Страница:
Арестанты рано утром из крепости были привезены в здание коллегий, откуда в десять часов их уже стали выводить на площадь, где был эшафот с плахой.
Первым появился Остерман, которого, по причине болезни ног, везли в извозчичьих санях в одну лошадь. За ним шли Миних, Головкин, Менгден, Левенвольд и Тимирязев.
Когда они все были поставлены в кружок один подле другого, четыре солдата подняли Остермана и внесли на эшафот на стуле. Ему был прочитан приговор. Он обвинялся в утайке духовной Екатерины I и в намерении выдать замуж цесаревну Елизавету за убогого иностранного принца. После прочтения приговора солдаты положили Остермана на пол лицом вниз, палачи обнажили ему шею, положили его на плаху, один держал голову за волосы, другой вынимал из мешка топор. В эту минуту читавший ранее приговор секретарь провозгласил: «Бог и государыня даруют тебе жизнь». При этих словах солдаты подняли Остермана и отнесли в сани, где он и оставался всё время, пока объявляли приговоры другим. Всем им было объявлено помилование без возведения на эшафот.
Остермана сослали в Берёзов, Миниха – в Пелым, Анну Леопольдовну с мужем отправили в Холмогоры, где она умерла через пять лет. Иоанн VI был заключён в Шлиссельбургскую крепость.
На приближённых Елизаветы Петровны посыпались милости.
Особенно награждён был Разумовский. В самый день восшествия на престол он был пожалован в действительные камергеры и поручики лейб-кампании в чине генерал-лейтенанта.
Немедленно был отправлен в Малороссию офицер с каретами, богатыми уборами и собольими шубами за семейством нового камергера. Несмотря на петербургский случай своего старшего сына, Наталья Демьяновна продолжала слыть между соседями только Розумихой и по-прежнему содержала в Лемешах корчму. Захваченная врасплох, она не хотела верить словам офицера. Известие о переменах в Петербурге ещё не доходило до Лемешей, а все самые блестящие представления старушки о величии сына были до того далеки от внезапно поразившей её действительности, что не трудно понять её недоверчивость.
Наталья Демьяновна собралась с сыном Кириллом, дочерьми, внуками и внучатами, родными, двоюродными и пустилась в путь-дорогу.
За несколько станций до Петербурга навстречу матери выехал Алексей Григорьевич. Наталью Демьяновну напудрили, подрумянили, нарядили в модное платье и повезли во дворец. Елизавета Петровна радушно встретила старушку и, говорят, между прочим сказала ей:
– Благословенно чрево твоё!
Наталья Демьяновна со всем своим семейством поселилась во дворце. Однако придворная жизнь была не по ней. Она строго придерживалась старых обычаев и среди роскоши дворца страдала тоскою по родине.
Не забыт был милостями и Герман Лесток – участник переворота. Помимо большого жалованья, он получал за каждый раз, когда пускал кровь Елизавете Петровне, по две тысячи рублей. Императрица пожаловала ему свой портрет, осыпанный бриллиантами.
Новая императрица между тем спешила короноваться и назначила коронование на апрель месяц 1742 года. 23 февраля она выехала из Петербурга, а 28 февраля состоялся торжественный въезд в Москву.
В Успенском соборе новгородский архиепископ Амвросий (Юшкевич) встретил императрицу глубоко прочувствованною патриотическою речью, в которой картинно описывал прежнее жестокое могущество немцев в нашем отечестве и открытие вместе с Елизаветой новой, чисто русской национальной эры в России.
После посещения соборов Архангельского и Благовещенского императрица опять села в парадную карету и тем же порядком отправилась к своему зимнему дому, что на Яузе. По пути её встретили сорок воспитанников Славяно-греко-латинской академии в белых платьях, с венцами на головах и с лавровыми ветвями в руках и пропели ей кантату.
Днём коронации было назначено 25 апреля. Первенствующую роль среди священнодействующего духовенства играл архиепископ Амвросий. Мантию и корону императрица возлагала на себя сама. Амвросий подносил ей то или другое на подушках, что, собственно, и составляет отличие коронования Елизаветы от предшествующей коронации.
После миропомазания императрица была введена архиереями во Святой алтарь и причастилась Святых тайн от первенствующего архиерея по чину царскому.
Во время шествия императрицы из Успенского собора в Архангельский сопровождавший её канцлер бросал на обе стороны пути золотые и серебряные жетоны. В то же самое время отправлено было несколько чиновников, верхом на богато убранных лошадях, для того чтобы бросать в народ жетоны. Высокопоставленным лицам, собравшимся в Грановитой палате, императрица раздавала выбитые по случаю её коронации медали сама из своих рук; другим, менее знатным, раздавал канцлер. Тут же был объявлен длинный список высочайших наград по случаю коронации.
Празднование коронации продолжалось в течение целой недели, причём весь город, особенно Кремль, по ночам всегда был иллюминирован самым роскошным образом.
29 апреля императрица переехала при торжественной и парадной обстановке из Кремлёвского дворца снова в свой зимний дом, что на Яузе. 1, 3 и 4 мая здесь давались блестящие балы для высших придворных чинов. С 8 мая открылся при дворе целый ряд маскарадов, которые продолжались до 25 – го числа. 29 мая при дворе был особый бал, на котором играла итальянская оперная труппа.
Коронационные празднества закончились только 7 июня.
Милости императрицы посыпались на её приближённых. Разумовский был пожалован обер-егермейстером и получил знаки ордена Св. Андрея Первозванного; кроме того, ему из собственных императрицыных и сосланного Миниха вотчин были пожалованы множество сёл и деревень.
Не забыты были и другие. Таким образом, царствование Елизаветы Петровны началось необыкновенно милостиво.
