Страница:
Кабатчик брал всё, от ржавого гвоздя до ценного меха, и всему давал цену «по-божески», как говорили его завсегдатаи. Понятно, эта «божеская цена» была в соответствии лишь с опасностью приобретения вещи. Лихие люди занимались своим разбойным делом, чтобы жить, а жить, по их мнению, было пить, и если дядя Тимоха за дневную добычу открывал кредит на неделю, причём мерой объявлялась душа пьющего, то эта цена уже была высшею и «божескою».
Целые годы вёл свою выгодную и по-тогдашнему времени, ввиду отсутствия полицейского городского благоустройства, почти безопасную линию дядя Тимоха, вёл и наживался. Он выстроил себе целый ряд домов на Васильевском острове в городской черте. Его жена и дочь ходили в шелку и цветных камнях. За последнею он сулил богатое приданое, готов был почать и заветную кубышку, а в последней, как говорили в народе, было «много тыщ». Своим старшим сыновьям Тимофей Власьич, как уважительно звали его на Васильевском острове, где он в своём приходе состоял даже церковным старостой, подыскивал уже лавки в Гостином дворе. Пустить их по питейной части он решительно не желал.
– Нечисть одна, – говорил он жене, – потружусь для вас, сколько сил хватит, а там, когда всех вас поставлю на ноги, ко святым местам пойду – грехи замаливать, а кабак сожгу. Пусть никому не достаётся – много с ним греха на душу принято.
Пока что дядя Тимоха трудился, просиживая все ночи до рассвета в своём балагане и собирая, как он выражался, «детишкам на молочишко».
Под утро появлялся в кабаке подручный и оставался на день, а сам Тимофей Власьич на той же лошади, на которой приезжал подручный, отправлялся домой, где ложился спать. Под вечер та же лошадь в тележке привозила Тимофея Власьича на ночное дежурство и увозила домой подручного с канунной выручкой.
– Заяц… Карпыч… С дела? – послышались в кабаке возгласы при виде запоздалых посетителей.
– С дела… – отозвался тот, которого назвали «Зайцем», – Плёвое дело. Купца пришибли с мальчонком и кучера, да вот с купцом измаялись.
– С чего?
– Живуч, бестия. Два раза глушили – ништо… Ножом прикончили.
– Нож – разлюбезное дело, – как-то особенно смачно произнёс коренастый мужик со всклоченными чёрными волосами и бородой, в расстёгнутом армяке, из-под которого виднелась рубаха страшно засаленная, но когда-то бывшая красной.
– Не люблю я мараться… – заметил Карпыч.
– Баба! – презрительно сплюнул мужик в красной рубахе. – А мошна где?
– То-то же, что мошна-то плоха, и выходит – плёвое дело! – И Заяц при этом вынул из-за пазухи кожаный мешок с деньгами. – Все медные… – презрительно произнёс он, подходя к стойке и высыпая на неё монеты. – Считай, дядя Тимоха!
– На все?
– Знамо дело, на все!.. Много ли тут?
Он уставился одним глазом на кучку денег. Другой его глаз немножко косил, почему Заяц и получил своё прозвище.
Дядя Тимоха привычной рукой стал перебрасывать монеты.
– Четыре рубля с гривной, – через несколько времени произнёс он.
– Не врёшь? Нет? Ну, загребай все! На кой мне их ляд? Ишь, толстопузый, какой капитал с собой возит, а умирать артачится.
– Ты бы его отпустил: может, он на твоё счастье ещё гривны две нажил бы.
– Доподлинно отпустить бы надо. Эту-то мошну он и сам отдавал. Бает, что больше нет, да мы с Карпычем не поверили. Ну, да зато мы его с Карпычем помянем. Лей две посудины!
– Только до света, – заметил дядя Тимоха.
– Ладно, завтра живы будем, ещё добудем.
Новые гости присоединились к остальной компании, и прервавшаяся попойка началась снова.
Через несколько времени дверь кабака снова распахнулась, и в неё вошёл новый посетитель в отрёпанном полумонашеском-полусвященническом одеянии. На нём сверх армяка была надета крашенинная ряса, подпоясанная пёстрым кушаком, а на голове – высокий треух, похожий на монашескую шапку. Длинные всклоченные чёрные волосы выбивались на плечи, густая большая борода была покрыта инеем.
