душой и телом солдат; тебя отличают при каждом удобном случае, в будущем тебя наверное ждёт важный пост, твоё дело с женою идёт на лад, и сын наверное останется при тебе, по решению духовного суда. Мальчик стал красавцем в последние годы, я был положительно поражён, когда увидел его. При этом ты сам говорил мне, что он обладает выдающимися способностями.
   – Я предпочёл бы, чтобы у Осипа было меньше способностей, но больше характера и серьёзности. Ты не можешь представить себе, к какой строгости приходится прибегать, чтобы справиться с ним.
   – Боюсь, что ты немногого добьёшься при всей своей строгости. Ведь видно, что для военной службы он не годится.
   – Он должен годиться! Это единственное возможное поприще для такой разнузданной натуры, как его, которая не признаёт никакой узды и каждую обязанность считает тяжёлым ярмом. Сдержать его может только железная дисциплина.
   – Едва ли она сдержит его. Всё это – наследственные склонности, которые можно подавить, но не уничтожить. Осип и по внешности – портрет матери: у него её черты, её глаза.
   – Да, – мрачно произнёс Лысенко, – её тёмные, демонические, огненные глаза, которым всё покорялось…
   – И которые были твоим несчастьем, – докончил Сергей Семёнович Зиновьев (таково было имя, отчество и фамилия товарища и друга детства Лысенко). – Как я ни предостерегал тебя тогда, но ты ничего знать не хотел, страсть овладела всем твоим существом, точно горячка. Я никогда не мог понять это. Твой брак с самого начала носил в себе зародыш несчастья: женщина чуждого происхождения, чуждой религии, дикая, капризная, бешеная польская натура, без характера, без понятия о том, что мы называем долгом и нравственностью – и ты, со своими стойкими понятиями о чести; мог ли иначе кончиться подобный союз?.. А между тем мне кажется, что ты, несмотря ни на что, продолжал любить её до самого разрыва.
   – Нет, очарование улетучилось уже в первый год. Я слишком ясно видел всё, но меня останавливала мысль, что, решившись на развод, я выставлю напоказ свой домашний ад; я терпел до тех пор, пока у меня не оставалось другого выхода, пока… Но довольно об этом! – и Лысенко, быстро отвернувшись, стал снова смотреть в окно.
   – Да, много нужно для того, чтобы вывести из себя человека, подобного тебе, – серьёзно заметил Зиновьев. – Но ведь развод освободит тебя от железных цепей, и тебе следует уже теперь похоронить даже воспоминание о них.
   Лысенко мрачно покачал головой.
   – Подобные воспоминания нельзя похоронить, они постоянно восстают из мнимой могилы… Да и развод ещё не кончен. Хорошо ещё хоть то, что Станиславы нет здесь.
   – Она уехала в Варшаву?
   – Да, там у неё родные.
   – Значит, она потеряла надежду выиграть дело?
   – Какая же может быть у неё надежда?
   – Но если она вернётся и пожелает видеться с сыном?
   – Я никогда не допущу этого. Да она и не пожелает потребовать этого после того, что произошло. Она вполне узнала меня в тот час, когда мы расстались, и побоится во второй раз доводить меня до крайности.
   – Но она может помимо тебя, тайно, достичь того, в чём ты отказываешь ей открыто.
   – Это невозможно. Я зорко слежу за сыном, у меня надёжные слуги, – возразил Лысенко.
   – Признаться откровенно, я считаю ошибкою с твоей стороны упрямое желание скрыть от сына, что его мать жива, – произнёс Зиновьев. – Хуже будет, если он узнает это от посторонних. И, наконец, когда-нибудь да придётся же тебе рассказать ему всё.
   – Может быть, когда он сделается юношей и самостоятельно вступит в жизнь. Теперь же он ребёнок и ничего не поймёт из той драмы, которая разыгралась в доме его отца.
   – Пожалуй, ты прав… Но будь, по крайней мере, настороже… Ты знаешь свою жену, знаешь, чего можно от неё ждать.
   – Да, я знаю её, – с горечью сказал Иван Осипович, – а потому-то и хочу оградить от неё моего сына. Он не должен дышать воздухом, отравленным её близостью, хотя бы в продолжение одного часа! Не беспокойся, я нисколько не скрываю от себя опасности, которая грозит мне при возвращении Станиславы, но пока Осип подле меня, бояться нечего, потому что ко мне она не приблизится, даю тебе слово.
   – Будем надеяться, – ответил Сергей Семёнович, – но не забывай, что наибольшая опасность кроется в самом Осипе; он во всех отношениях – сын своей матери… На днях ты уезжаешь с ним к Полторацким, я слышал?..
   – Да, на несколько дней… Рождение дочери, княжны Людмилы… Летом же Осип будет гостить у них, во время лагерей…
   Зиновьев попрощался и вышел.