Ещё ранее коронации, при вступлении на престол, состоялось распоряжение императрицы об отмене смертной казни. 15 декабря 1741 года появился манифест о прощении преступников и о снятии штрафов и начётов с 1719 года по 1730-й. Тогда же государыня возвратила из ссылки много сосланных в прошедшее царствование и наградила чинами и орденами и имениями многих близких своих людей. Многим полкам была дана денежная награда; гренадёрская рота получила название «лейб-кампании», капитаном которой была сама императрица, капитан-поручик этой роты равнялся полному генералу, два поручика – генерал-лейтенантам, два подпоручика – генерал-майорам, прапорщики – полковникам, сержанты – подполковникам, капралы – капитанам. Унтер-офицеры, капралы и рядовые были пожалованы в потомственные дворяне. В гербы их внесена надпись: «За ревность и верность».
Вступив на престол, Елизавета Петровна, конечно, вспомнила о своём любимце, сосланном за неё в дальнюю Камчатку – Алексее Яковлевиче Шубине. С великим трудом отымали его там в 1742 году в одном камчадальском чуме. Его перевезли в Петербург, и 2 марта 1743 года он был произведён «за невинное претерпение» прямо в генерал-майоры лейб-гвардии Семёновского полка и получил Александровскую ленту. Императрица пожаловала ему богатые вотчины. Однако Шубин недолго оставался при дворе. Ссылка совершенно расстроила его здоровье. Он предался набожности и, дошедши до аскетизма, просил увольнения от службы. На это увольнение согласились быстро главным образом потому, что бывший любимец не мог быть приятен новому, имевшему в то время огромную силу при дворе, – Алексею Разумовскому. Получив отставку, Шубин поселился в пожалованном ему селе Работки Нижегородской губернии. На прощание императрица Елизавета Петровна подарила ему драгоценный образ Спасителя и часть ризы Господней.
Вскоре после коронации покинула Петербург и Наталья Демьяновна Разумовская. Она уехала с дочерьми, оставив младшего сына и старшую внучку при дворе. По возвращении в Малороссию она поселилась около села Адамовки, в одном из хуторов, пожалованных Алексею Григорьевичу. Здесь она выстроила себе усадьбу и при ней церковь.
XI
XII
Первым появился Остерман, которого, по причине болезни ног, везли в извозчичьих санях в одну лошадь. За ним шли Миних, Головкин, Менгден, Левенвольд и Тимирязев.
Когда они все были поставлены в кружок один подле другого, четыре солдата подняли Остермана и внесли на эшафот на стуле. Ему был прочитан приговор. Он обвинялся в утайке духовной Екатерины I и в намерении выдать замуж цесаревну Елизавету за убогого иностранного принца. После прочтения приговора солдаты положили Остермана на пол лицом вниз, палачи обнажили ему шею, положили его на плаху, один держал голову за волосы, другой вынимал из мешка топор. В эту минуту читавший ранее приговор секретарь провозгласил: «Бог и государыня даруют тебе жизнь». При этих словах солдаты подняли Остермана и отнесли в сани, где он и оставался всё время, пока объявляли приговоры другим. Всем им было объявлено помилование без возведения на эшафот.
Остермана сослали в Берёзов, Миниха – в Пелым, Анну Леопольдовну с мужем отправили в Холмогоры, где она умерла через пять лет. Иоанн VI был заключён в Шлиссельбургскую крепость.
На приближённых Елизаветы Петровны посыпались милости.
Особенно награждён был Разумовский. В самый день восшествия на престол он был пожалован в действительные камергеры и поручики лейб-кампании в чине генерал-лейтенанта.
Немедленно был отправлен в Малороссию офицер с каретами, богатыми уборами и собольими шубами за семейством нового камергера. Несмотря на петербургский случай своего старшего сына, Наталья Демьяновна продолжала слыть между соседями только Розумихой и по-прежнему содержала в Лемешах корчму. Захваченная врасплох, она не хотела верить словам офицера. Известие о переменах в Петербурге ещё не доходило до Лемешей, а все самые блестящие представления старушки о величии сына были до того далеки от внезапно поразившей её действительности, что не трудно понять её недоверчивость.
Наталья Демьяновна собралась с сыном Кириллом, дочерьми, внуками и внучатами, родными, двоюродными и пустилась в путь-дорогу.
За несколько станций до Петербурга навстречу матери выехал Алексей Григорьевич. Наталью Демьяновну напудрили, подрумянили, нарядили в модное платье и повезли во дворец. Елизавета Петровна радушно встретила старушку и, говорят, между прочим сказала ей:
– Благословенно чрево твоё!
Наталья Демьяновна со всем своим семейством поселилась во дворце. Однако придворная жизнь была не по ней. Она строго придерживалась старых обычаев и среди роскоши дворца страдала тоскою по родине.
Не забыт был милостями и Герман Лесток – участник переворота. Помимо большого жалованья, он получал за каждый раз, когда пускал кровь Елизавете Петровне, по две тысячи рублей. Императрица пожаловала ему свой портрет, осыпанный бриллиантами.
Новая императрица между тем спешила короноваться и назначила коронование на апрель месяц 1742 года. 23 февраля она выехала из Петербурга, а 28 февраля состоялся торжественный въезд в Москву.
В Успенском соборе новгородский архиепископ Амвросий (Юшкевич) встретил императрицу глубоко прочувствованною патриотическою речью, в которой картинно описывал прежнее жестокое могущество немцев в нашем отечестве и открытие вместе с Елизаветой новой, чисто русской национальной эры в России.
После посещения соборов Архангельского и Благовещенского императрица опять села в парадную карету и тем же порядком отправилась к своему зимнему дому, что на Яузе. По пути её встретили сорок воспитанников Славяно-греко-латинской академии в белых платьях, с венцами на головах и с лавровыми ветвями в руках и пропели ей кантату.
Днём коронации было назначено 25 апреля. Первенствующую роль среди священнодействующего духовенства играл архиепископ Амвросий. Мантию и корону императрица возлагала на себя сама. Амвросий подносил ей то или другое на подушках, что, собственно, и составляет отличие коронования Елизаветы от предшествующей коронации.
После миропомазания императрица была введена архиереями во Святой алтарь и причастилась Святых тайн от первенствующего архиерея по чину царскому.