– А, человек Божий! – воскликнуло разом несколько голосов.
– Честной компании смиренный поклон, – остановился у дверей пришедший и сделал присутствующим полупочтительный и полукомический поясной поклон.
– Здравствуй, здравствуй, отче Никита, спина твоя не бита! – воскликнул мужик в красной рубахе.
Взрыв хохота наградил остроумца.
– С моей спиной не случалась такая проруха, а вот как я, Гаврюха, доберусь до твоего уха, – не думая ни минуты, отпарировал «отче Никита».
Взрыв смеха раскатился ещё сильнее по кабаку. Смеялся и сам остроумец Гаврюха.
– Благослови, отец Никита, монашескую трапезу! – крикнули ему из-за стола.
Вошедший подошёл к стойке, вынул из-за пазухи кошель, достал из него несколько серебряных монет и бросил их на стойку.
– На все.
– Что же ноне мало?
– Остатные. На днях жёлтенькие будут. Беленькими не удивишь. Ну, давай до света. Много не выпью, хмелён.
– Мало.
– Уважь.
– Ладно. Разве что уважить, – согласился хозяин и стал цедить в посудину вино.
– Ходь сюда, Божий человек! – послышалось из-за столов.
Пришедший отправился на зов и уселся на лавку среди потеснившихся собутыльников, снял треух и пятернёю расправил мокрую бороду. Это был Никита Берестов.
IV
V
Целые годы вёл свою выгодную и по-тогдашнему времени, ввиду отсутствия полицейского городского благоустройства, почти безопасную линию дядя Тимоха, вёл и наживался. Он выстроил себе целый ряд домов на Васильевском острове в городской черте. Его жена и дочь ходили в шелку и цветных камнях. За последнею он сулил богатое приданое, готов был почать и заветную кубышку, а в последней, как говорили в народе, было «много тыщ». Своим старшим сыновьям Тимофей Власьич, как уважительно звали его на Васильевском острове, где он в своём приходе состоял даже церковным старостой, подыскивал уже лавки в Гостином дворе. Пустить их по питейной части он решительно не желал.
– Нечисть одна, – говорил он жене, – потружусь для вас, сколько сил хватит, а там, когда всех вас поставлю на ноги, ко святым местам пойду – грехи замаливать, а кабак сожгу. Пусть никому не достаётся – много с ним греха на душу принято.
Пока что дядя Тимоха трудился, просиживая все ночи до рассвета в своём балагане и собирая, как он выражался, «детишкам на молочишко».
Под утро появлялся в кабаке подручный и оставался на день, а сам Тимофей Власьич на той же лошади, на которой приезжал подручный, отправлялся домой, где ложился спать. Под вечер та же лошадь в тележке привозила Тимофея Власьича на ночное дежурство и увозила домой подручного с канунной выручкой.
– Заяц… Карпыч… С дела? – послышались в кабаке возгласы при виде запоздалых посетителей.
– С дела… – отозвался тот, которого назвали «Зайцем», – Плёвое дело. Купца пришибли с мальчонком и кучера, да вот с купцом измаялись.
– С чего?
– Живуч, бестия. Два раза глушили – ништо… Ножом прикончили.
– Нож – разлюбезное дело, – как-то особенно смачно произнёс коренастый мужик со всклоченными чёрными волосами и бородой, в расстёгнутом армяке, из-под которого виднелась рубаха страшно засаленная, но когда-то бывшая красной.
– Не люблю я мараться… – заметил Карпыч.
– Баба! – презрительно сплюнул мужик в красной рубахе. – А мошна где?
– То-то же, что мошна-то плоха, и выходит – плёвое дело! – И Заяц при этом вынул из-за пазухи кожаный мешок с деньгами. – Все медные… – презрительно произнёс он, подходя к стойке и высыпая на неё монеты. – Считай, дядя Тимоха!
– На все?
– Знамо дело, на все!.. Много ли тут?
Он уставился одним глазом на кучку денег. Другой его глаз немножко косил, почему Заяц и получил своё прозвище.
Дядя Тимоха привычной рукой стал перебрасывать монеты.
– Четыре рубля с гривной, – через несколько времени произнёс он.
– Не врёшь? Нет? Ну, загребай все! На кой мне их ляд? Ишь, толстопузый, какой капитал с собой возит, а умирать артачится.