   Иван Осипович снова направился к окну и уставился мрачным взором на частую сетку моросящего дождя.
   «Сын своей матери», – припомнились ему слова Сергея Семёновича. Правда, не было никакой надобности слышать их от другого – он сам хорошо знал это. Именно это осознание и провело такие глубокие морщины на его лбу и вынудило у него такой тяжёлый вздох, так как уже около года он со всей энергией боролся с злополучною наследственностью сына.
   Мысль о том, что мать может пожелать видеться с сыном, и раньше приходила ему в голову, но он старался отогнать её. Сегодня он получил от неё даже письмо с этой просьбою.
   – Мой сын не знает, что его мать ещё жива, и пока не должен знать это. Я не хочу, чтобы он видел её, говорил с нею, и этого не будет! Я, надеюсь, сумею помешать этому.
   Иван Осипович высказал эту мысль вслух и так ударил потухшей трубкой об пол, что она разбилась на мелкие черепки.
   Вбежавший казачок бросился подбирать осколки.
   – Свежую! – крикнул майор, бросая ему чубук.
   Тот схватил чубук и выбежал из комнаты.

VII
ЦЕСАРЕВНА

   Почти такой же одинокой и забытой, как и Якобина Менгден, жила в своём дворце на Царицыном лугу, где в настоящее время помещаются Павловские казармы, цесаревна Елизавета Петровна.
   Тридцатилетняя красавица, высокая ростом, стройная, прекрасно сложённая, с чудными голубыми глазами, с белым цветом лица, чрезвычайно весёлая и живая, неспособная, казалось, думать ни о чём серьёзном, – такова была в то время цесаревна Елизавета Петровна. Между тем 9 ноября 1740 года на её лице лежала печать тяжёлой, серьёзной думы. Цесаревна полулежала в кресле, в своей спальне, то открывая, то снова закрывая свои прекрасные глаза. Картины прошлого неслись пред нею, годы её детства и юности восставали пред её духовным взором. Смутные дни, только что пережитые ею в Петербурге, напомнили ей вещий сон её матери – императрицы Екатерины Алексеевны.
   Незадолго до смерти императрице приснилось, что она сидит за столом, окружённая придворными. Вдруг появилась тень Петра I, одетого как древние римляне. Он поманил к себе Екатерину. Она пошла к нему, и он унёсся с нею под облака. Улетая с ним, она бросила взор на землю и там увидала своих детей, окружённых толпою, составленною из представителей всех наций, шумно споривших между собою. Екатерина Алексеевна истолковала этот сон так – что она должна скоро умереть и что по смерти её в государстве настанут смуты.
   Этот сон исполнился. Со времени Петра II государство не пользовалось спокойствием, каковым нельзя же было считать десятилетие правления Анны Иоанновны, то есть произвола герцога Бирона. А теперь снова наступали ещё более смутные дни. Император – младенец, правительница, бесхарактерная молодая женщина, станет, несомненно, жертвою придворных интриганов.
   От мысли о матери цесаревна невольно перенеслась к мысли о своём великом отце. Если бы он встал теперь с его дубинкой, – многим досталось бы по заслугам.
   Гневен был великий Пётр, гневен, но отходчив. Ясно и живо восставала в памяти Елизаветы Петровны одна ссора Петра и её матери. Не знала она тогда, хотя теперь догадывалась, чем прогневала матушка её отца. Он стоял с Екатериною у окна во дворце. Анна и Елизавета, играя тихо, сидели в одном из уголков той же комнаты.
   – Ты видишь это венецианское стекло? – сказал супруге Пётр. – Оно сделано из простых материалов, но благодаря искусству стало украшением дворца. Я могу возвратить его в прежнее ничтожество.
   С этими словами он разбил стекло вдребезги.
   – Вы можете сделать это, но достойно ли это вас? – ответила Екатерина. – И разве оттого, что вы разбили стекло, ваш дворец сделался красивее?
   Пётр ничего не ответил. Хладнокровие здравого смысла утишило раздражение.
   Елизавета Петровна часто думала об этой ссоре, врезавшейся в её память. Только с летами она поняла её значение – поняла, что, говоря о стекле, отец намекал на простое происхождение её матери.
   Одновременно с этой сценой из дворца исчез красивый камергер императрицы Монс де ла Кроа;[84] его вскоре казнили, и всё стало ясно для Елизаветы.
   Однако её отец с матерью примирились.