Во время шествия императрицы из Успенского собора в Архангельский сопровождавший её канцлер бросал на обе стороны пути золотые и серебряные жетоны. В то же самое время отправлено было несколько чиновников, верхом на богато убранных лошадях, для того чтобы бросать в народ жетоны. Высокопоставленным лицам, собравшимся в Грановитой палате, императрица раздавала выбитые по случаю её коронации медали сама из своих рук; другим, менее знатным, раздавал канцлер. Тут же был объявлен длинный список высочайших наград по случаю коронации.
Празднование коронации продолжалось в течение целой недели, причём весь город, особенно Кремль, по ночам всегда был иллюминирован самым роскошным образом.
29 апреля императрица переехала при торжественной и парадной обстановке из Кремлёвского дворца снова в свой зимний дом, что на Яузе. 1, 3 и 4 мая здесь давались блестящие балы для высших придворных чинов. С 8 мая открылся при дворе целый ряд маскарадов, которые продолжались до 25 – го числа. 29 мая при дворе был особый бал, на котором играла итальянская оперная труппа.
Коронационные празднества закончились только 7 июня.
Милости императрицы посыпались на её приближённых. Разумовский был пожалован обер-егермейстером и получил знаки ордена Св. Андрея Первозванного; кроме того, ему из собственных императрицыных и сосланного Миниха вотчин были пожалованы множество сёл и деревень.
Не забыты были и другие. Таким образом, царствование Елизаветы Петровны началось необыкновенно милостиво.
Ещё ранее коронации, при вступлении на престол, состоялось распоряжение императрицы об отмене смертной казни. 15 декабря 1741 года появился манифест о прощении преступников и о снятии штрафов и начётов с 1719 года по 1730-й. Тогда же государыня возвратила из ссылки много сосланных в прошедшее царствование и наградила чинами и орденами и имениями многих близких своих людей. Многим полкам была дана денежная награда; гренадёрская рота получила название «лейб-кампании», капитаном которой была сама императрица, капитан-поручик этой роты равнялся полному генералу, два поручика – генерал-лейтенантам, два подпоручика – генерал-майорам, прапорщики – полковникам, сержанты – подполковникам, капралы – капитанам. Унтер-офицеры, капралы и рядовые были пожалованы в потомственные дворяне. В гербы их внесена надпись: «За ревность и верность».
Вступив на престол, Елизавета Петровна, конечно, вспомнила о своём любимце, сосланном за неё в дальнюю Камчатку – Алексее Яковлевиче Шубине. С великим трудом отымали его там в 1742 году в одном камчадальском чуме. Его перевезли в Петербург, и 2 марта 1743 года он был произведён «за невинное претерпение» прямо в генерал-майоры лейб-гвардии Семёновского полка и получил Александровскую ленту. Императрица пожаловала ему богатые вотчины. Однако Шубин недолго оставался при дворе. Ссылка совершенно расстроила его здоровье. Он предался набожности и, дошедши до аскетизма, просил увольнения от службы. На это увольнение согласились быстро главным образом потому, что бывший любимец не мог быть приятен новому, имевшему в то время огромную силу при дворе, – Алексею Разумовскому. Получив отставку, Шубин поселился в пожалованном ему селе Работки Нижегородской губернии. На прощание императрица Елизавета Петровна подарила ему драгоценный образ Спасителя и часть ризы Господней.
Вскоре после коронации покинула Петербург и Наталья Демьяновна Разумовская. Она уехала с дочерьми, оставив младшего сына и старшую внучку при дворе. По возвращении в Малороссию она поселилась около села Адамовки, в одном из хуторов, пожалованных Алексею Григорьевичу. Здесь она выстроила себе усадьбу и при ней церковь.
XI
ТАЙНЫЙ БРАК
Необычайно возвеличенный и пожалованный графством, Алексей Разумовский чувствовал, как мало подготовлен он к своему положению и как необходимо ему окружить себя людьми, способными выводить его из той затруднительной обстановки, в которую беспрестанно ставило его совершенное отсутствие всякого образования.
По счастью, у Разумовского в выборе людей было какое-то особенное природное чутьё: почти все служившие при нём были людьми замечательными.
Первым по влиянию был Григорий Николаевич Теплов, сын истопника в псковском архиерейском доме, отчего и получил он фамилию Теплова, и воспитанник знаменитого Феофана Прокоповича. Первоначальное образование он получил в школе, учреждённой Феофаном при Александро-Невской лавре, а потом долгое время учился за границей. Он вернулся оттуда в 1736 году, поступил в Академию наук и пристроился к Артемию Петровичу Волынскому, который никогда, по свидетельству Гельбига, не покровительствовал невежеству. С необыкновенною ловкостью выпутался он из-под суда во время гибели Волынского, перешёл к занятиям учёным, был назначен переводчиком при академии, а в 1741 году – адъюнктом. Тут он стал искать покровительства у нового временщика и сделался необходимым в доме Разумовского.
Другой личностью, состоявшей при Алексее Григорьевиче, был Василий Евдокимович Ададуров, один из первых воспитанников академической гимназии в Петербурге и первый адъюнкт из русских в Российской Академии наук. Он также довершил своё воспитание за границей и первый составил грамматику русского языка. Ададуров был при Разумовском чем-то вроде секретаря.
Третьим был Александр Петрович Сумароков, драматург, много сделавший для русского театра, адъютант Разумовского, дослужившийся до бригадирского чина.
Его известности много способствовала благорасположенность Алексея Григорьевича.
Наконец, особенно приближённым к Разумовскому был Иван Перфильевич Елагин, несомненно, один из честнейших и образованнейших людей своего времени.
В Москве, во время коронационных торжеств, произошло событие, небывалое в русской истории, доставившее графу Разумовскому исключительное положение при императрице. Хитрый и ловкий граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин[96] ещё при Анне Леопольдовне был вызван из ссылки, куда попал по делу Бирона, и снова привлечён к общественной деятельности. Он был очень опытен в делах и умел владеть пером. Государыне он был неугоден, но умел хорошо излагать свои мысли на бумаге и объясняться по-французски и по-немецки. По необходимости его удержали при делах. Однако Бестужев никогда не сумел вполне приобрести благорасположение императрицы. Ему недоставало той живости в выражениях, которая нравилась государыне; в его обхождении была какая-то натянутость, а в делах мелочность, которая была ей особенно противна. Но Бестужев был настолько хитёр, чтобы сразу понять, как необходима была для него при дворе сильная подпора. Он ухватился за Разумовского, опасаясь, что иначе опять на сцену выйдет Остерман и место великого канцлера, на которое он уже метил, придётся променять на хижину в Берёзове.