– Ты бы его отпустил: может, он на твоё счастье ещё гривны две нажил бы.
– Доподлинно отпустить бы надо. Эту-то мошну он и сам отдавал. Бает, что больше нет, да мы с Карпычем не поверили. Ну, да зато мы его с Карпычем помянем. Лей две посудины!
– Только до света, – заметил дядя Тимоха.
– Ладно, завтра живы будем, ещё добудем.
Новые гости присоединились к остальной компании, и прервавшаяся попойка началась снова.
Через несколько времени дверь кабака снова распахнулась, и в неё вошёл новый посетитель в отрёпанном полумонашеском-полусвященническом одеянии. На нём сверх армяка была надета крашенинная ряса, подпоясанная пёстрым кушаком, а на голове – высокий треух, похожий на монашескую шапку. Длинные всклоченные чёрные волосы выбивались на плечи, густая большая борода была покрыта инеем.
– А, человек Божий! – воскликнуло разом несколько голосов.
– Честной компании смиренный поклон, – остановился у дверей пришедший и сделал присутствующим полупочтительный и полукомический поясной поклон.
– Здравствуй, здравствуй, отче Никита, спина твоя не бита! – воскликнул мужик в красной рубахе.
Взрыв хохота наградил остроумца.
– С моей спиной не случалась такая проруха, а вот как я, Гаврюха, доберусь до твоего уха, – не думая ни минуты, отпарировал «отче Никита».
Взрыв смеха раскатился ещё сильнее по кабаку. Смеялся и сам остроумец Гаврюха.
– Благослови, отец Никита, монашескую трапезу! – крикнули ему из-за стола.
Вошедший подошёл к стойке, вынул из-за пазухи кошель, достал из него несколько серебряных монет и бросил их на стойку.
– На все.
– Что же ноне мало?
– Остатные. На днях жёлтенькие будут. Беленькими не удивишь. Ну, давай до света. Много не выпью, хмелён.
– Мало.
– Уважь.
– Ладно. Разве что уважить, – согласился хозяин и стал цедить в посудину вино.
– Ходь сюда, Божий человек! – послышалось из-за столов.
Пришедший отправился на зов и уселся на лавку среди потеснившихся собутыльников, снял треух и пятернёю расправил мокрую бороду. Это был Никита Берестов.
IV
«НОЧНАЯ КРАСАВИЦА»
Приближались рождественские праздники. Обычная сутолока петербургской жизни увеличилась. Гостиный двор, рынки и магазины были переполнены. В домах шли чистка и уборка, словом, праздничная жизнь била живым ключом не только в городе, но и в предместьях.
Кажется, единственное исключение составлял в этом случае дом княжны Полторацкой. Убирать и чистить в нём было нечего, так как, будучи только что отделан и меблирован заново, он блестел, как игрушка, и не требовал уборки и чистки.
Да и жизни в нём было видно мало. Молодая хозяйка ввиду траура не могла никуда выезжать на праздниках, не могла и у себя устроить большой приём, а потому общее оживление, охватившее столицу, не могло коснуться дома молодой «странной княжны».
Людмила Васильевна, несмотря на свою затворническую жизнь, уже успела получить прозвище «странной княжны» в гостиных высшего петербургского света, обладающего способностью знать все подробности самой интимной жизни интересующего его лица.
Княжна же, несомненно, представляла для петербургского высшего общества далеко не дюжинный интерес. Богатая, независимая девушка, живущая самостоятельно, в полном одиночестве, в глухом предместье столицы, в доме, убранном, как говорили, с чисто восточною роскошью, она выделялась среди девушек своих лет, живших при родителях, родственниках и опекунах, бесцветных, безвольных и безответных в большинстве случаев.
Людмилу Васильевну не осмеливались осуждать, так как знали, что императрица Елизавета Петровна одобряла образ жизни своей новой фрейлины и даже сама посетила её на новоселье. Государыня, будучи сама самостоятельна, любила это качество и в других, а потому то, что другим казалось в княжне Полторацкой «странностью», для её величества являлось заслуживающим похвалы. Последнего было достаточно, чтобы заткнуть рот светским кумушкам того времени.
Но не одна самостоятельно-одинокая жизнь молодой девушки делала её «странной княжной» в глазах общества. Были для этого и другие причины.