   Далее потянулись воспоминания цесаревны. Она припоминала свою привольную, беззаботную жизнь в Покровской слободе. Песни и веселье не прерывались. Цесаревна сама была тогда прекрасной, голосистой певицей; запевалой у неё была известная в то время по слободе певица Марфа Чегаиха. За песни цесаревна угощала певиц разными лакомствами и сластями. Цесаревна иногда с девушками на посидках, когда они работали, тоже занималась рукодельями, пряла шёлк, ткала холст; зимою же на святках собирались к ней ряженые слободские парни и девки, и тут разливался добродушный разгул: начинались пляски, присядки, веселье и удалые песни, гаданья с подблюдным припевом.
   На Масленице у своего дворца, против церкви Рождества, цесаревна собирала слободских девушек и парней кататься на салазках, связанных ремнями, с горы, названной по дворцу царевнину – Царевною, и сама каталась с ними, а то так мчалась на лихой тройке по улицам Москвы.
   Любимою потехою цесаревны была охота. Ей она посвящала всё своё время в слободе, будучи в душе страстной охотницей до псовой охоты за зайцами. Она выезжала верхом в мужском платье и на соколиную охоту. В слободе был охотный двор на окраине. Здесь тешилась царевна напуском соколов в вышитых золотом, серебром и шелками бархатных клобучках, с бубенчиками на шейках, мигом слетавших с кляпышей, прикреплённых к пальцам ловчих, подсокольничих и кречетников, живших на том охотном дворе, где содержались и приноровленные соколы, нарядные сибирские кречеты и учёные ястребы.
   Но более всего любила цесаревна травить зайцев собаками. С пронзительным свистом, диким гиканьем, звучным тявканьем гончих, резвых борзых мчались шумные ватаги рьяных охотников, оглашая поляны дворцовых волостей слободы, представлявших широкое раздолье для утех цесаревны, скакавшей, бывало, на ретивом коне всегда с неустрашимою резвостью впереди всех.
   Рядом нёсся любимый её стремянный – Гаврила Извольский, а за ним – доезжачие, стаешники со сворами борзых и гончих, далее – кречетники, сокольники, ястребинники, со своей птичьей охотой. Всю эту шумную вереницу гулливого люда, среди которого блистали красавец Алексей Яковлевич Шубин, прапорщик лейб-гвардии Семёновского полка, и весельчак Лесток,[85] замыкал обоз с вьючниками. Шубин, сын богатого помещика Владимирской губернии, был ближним соседом цесаревны по вотчине своей матери. Он был страстным охотником, на охоте познакомился с Елизаветой Петровной и стал близким её сердцу. Лесток был врачом цесаревны; восторженный француз, он чуть не молился на свою цесаревну.
   Но вот весёлые воспоминания Елизаветы Петровны прервались.
   Не по её воле окончилась её беззаботная жизнь в Покровской слободе. Ей было приказано переехать на жительство в Петербург. Подозрительная Анна Иоанновна и ещё более подозрительный Бирон, видимо, испугались её популярности.
   Жизнь в Петербурге была не та, что там, под Москвою. Здесь испытала цесаревна первое сердечное горе. Неосторожный Шубин поплатился за преданность ей – его арестовали и отправили на Камчатку, где насильно женили на камчадалке.[86]
   Много слёз пролила Елизавета, скучая в одиночестве, чувствуя постоянно тяжёлый для её свободолюбивой натуры надзор. Кого она ни приближала к себе – всех отнимали. Появился было при её дворе Густав Бирон и понравился ей своей молодцеватостью да добрым сердцем, но ему запретили бывать у неё. А сам Эрнст Бирон часто в наряде простого немецкого ремесленника, прячась за садовым тыном, следил за цесаревной. Она видела это, но делала вид, что не замечает.
   Припомнились ей оба Бирона теперь именно, после выслушанного рассказа о происшедшем в минувшую ночь. Искренне пожалела она Густава Бирона, а особенно его невесту, Якобину Менгден. Что-то чувствовала последняя теперь?.. Не то же ли, что чувствовала она, цесаревна, когда у неё отняли Алексея Яковлевича?
   Года уже не только притупили боль разлуки, но даже в сердце цесаревны уже давно властвовал другой Алексей – Разумовский, и властвовал сильнее, чем Шубин, однако воспоминание о видном красавце, теперь несчастном колоднике, приходило в голову Елизавете, и жгучая боль первых дней разлуки колола её сердце. Сочувствие к молодой девушке, порушенной невесте Густава Бирона, вызвало и теперь эти воспоминания и эту боль.
   Весёлые картины привольной жизни под Москвой сменились тяжёлыми мыслями о тревожном настоящем и неизвестном, загадочном будущем.
   – Дозволишь войти, цесаревна? – раздался приятный голос, и в дверях появился Алексей Григорьевич Разумовский.
   Это был высокий, стройный мужчина, лет тридцати, несколько смуглый, с чудными чёрными глазами и чёрными же дугообразными бровями – словом, настоящий красавец.