Действительно, едва Бестужев занял место вице-канцлера, против него образовалась сильная партия. Все сторонники союза с Францией и Пруссией восстали, когда он предложил тесную связь с Австрией. Лесток вместе с де ла Шетарди стал во главе противников Бестужева, к числу которых принадлежали Воронцов, князь Трубецкой, принц Гомбургский, Шувалов и другие – все люди и сильные, и знатные при дворе. Удержаться одному Бестужеву не было возможности.
И вот в силу этого он сблизился с Алексеем Григорьевичем и вскоре сделался его лучшим другом.
Но этого было недостаточно. Надо было ещё сделать узы, соединившие Разумовского с государыней, неразрывными. Бестужев стал искать себе помощников в этом деле и скоро нашёл их в духовнике императрицы Дубянском и в епископе Юшкевиче.
Как известно, с воцарением Елизаветы Петровны русская партия взяла решительный перевес. Во главе её встал духовник императрицы Лубянский, к которому она особенно благоволила, человек весьма умный и ловкий царедворец, но при дворе разыгрывавший роль простачка, что давало ему ещё большую силу, так как никто из царедворцев его не опасался. Благодаря Лубянскому, все изгнанные в царствование Анны Иоанновны иерархи были освобождены из заключения и им был возвращён архиерейский сан. С кафедры, в присутствии императрицы, стали сыпаться самые сильные обвинения и ругательства против иностранцев.
Но всё могло измениться – не все иностранцы были ещё сокрушены. Лесток и Шетарди в высшей степени пользовались доверием государыни. Следовало постоянно иметь при самодержице такое лицо, которое было бы предано духовенству и на заступничество которого можно было вполне и всегда рассчитывать.
Таким из всех был Алексей Разумовский. Искренне благочестивый, он принадлежал к партии автора «Камня веры»,[97] сторонники которой были по большей части украинцы и белорусы. Призренный в младенчестве духовенством, возросший под крылом его в рядах придворных певчих, он взирал на него с чувством самой искренней и глубокой благодарности и был предан всем своим честным и любящим сердцем. Власть гражданская сошлась с властью духовною.
Уговорить богомольную и отчасти суеверную государыню было нетрудно: духовник имел всегда к ней доступ, и она охотно прислушивалась к его словам.
Тайный брак Елизаветы с Разумовским был совершён осенью 1742 года в подмосковном селе Перове. Обряд венчания совершил Лубянский.
Влияние Алексея Григорьевича после брака стало огромным. Все почитали его и обращались с ним, как с супругом императрицы. Он занимал во дворце комнаты, смежные с апартаментами государыни. Когда он чувствовал себя нездоровым, Елизавета Петровна обедала в его покоях и он принимал её и её приближённых в парчовом шлафроке. Алексей Григорьевич всюду сопутствовал государыне, и она даже публично оказывала ему знаки нежности и сама застёгивала шубу и поправляла шапку, когда в трескучий мороз они выходили из театра. Одному ему отпускалось рыбное кушанье и в то время, когда государыня и весь двор содержали строгий пост. Одним словом, положение Разумовского было совсем особенное, и он удержал его до конца жизни императрицы, несмотря на все усилия враждебной ему партии. Царедворцы падали ниц пред всемогущим супругом императрицы.
В своих увеселениях двор подделывался к вкусам Алексея Григорьевича. Благодаря его страсти к музыке, была заведена постоянная итальянская опера, за огромные цены выписывались знаменитые в Европе певцы, «буфоны и буфонши». В штате дворца встречались бандуристы и бандуристки и даже «малороссиянки-воспевальщицы». Украинские певчие пели и на клиросе, и на сцене, вместе с итальянцами. На придворных пирах появились малороссийские блюда, – одним словом, всё украинское было в моде.
Но среди всех упоений такой неслыханной фортуны Разумовский оставался всегда верен себе и своим. На клиросе и в покоях петербургского дворца, среди лемешевского стада и на великолепных праздниках Елизаветы Петровны он был всё таким же простым, наивным, несколько хитрым и насмешливым, но в то же время крайне добродушным хохлом, без памяти любящим свою прекрасную родину.[98]
По счастью, у Разумовского в выборе людей было какое-то особенное природное чутьё: почти все служившие при нём были людьми замечательными.
Первым по влиянию был Григорий Николаевич Теплов, сын истопника в псковском архиерейском доме, отчего и получил он фамилию Теплова, и воспитанник знаменитого Феофана Прокоповича. Первоначальное образование он получил в школе, учреждённой Феофаном при Александро-Невской лавре, а потом долгое время учился за границей. Он вернулся оттуда в 1736 году, поступил в Академию наук и пристроился к Артемию Петровичу Волынскому, который никогда, по свидетельству Гельбига, не покровительствовал невежеству. С необыкновенною ловкостью выпутался он из-под суда во время гибели Волынского, перешёл к занятиям учёным, был назначен переводчиком при академии, а в 1741 году – адъюнктом. Тут он стал искать покровительства у нового временщика и сделался необходимым в доме Разумовского.
Другой личностью, состоявшей при Алексее Григорьевиче, был Василий Евдокимович Ададуров, один из первых воспитанников академической гимназии в Петербурге и первый адъюнкт из русских в Российской Академии наук. Он также довершил своё воспитание за границей и первый составил грамматику русского языка. Ададуров был при Разумовском чем-то вроде секретаря.
Третьим был Александр Петрович Сумароков, драматург, много сделавший для русского театра, адъютант Разумовского, дослужившийся до бригадирского чина.
Его известности много способствовала благорасположенность Алексея Григорьевича.
Наконец, особенно приближённым к Разумовскому был Иван Перфильевич Елагин, несомненно, один из честнейших и образованнейших людей своего времени.