Княжна Людмила Васильевна действительно вела жизнь, выходящую из рамок обыденности. Её дом днём и ночью казался совершенно пустым и необитаемым. Жизнь проявлялась в нём только в людской, где многочисленный штат прислуги не хуже великосветских кумушек перемывал косточки своей госпоже, прозванной её домашними «полунощницей».
Княжна действительно превращала день в ночь и наоборот. Днём ставни её дома были наглухо закрыты, и всё, казалось, покоилось в нём мёртвым сном. Спала и сама княжна. Просыпалась она только к вечеру, когда дом весь освещался; однако это не было видно через глухие ставни; разве кое-где предательская полоска света пробивалась сквозь щель и терялась в окружающем дом мраке. Княжна начинала свой оригинальный ночной день с этого позднего вечера, когда Петербург наполовину уже спал, а предместье покоилось сном непробудным, в это-то несуразное для других время она принимала визиты своих друзей.
Это, конечно, порождало массу сплетен, и последние не доходили до злословия лишь потому, что сама императрица, любившая всё оригинальное, узнав о таком образе жизни своей новой фрейлины, с добродушным смехом заметила:
– Вот подлинно «ночная красавица». Если среди цветов есть такие, которые не терпят дневного света, почему же не быть подобным и среди девушек?
Нечего и говорить, что этот смех государыни эхом раскатился в придворных сферах и великосветских гостиных. Образу жизни княжны Полторацкой нашли извинение и объяснение: очевидно, потрясающая картина убийства её матери и любимой горничной, которой она была свидетельницей в Зиновьеве, не могла не отразиться на её воображении.
– Она боится ночной тьмы, напоминающей ей об этой катастрофе, и потому проводит ночи в бодрственном состоянии, отдавая сну большую часть дня, – говорили одни.
– Она просто больна! Бедная девушка! – замечали другие.
– Дурит, с жиру бесится, – умозаключали более строгие.
– Оригинальничает, – догадывались завистливые придворные, видя внимание, которое оказывала «странной княжне» императрица.
Благодаря преданности дворни, любившей свою госпожу за кроткое обращение и сытую жизнь, многое из интимной жизни княжны осталось неузнанным, и сами дворовые люди говорили о многом, происходящем в доме, пониженным шёпотом.
Прежде всего всех слуг княжны поражало появление у неё «странника», с которым княжна подолгу беседовала без свидетелей. Этот странник появился вскоре после переезда Людмилы Васильевны в новый дом и приказал доложить о себе её сиятельству. Оборванный и грязный, он, конечно, не мог не внушить к себе с первого взгляда подозрения, и позванный на совет старший дворецкий решительно отказался было беспокоить княжну. Но странник настаивал.
– Как же о тебе сказать, милый человек? – спросил дворецкий.
– А ты доложи её сиятельству, что я – не кровопивец.
– Как? – воззрился на него дворецкий и даже отступил на несколько шагов. – Да в уме ли ты, Божий человек?
– Ты доложи, а там, в уме ли я или нет, разберёт она сама. Да знай – не доложишь, беда будет. Я-то до княжны дойду, а тебе не миновать конюшни.
Глаза странника злобно сверкнули каким-то адским огнём.
– У нас княжна милостивая, не только на конюшню не пошлёт, а дурного слова не скажет, – ответил дворецкий.
– Всё, братец мой, до времени. Меня-то ей, может, видеть уже давно желательно, а ты, холоп, препятствуешь. Хоть и ангел она, по-твоему, а этого тебе не спустит без порки.
– А откуда же знает её сиятельство, что ты придёшь?
– Да я, чай, к ней пришёл с Божьего произволения.
– С Божьего произволения? – упавшим голосом повторил дворецкий. – Так что же из того?
– А так, что ей предупреждение было о моём приходе.
– Чудно говоришь ты! Что же, доложи, Агаша, головы за это княжна не снимет, – обратился дворецкий к горничной княжны, – а может, и впрямь: не доложишь – худо будет.
– Как доложить-то? – испуганно спросила Агаша.
– Не кровопивец-де пришёл.
– Не кровопивец, – повторила девушка и отправилась к княжне.
Был поздний вечер; княжна Людмила Васильевна только что встала с постели и, сделав свой туалет, сидела за пяльцами. Не прошло и нескольких минут, как Агаша вернулась и сказала страннику:
– Иди за мной! Её сиятельство велела привести.