В Москве, во время коронационных торжеств, произошло событие, небывалое в русской истории, доставившее графу Разумовскому исключительное положение при императрице. Хитрый и ловкий граф Алексей Петрович Бестужев-Рюмин[96] ещё при Анне Леопольдовне был вызван из ссылки, куда попал по делу Бирона, и снова привлечён к общественной деятельности. Он был очень опытен в делах и умел владеть пером. Государыне он был неугоден, но умел хорошо излагать свои мысли на бумаге и объясняться по-французски и по-немецки. По необходимости его удержали при делах. Однако Бестужев никогда не сумел вполне приобрести благорасположение императрицы. Ему недоставало той живости в выражениях, которая нравилась государыне; в его обхождении была какая-то натянутость, а в делах мелочность, которая была ей особенно противна. Но Бестужев был настолько хитёр, чтобы сразу понять, как необходима была для него при дворе сильная подпора. Он ухватился за Разумовского, опасаясь, что иначе опять на сцену выйдет Остерман и место великого канцлера, на которое он уже метил, придётся променять на хижину в Берёзове.
Действительно, едва Бестужев занял место вице-канцлера, против него образовалась сильная партия. Все сторонники союза с Францией и Пруссией восстали, когда он предложил тесную связь с Австрией. Лесток вместе с де ла Шетарди стал во главе противников Бестужева, к числу которых принадлежали Воронцов, князь Трубецкой, принц Гомбургский, Шувалов и другие – все люди и сильные, и знатные при дворе. Удержаться одному Бестужеву не было возможности.
И вот в силу этого он сблизился с Алексеем Григорьевичем и вскоре сделался его лучшим другом.
Но этого было недостаточно. Надо было ещё сделать узы, соединившие Разумовского с государыней, неразрывными. Бестужев стал искать себе помощников в этом деле и скоро нашёл их в духовнике императрицы Дубянском и в епископе Юшкевиче.
Как известно, с воцарением Елизаветы Петровны русская партия взяла решительный перевес. Во главе её встал духовник императрицы Лубянский, к которому она особенно благоволила, человек весьма умный и ловкий царедворец, но при дворе разыгрывавший роль простачка, что давало ему ещё большую силу, так как никто из царедворцев его не опасался. Благодаря Лубянскому, все изгнанные в царствование Анны Иоанновны иерархи были освобождены из заключения и им был возвращён архиерейский сан. С кафедры, в присутствии императрицы, стали сыпаться самые сильные обвинения и ругательства против иностранцев.
Но всё могло измениться – не все иностранцы были ещё сокрушены. Лесток и Шетарди в высшей степени пользовались доверием государыни. Следовало постоянно иметь при самодержице такое лицо, которое было бы предано духовенству и на заступничество которого можно было вполне и всегда рассчитывать.
Таким из всех был Алексей Разумовский. Искренне благочестивый, он принадлежал к партии автора «Камня веры»,[97] сторонники которой были по большей части украинцы и белорусы. Призренный в младенчестве духовенством, возросший под крылом его в рядах придворных певчих, он взирал на него с чувством самой искренней и глубокой благодарности и был предан всем своим честным и любящим сердцем. Власть гражданская сошлась с властью духовною.
Уговорить богомольную и отчасти суеверную государыню было нетрудно: духовник имел всегда к ней доступ, и она охотно прислушивалась к его словам.
Тайный брак Елизаветы с Разумовским был совершён осенью 1742 года в подмосковном селе Перове. Обряд венчания совершил Лубянский.
Влияние Алексея Григорьевича после брака стало огромным. Все почитали его и обращались с ним, как с супругом императрицы. Он занимал во дворце комнаты, смежные с апартаментами государыни. Когда он чувствовал себя нездоровым, Елизавета Петровна обедала в его покоях и он принимал её и её приближённых в парчовом шлафроке. Алексей Григорьевич всюду сопутствовал государыне, и она даже публично оказывала ему знаки нежности и сама застёгивала шубу и поправляла шапку, когда в трескучий мороз они выходили из театра. Одному ему отпускалось рыбное кушанье и в то время, когда государыня и весь двор содержали строгий пост. Одним словом, положение Разумовского было совсем особенное, и он удержал его до конца жизни императрицы, несмотря на все усилия враждебной ему партии. Царедворцы падали ниц пред всемогущим супругом императрицы.
В своих увеселениях двор подделывался к вкусам Алексея Григорьевича. Благодаря его страсти к музыке, была заведена постоянная итальянская опера, за огромные цены выписывались знаменитые в Европе певцы, «буфоны и буфонши». В штате дворца встречались бандуристы и бандуристки и даже «малороссиянки-воспевальщицы». Украинские певчие пели и на клиросе, и на сцене, вместе с итальянцами. На придворных пирах появились малороссийские блюда, – одним словом, всё украинское было в моде.
Но среди всех упоений такой неслыханной фортуны Разумовский оставался всегда верен себе и своим. На клиросе и в покоях петербургского дворца, среди лемешевского стада и на великолепных праздниках Елизаветы Петровны он был всё таким же простым, наивным, несколько хитрым и насмешливым, но в то же время крайне добродушным хохлом, без памяти любящим свою прекрасную родину.[98]
XII
НА БЕРЕГУ ПРУДА
Прошло восемь лет после разговора в домике по Басманной улице в Москве между майором Иваном Осиповичем Лысенко с его закадычным другом и товарищем Сергеем Семёновичем Зиновьевым.
Стояло чудное июльское послеполудня. На берегу пруда в небольшом, но живописном имении княгини Вассы Николаевны Полторацкой, находившемся в Тамбовском наместничестве, лежал, распростёршись на земле, юноша лет шестнадцати в форме кадета пажеского корпуса. Это был сын Ивана Осиповича – Осип, гостивший, по обыкновению, летом в имении княгини Полторацкой, куда несколько раз за лето наезжал и его отец. Юноша лежал, устремив мечтательный взор своих чудных чёрных глаз в лучистую синеву неба, и в этих глазах выражалось что-то вроде раздирающей душу тоски.
Вдруг к пруду приблизились лёгкие шаги, а в кустах раздался тихий шорох шёлкового платья. Из-за деревьев небольшой рощи бесшумно выскользнула женская фигура и неподвижно остановилась, не спуская глаз с лежавшего юноши.
– Ося!
Молодой человек вздрогнул и быстро вскочил. Он вовсе не знал ни этого голоса, ни этой женщины.
– Что вам угодно?
Тонкая, дрожащая рука быстро опустилась на его руку.
– Тише! Не так громко! Нас могут услышать, но мне надо переговорить с тобою наедине, с тобою одним, Ося!..
Женщина указала в другую сторону небольшого пруда, где за росшими кустарниками слышались весёлые голоса, а затем отступила и жестом пригласила его последовать за нею.
Одно мгновение юноша колебался. Каким образом эта незнакомка, судя по одежде, принадлежавшая к высшему кругу общества, очутилась здесь, около уединённого лесного пруда? И что означает это «ты» в устах особы, которую он видел в первый раз? Однако таинственность этой встречи показалась молодому человеку заманчивой. Он последовал за дамой.
Они прошли в глубь рощи, в такое место, откуда их нельзя было видеть, и незнакомка медленно откинула вуаль. Она была не особенно молода, лет за тридцать, но её лицо с тёмными, жгучими глазами обладало своеобразной прелестью. Такое же очарование было в её голосе. Она говорила по-русски совершенно бегло, но с иностранным акцентом, что доказывало, что этот язык не был ей родным.
– Ося, взгляни на меня! Ты на самом деле не знаешь меня? У тебя не сохранилось ни малейшего воспоминания из дней детства, которые подсказали бы тебе, кто я?
Юноша медленно покачал отрицательно головой. Но всё-таки в нём проснулось воспоминание, неясное, неуловимое – воспоминание о том, что он не в первый раз слышит этот голос, видит это лицо. Смущённый и точно прикованный к месту, он не сводил взора с незнакомки. А она вдруг протянула к нему обе руки и воскликнула:
– Мой сын! Моё единственное дитя!.. Неужели ты не узнаёшь своей матери?
– Моя мать умерла, – сказал Осип Лысенко с расстановкой.
– Вот как? Меня объявили умершей! Тебе не хотели оставить даже воспоминание о матери! Неправда, Ося, я жива, я стою пред тобою. Посмотри на мои черты. Дитя моё, неужели ты не чувствуешь, что принадлежишь мне?..
Юноша всё ещё неподвижно стоял и смотрел на лицо, на котором мало-помалу находил полнейшее подобие своему, те же черты, те же густые синевато-чёрные волосы, те же большие, как ночь, тёмные глаза. Даже странное, демоническое выражение, горевшее пламенем во взоре матери, тлелось, как угли, в глазах сына.
Сходство говорило о родстве крови, и наконец голос крови заговорил в Осипе Лысенко. Он не требовал дальнейших объяснений и доказательств. Прежнее неуловимое смутное воспоминание детства вдруг прояснилось, и он бросился в объятия женщины.
– Мама!
В этом восклицании выразилась вся горячая нежность юноши, который никогда не знал, что значит иметь мать, и между тем тосковал по ней со всею страстностью своей натуры.
Мать! Он был в её объятиях, она осыпала его горячими ласками, сладкими, нежными именами, которых он никогда ещё не слыхивал. Всё прочее исчезло для него в потоке бурного восторга.
Прошло несколько минут. Осип высвободился из объятий Станиславы Феликсовны (это была она) и пылко заговорил:
– Почему же ты никогда не приезжала ко мне? Почему мне сказали, что ты умерла?
Станислава Феликсовна отступила на несколько шагов. Выражение нежности в её глазах исчезло, и взамен вспыхнула дикая, смертельная ненависть.
– Потому что твой отец ненавидит меня, потому что он не хотел оставить мне даже любовь моего единственного рёбенка, когда оттолкнул меня от себя.
Осип молчал, ошеломлённый. Правда, он знал, что имя матери не произносилось в присутствии его отца, помнил, как последний строго и жестоко осадил его, когда он осмелился однажды обратиться к нему с расспросами о матери, но он был ещё настолько ребёнком, что не раздумывал над причиною этого.
Станислава Феликсовна и теперь не дала ему времени на размышления. Она откинула его густые волосы со лба и немедленно произнесла:
– У тебя его лоб, но это единственное, чем ты напоминаешь его: всё остальное моё, только моё. Каждая черта доказывает, что ты мой.
Она снова заключила сына в свои объятия, а он ответил на них так же страстно. Он был просто опьянён счастьем. Всё это походило на самую чудную сказку, какую он мог себе вообразить, и он, ни о чём не спрашивая, ни о чём не думая, отдался очарованию.
Вдруг возле рощи послышался голос, звавший Осю. Станислава Феликсовна вздрогнула.
– Нам надо расстаться. Никто не должен знать, что я виделась с тобою, главное, не должен знать твой отец!.. Когда ты вернёшься к нему?
– Через две недели…
– Через две!.. – повторила она. – Ну, до тех пор мы с тобою будем видеться ежедневно. Завтра в этот же час будь у пруда, но один, чтобы нам не мешали. Ты ведь придёшь, Ося?
– Конечно, мама, но…
– Главное, не говори никому, решительно никому, не забывай этого! Прощай, дитя моё, мой единственный любимый сын, до свиданья!
Ещё один поцелуй, и Станислава уже юркнула в чащу деревьев так же беззвучно, как и пришла.
Да и пора было скрыться. Тотчас вслед за тем в роще появились две девочки, которые поражали с первого взгляда своим необычайным сходством друг с другом. Всякий принял бы их за сестёр-близнецов, если бы разница в одежде не говорила, что одна из них барышня, а другая служанка.
Девочки были лет десяти. Одна из них – княжна Людмила Полторацкая, а другая – Таня Берестова, крепостная девочка княгини Вассы Семёновны.
Княгиня овдовела лет десять тому назад и все свои заботы отдала своей только что родившейся дочери, посвящая ей все досуги своей хозяйственной деятельности, считавшейся образцовой среди её соседей. Княгиня была строга, взыскательна, но справедлива. Она не обременяла крестьян усиленной работой, но и не любила лентяев и дармоедов.