Странник смелой походкой последовал за девушкой к княжне, на великое удивление собравшихся в передней дворовых людей. Изумлению их не было конца, когда Агаша вернулась и сообщила, что странник остался у княжны.
– С глазу на глаз? Чудны дела Твои, Господи! – воскликнул дворецкий.
Остальные дворовые сочувственно вздохнули.
– Как же ты доложила? – начала расспрашивать Агашу.
– Да так и сказала, что-де не кровопивец пришёл. Её сиятельство спервоначала уставилась на меня, не поняла, видно, а потом спрашивает, каков он собой. Ну, я и рассказала. Глаза, говорю, горят, как уголья, чёрный. Тут княжна вдруг вся побледнела как полотно и даже затряслась.
– Ну?
– «Проси, – говорит, – сейчас, веди сюда!» – а сама руку об руку ломает, индо суставы хрустят. Я сюда за ним и побёгла.
Странник пробыл у княжны более часа и ушёл.
Более он не появлялся в доме, хотя Агаша утверждала, что во внутренних апартаментах княжны, когда её сиятельство остаётся одна и не приказывает себя беспокоить, слышны голоса и разговоры и что среди этих таинственных посетителей бывает и загадочный странник. Кто другие таинственные посетители княжны и каким путём попадают они в дом, она объяснить не могла. Дворовые верили Агаше и таинственно качали головой.
Около полугода вела княжна такой странный образ жизни, а затем постепенно стала изменять его, хотя просыпалась всё же далеко после полудня, а ложилась поздно ночью или порою даже ранним утром. Но прозвище, данное ей императрицей: «Ночная красавица», так и осталось за нею.
Благоволение государыни сделало то, что высшее петербургское общество не только принимало княжну Полторацкую с распростёртыми объятьями, но прямо заискивало в ней.
По истечении полугодичного траура княжна Людмила Васильевна стала появляться в петербургских гостиных, на маленьких вечерах и приёмах, и открыла свои двери для ответных визитов. Её мечты стали осуществляться. Блестящие кавалеры, как рой мух над куском сахара, вились вокруг неё. К ней их привлекала не только её выдающаяся красота, но и самостоятельность, невольно подающая надежду на более лёгкую победу. Этому последнему особенно способствовали рассказы об эксцентричной жизни княжны.
В числе таких поклонников по-прежнему оставались князь Луговой, граф Свиридов и граф Иосиф Янович Свенторжецкий. Все трое были частыми гостями в загородном доме княжны на Фонтанке, но и все трое не могли похвастаться оказываемым кому-нибудь из них предпочтением.
Тяжесть этой ровности отношений, конечно, более всех них чувствовалась князем Сергеем Сергеевичем. Несмотря на то, что он отдал свою судьбу в руки Провидения, князь не мог всё же забыть, что эта холодно и порою даже надменно обращавшаяся с ним петербургская красавица несколько месяцев тому назад была влюблена в него, будучи провинциальной девушкой, и дала ему согласие на брак. Поцелуй, данный ему княжной Людмилой на скамейке его наследственного парка, ещё до сих пор горел на его губах. Но вместе с тем адский смех, сопровождавший этот первый поцелуй невесты, ещё до сих пор раздавался в его ушах и заставлял выступать холодный пот у него на лбу.
Против своей воли Луговой ревниво следил за соперниками – графом Петром Игнатьевичем и «поляком», как не особенно дружелюбно называл он графа Свенторжецкого.
Соперничество со Свиридовым, конечно, не могло не отразиться на отношениях Лугового к другу. Постепенно возникала холодность, заставившая недавних задушевных друзей отдалиться друг от друга.
Граф Пётр Игнатьевич недаром по приезде княжны Людмилы Васильевны в Петербург сторонился её. У него было какое-то роковое предчувствие, что обаяние её красоты не пройдёт без следа для его сердца. Это обаяние увеличилось ещё надеждой на взаимность, поддержанной самим князем Сергеем, объявившим ещё в Тамбове, что княжна влюблена в него, графа, и повторившим это в Петербурге.
Незаметно для себя, против своей воли, граф влюбился в княжну Полторацкую, влюбился и… проиграл.