Среди дворовых княгини была молодая вдова дворецкого Ульяна Берестова, больная чахоткой, красивая молодая женщина, с дочерью Таней. Через несколько лет после смерти князя Полторацкого умерла и Ульяна, и её девочка осталась круглой сироткой. Княгиня Васса Семёновна приняла в ней чисто материнское участие и дозволяла по целым дням играть со своей дочерью.
Поразительное сходство между обеими девочками, видимо, не обращало особенного внимания княгини. Злые языки говорили, что она знала причину этого сходства, а ещё более злые утверждали, что из-за этого сходства мать девочки сошла в преждевременную могилу и что в быстром развитии смертельной болезни Ульяны небезучастна была княгиня Васса Семёновна.
Как бы то ни было, но девочки были почти погодки и в течение нескольких лет стали задушевными подругами. Различие между ними было лишь в одежде, так как даже скудное по тому времени образование у священника сельской церкви они получали вместе. Гувернантка француженка, приставленная к княжне, одинаково передавала премудрость своего языка и бывшей неразлучно с княжной Людмилой Тане.
Княгиня Васса Семёновна Полторацкая жила безвыездно в своём имении, лишь изредка выезжала в Тамбов по хозяйственным надобностям. Связывающим звеном между нею и Петербургом был её брат, друг и приятель майора Лысенко – Сергей Семёнович Зиновьев, занимавший в то время в петербургской административной сфере далеко не последнее место. Летом он приезжал к сестре, и здесь устраивались свидания между ним и Иваном Осиповичем Лысенко, сын которого Ося на время летних вакаций всегда отправлялся на побывку к княгине Полторацкой и был желанным гостем в её доме, как сын задушевного друга её брата и, наконец, как сын человека, о котором у княгини сохранились более нежные воспоминания.
Несмотря на свои шестнадцать лет, Ося был ещё совершенным ребёнком, и общество двух десятилетних девочек вполне удовлетворяло его, тем более что они относились к нему с восторжённым обожанием, очень льстившим его непомерному самолюбию. Надо при этом сознаться, что чёрненькие глазки грациозной княжны Люды, как звали её домашние имели значение в отношениях шестнадцатилетнего юноши к своей маленькой подруге. Инстинктивное чувство любви уже зарождалось в сердце молодого человека.
Княжна Люда могла и, видимо, имела право обращаться с Осей деспотично, и своенравный и неукротимый для всех сорванец становился при ней послушным исполнителем её желаний.
«Жених и невеста» – так прозвали Осю и Люду в доме Полторацких, и, видимо, обоим детям было далеко не противно это прозвище.
Стояло чудное июльское послеполудня. На берегу пруда в небольшом, но живописном имении княгини Вассы Николаевны Полторацкой, находившемся в Тамбовском наместничестве, лежал, распростёршись на земле, юноша лет шестнадцати в форме кадета пажеского корпуса. Это был сын Ивана Осиповича – Осип, гостивший, по обыкновению, летом в имении княгини Полторацкой, куда несколько раз за лето наезжал и его отец. Юноша лежал, устремив мечтательный взор своих чудных чёрных глаз в лучистую синеву неба, и в этих глазах выражалось что-то вроде раздирающей душу тоски.
Вдруг к пруду приблизились лёгкие шаги, а в кустах раздался тихий шорох шёлкового платья. Из-за деревьев небольшой рощи бесшумно выскользнула женская фигура и неподвижно остановилась, не спуская глаз с лежавшего юноши.
– Ося!
Молодой человек вздрогнул и быстро вскочил. Он вовсе не знал ни этого голоса, ни этой женщины.
– Что вам угодно?
Тонкая, дрожащая рука быстро опустилась на его руку.
– Тише! Не так громко! Нас могут услышать, но мне надо переговорить с тобою наедине, с тобою одним, Ося!..
Женщина указала в другую сторону небольшого пруда, где за росшими кустарниками слышались весёлые голоса, а затем отступила и жестом пригласила его последовать за нею.
Одно мгновение юноша колебался. Каким образом эта незнакомка, судя по одежде, принадлежавшая к высшему кругу общества, очутилась здесь, около уединённого лесного пруда? И что означает это «ты» в устах особы, которую он видел в первый раз? Однако таинственность этой встречи показалась молодому человеку заманчивой. Он последовал за дамой.
Они прошли в глубь рощи, в такое место, откуда их нельзя было видеть, и незнакомка медленно откинула вуаль. Она была не особенно молода, лет за тридцать, но её лицо с тёмными, жгучими глазами обладало своеобразной прелестью. Такое же очарование было в её голосе. Она говорила по-русски совершенно бегло, но с иностранным акцентом, что доказывало, что этот язык не был ей родным.
– Ося, взгляни на меня! Ты на самом деле не знаешь меня? У тебя не сохранилось ни малейшего воспоминания из дней детства, которые подсказали бы тебе, кто я?
Юноша медленно покачал отрицательно головой. Но всё-таки в нём проснулось воспоминание, неясное, неуловимое – воспоминание о том, что он не в первый раз слышит этот голос, видит это лицо. Смущённый и точно прикованный к месту, он не сводил взора с незнакомки. А она вдруг протянула к нему обе руки и воскликнула:
– Мой сын! Моё единственное дитя!.. Неужели ты не узнаёшь своей матери?
– Моя мать умерла, – сказал Осип Лысенко с расстановкой.
– Вот как? Меня объявили умершей! Тебе не хотели оставить даже воспоминание о матери! Неправда, Ося, я жива, я стою пред тобою. Посмотри на мои черты. Дитя моё, неужели ты не чувствуешь, что принадлежишь мне?..
Юноша всё ещё неподвижно стоял и смотрел на лицо, на котором мало-помалу находил полнейшее подобие своему, те же черты, те же густые синевато-чёрные волосы, те же большие, как ночь, тёмные глаза. Даже странное, демоническое выражение, горевшее пламенем во взоре матери, тлелось, как угли, в глазах сына.
Сходство говорило о родстве крови, и наконец голос крови заговорил в Осипе Лысенко. Он не требовал дальнейших объяснений и доказательств. Прежнее неуловимое смутное воспоминание детства вдруг прояснилось, и он бросился в объятия женщины.
– Мама!
В этом восклицании выразилась вся горячая нежность юноши, который никогда не знал, что значит иметь мать, и между тем тосковал по ней со всею страстностью своей натуры.
Мать! Он был в её объятиях, она осыпала его горячими ласками, сладкими, нежными именами, которых он никогда ещё не слыхивал. Всё прочее исчезло для него в потоке бурного восторга.
Прошло несколько минут. Осип высвободился из объятий Станиславы Феликсовны (это была она) и пылко заговорил:
– Почему же ты никогда не приезжала ко мне? Почему мне сказали, что ты умерла?
Станислава Феликсовна отступила на несколько шагов. Выражение нежности в её глазах исчезло, и взамен вспыхнула дикая, смертельная ненависть.
– Потому что твой отец ненавидит меня, потому что он не хотел оставить мне даже любовь моего единственного рёбенка, когда оттолкнул меня от себя.
Осип молчал, ошеломлённый. Правда, он знал, что имя матери не произносилось в присутствии его отца, помнил, как последний строго и жестоко осадил его, когда он осмелился однажды обратиться к нему с расспросами о матери, но он был ещё настолько ребёнком, что не раздумывал над причиною этого.
Станислава Феликсовна и теперь не дала ему времени на размышления. Она откинула его густые волосы со лба и немедленно произнесла:
– У тебя его лоб, но это единственное, чем ты напоминаешь его: всё остальное моё, только моё. Каждая черта доказывает, что ты мой.
Она снова заключила сына в свои объятия, а он ответил на них так же страстно. Он был просто опьянён счастьем. Всё это походило на самую чудную сказку, какую он мог себе вообразить, и он, ни о чём не спрашивая, ни о чём не думая, отдался очарованию.
Вдруг возле рощи послышался голос, звавший Осю. Станислава Феликсовна вздрогнула.
– Нам надо расстаться. Никто не должен знать, что я виделась с тобою, главное, не должен знать твой отец!.. Когда ты вернёшься к нему?
– Через две недели…
– Через две!.. – повторила она. – Ну, до тех пор мы с тобою будем видеться ежедневно. Завтра в этот же час будь у пруда, но один, чтобы нам не мешали. Ты ведь придёшь, Ося?
– Конечно, мама, но…
– Главное, не говори никому, решительно никому, не забывай этого! Прощай, дитя моё, мой единственный любимый сын, до свиданья!
Ещё один поцелуй, и Станислава уже юркнула в чащу деревьев так же беззвучно, как и пришла.
Да и пора было скрыться. Тотчас вслед за тем в роще появились две девочки, которые поражали с первого взгляда своим необычайным сходством друг с другом. Всякий принял бы их за сестёр-близнецов, если бы разница в одежде не говорила, что одна из них барышня, а другая служанка.
Девочки были лет десяти. Одна из них – княжна Людмила Полторацкая, а другая – Таня Берестова, крепостная девочка княгини Вассы Семёновны.
Княгиня овдовела лет десять тому назад и все свои заботы отдала своей только что родившейся дочери, посвящая ей все досуги своей хозяйственной деятельности, считавшейся образцовой среди её соседей. Княгиня была строга, взыскательна, но справедлива. Она не обременяла крестьян усиленной работой, но и не любила лентяев и дармоедов.
Среди дворовых княгини была молодая вдова дворецкого Ульяна Берестова, больная чахоткой, красивая молодая женщина, с дочерью Таней. Через несколько лет после смерти князя Полторацкого умерла и Ульяна, и её девочка осталась круглой сироткой. Княгиня Васса Семёновна приняла в ней чисто материнское участие и дозволяла по целым дням играть со своей дочерью.
Поразительное сходство между обеими девочками, видимо, не обращало особенного внимания княгини. Злые языки говорили, что она знала причину этого сходства, а ещё более злые утверждали, что из-за этого сходства мать девочки сошла в преждевременную могилу и что в быстром развитии смертельной болезни Ульяны небезучастна была княгиня Васса Семёновна.
Как бы то ни было, но девочки были почти погодки и в течение нескольких лет стали задушевными подругами. Различие между ними было лишь в одежде, так как даже скудное по тому времени образование у священника сельской церкви они получали вместе. Гувернантка француженка, приставленная к княжне, одинаково передавала премудрость своего языка и бывшей неразлучно с княжной Людмилой Тане.
Княгиня Васса Семёновна Полторацкая жила безвыездно в своём имении, лишь изредка выезжала в Тамбов по хозяйственным надобностям. Связывающим звеном между нею и Петербургом был её брат, друг и приятель майора Лысенко – Сергей Семёнович Зиновьев, занимавший в то время в петербургской административной сфере далеко не последнее место. Летом он приезжал к сестре, и здесь устраивались свидания между ним и Иваном Осиповичем Лысенко, сын которого Ося на время летних вакаций всегда отправлялся на побывку к княгине Полторацкой и был желанным гостем в её доме, как сын задушевного друга её брата и, наконец, как сын человека, о котором у княгини сохранились более нежные воспоминания.
Несмотря на свои шестнадцать лет, Ося был ещё совершенным ребёнком, и общество двух десятилетних девочек вполне удовлетворяло его, тем более что они относились к нему с восторжённым обожанием, очень льстившим его непомерному самолюбию. Надо при этом сознаться, что чёрненькие глазки грациозной княжны Люды, как звали её домашние имели значение в отношениях шестнадцатилетнего юноши к своей маленькой подруге. Инстинктивное чувство любви уже зарождалось в сердце молодого человека.
Княжна Люда могла и, видимо, имела право обращаться с Осей деспотично, и своенравный и неукротимый для всех сорванец становился при ней послушным исполнителем её желаний.
«Жених и невеста» – так прозвали Осю и Люду в доме Полторацких, и, видимо, обоим детям было далеко не противно это прозвище.