Это всегда так бывает. Женщина ценит мужчину до тех пор, пока сознаёт опасность его потерять. Как только же она убедится, что чувство, внушённое ею, приковывает его к ней крепкой цепью и делает из него раба её желаний, она перестаёт интересоваться им и начинает им помыкать.
Благо мужчины, у которого найдётся сила воли разом порвать эту позорную цепь, иначе его погибель в сетях бессердечной женщины неизбежна. У графа Петра Игнатьевича не хватало именно этой силы воли. Княжна Людмила Васильевна играла с ним, как кошка с мышью, то приближая к себе, то отталкивая, и заставляла его испытывать все муки бесправной ревности. Он ревновал её и к Луговому, и к Свенторжецкому.
Впрочем, последний стал видимо гораздо сдержаннее относиться к предмету своего недавнего пылкого увлечения. Происходило ли это от непостоянства его натуры, была ли это, с его стороны, ловкая стратегическая тактика или же на это он имел другие причины – вопрос оставался открытым; об этом знал лишь он сам.
Кажется, единственное исключение составлял в этом случае дом княжны Полторацкой. Убирать и чистить в нём было нечего, так как, будучи только что отделан и меблирован заново, он блестел, как игрушка, и не требовал уборки и чистки.
Да и жизни в нём было видно мало. Молодая хозяйка ввиду траура не могла никуда выезжать на праздниках, не могла и у себя устроить большой приём, а потому общее оживление, охватившее столицу, не могло коснуться дома молодой «странной княжны».
Людмила Васильевна, несмотря на свою затворническую жизнь, уже успела получить прозвище «странной княжны» в гостиных высшего петербургского света, обладающего способностью знать все подробности самой интимной жизни интересующего его лица.
Княжна же, несомненно, представляла для петербургского высшего общества далеко не дюжинный интерес. Богатая, независимая девушка, живущая самостоятельно, в полном одиночестве, в глухом предместье столицы, в доме, убранном, как говорили, с чисто восточною роскошью, она выделялась среди девушек своих лет, живших при родителях, родственниках и опекунах, бесцветных, безвольных и безответных в большинстве случаев.
Людмилу Васильевну не осмеливались осуждать, так как знали, что императрица Елизавета Петровна одобряла образ жизни своей новой фрейлины и даже сама посетила её на новоселье. Государыня, будучи сама самостоятельна, любила это качество и в других, а потому то, что другим казалось в княжне Полторацкой «странностью», для её величества являлось заслуживающим похвалы. Последнего было достаточно, чтобы заткнуть рот светским кумушкам того времени.
Но не одна самостоятельно-одинокая жизнь молодой девушки делала её «странной княжной» в глазах общества. Были для этого и другие причины.
Княжна Людмила Васильевна действительно вела жизнь, выходящую из рамок обыденности. Её дом днём и ночью казался совершенно пустым и необитаемым. Жизнь проявлялась в нём только в людской, где многочисленный штат прислуги не хуже великосветских кумушек перемывал косточки своей госпоже, прозванной её домашними «полунощницей».
Княжна действительно превращала день в ночь и наоборот. Днём ставни её дома были наглухо закрыты, и всё, казалось, покоилось в нём мёртвым сном. Спала и сама княжна. Просыпалась она только к вечеру, когда дом весь освещался; однако это не было видно через глухие ставни; разве кое-где предательская полоска света пробивалась сквозь щель и терялась в окружающем дом мраке. Княжна начинала свой оригинальный ночной день с этого позднего вечера, когда Петербург наполовину уже спал, а предместье покоилось сном непробудным, в это-то несуразное для других время она принимала визиты своих друзей.
Это, конечно, порождало массу сплетен, и последние не доходили до злословия лишь потому, что сама императрица, любившая всё оригинальное, узнав о таком образе жизни своей новой фрейлины, с добродушным смехом заметила:
– Вот подлинно «ночная красавица». Если среди цветов есть такие, которые не терпят дневного света, почему же не быть подобным и среди девушек?
Нечего и говорить, что этот смех государыни эхом раскатился в придворных сферах и великосветских гостиных. Образу жизни княжны Полторацкой нашли извинение и объяснение: очевидно, потрясающая картина убийства её матери и любимой горничной, которой она была свидетельницей в Зиновьеве, не могла не отразиться на её воображении.
– Она боится ночной тьмы, напоминающей ей об этой катастрофе, и потому проводит ночи в бодрственном состоянии, отдавая сну большую часть дня, – говорили одни.
– Она просто больна! Бедная девушка! – замечали другие.
– Дурит, с жиру бесится, – умозаключали более строгие.
– Оригинальничает, – догадывались завистливые придворные, видя внимание, которое оказывала «странной княжне» императрица.
Благодаря преданности дворни, любившей свою госпожу за кроткое обращение и сытую жизнь, многое из интимной жизни княжны осталось неузнанным, и сами дворовые люди говорили о многом, происходящем в доме, пониженным шёпотом.
Прежде всего всех слуг княжны поражало появление у неё «странника», с которым княжна подолгу беседовала без свидетелей. Этот странник появился вскоре после переезда Людмилы Васильевны в новый дом и приказал доложить о себе её сиятельству. Оборванный и грязный, он, конечно, не мог не внушить к себе с первого взгляда подозрения, и позванный на совет старший дворецкий решительно отказался было беспокоить княжну. Но странник настаивал.
– Как же о тебе сказать, милый человек? – спросил дворецкий.
– А ты доложи её сиятельству, что я – не кровопивец.
– Как? – воззрился на него дворецкий и даже отступил на несколько шагов. – Да в уме ли ты, Божий человек?
– Ты доложи, а там, в уме ли я или нет, разберёт она сама. Да знай – не доложишь, беда будет. Я-то до княжны дойду, а тебе не миновать конюшни.
Глаза странника злобно сверкнули каким-то адским огнём.
– У нас княжна милостивая, не только на конюшню не пошлёт, а дурного слова не скажет, – ответил дворецкий.
– Всё, братец мой, до времени. Меня-то ей, может, видеть уже давно желательно, а ты, холоп, препятствуешь. Хоть и ангел она, по-твоему, а этого тебе не спустит без порки.
– А откуда же знает её сиятельство, что ты придёшь?
– Да я, чай, к ней пришёл с Божьего произволения.
– С Божьего произволения? – упавшим голосом повторил дворецкий. – Так что же из того?
– А так, что ей предупреждение было о моём приходе.
– Чудно говоришь ты! Что же, доложи, Агаша, головы за это княжна не снимет, – обратился дворецкий к горничной княжны, – а может, и впрямь: не доложишь – худо будет.
– Как доложить-то? – испуганно спросила Агаша.
– Не кровопивец-де пришёл.
– Не кровопивец, – повторила девушка и отправилась к княжне.
Был поздний вечер; княжна Людмила Васильевна только что встала с постели и, сделав свой туалет, сидела за пяльцами. Не прошло и нескольких минут, как Агаша вернулась и сказала страннику:
– Иди за мной! Её сиятельство велела привести.
Странник смелой походкой последовал за девушкой к княжне, на великое удивление собравшихся в передней дворовых людей. Изумлению их не было конца, когда Агаша вернулась и сообщила, что странник остался у княжны.
– С глазу на глаз? Чудны дела Твои, Господи! – воскликнул дворецкий.
Остальные дворовые сочувственно вздохнули.
– Как же ты доложила? – начала расспрашивать Агашу.
– Да так и сказала, что-де не кровопивец пришёл. Её сиятельство спервоначала уставилась на меня, не поняла, видно, а потом спрашивает, каков он собой. Ну, я и рассказала. Глаза, говорю, горят, как уголья, чёрный. Тут княжна вдруг вся побледнела как полотно и даже затряслась.
– Ну?
– «Проси, – говорит, – сейчас, веди сюда!» – а сама руку об руку ломает, индо суставы хрустят. Я сюда за ним и побёгла.
Странник пробыл у княжны более часа и ушёл.
Более он не появлялся в доме, хотя Агаша утверждала, что во внутренних апартаментах княжны, когда её сиятельство остаётся одна и не приказывает себя беспокоить, слышны голоса и разговоры и что среди этих таинственных посетителей бывает и загадочный странник. Кто другие таинственные посетители княжны и каким путём попадают они в дом, она объяснить не могла. Дворовые верили Агаше и таинственно качали головой.
Около полугода вела княжна такой странный образ жизни, а затем постепенно стала изменять его, хотя просыпалась всё же далеко после полудня, а ложилась поздно ночью или порою даже ранним утром. Но прозвище, данное ей императрицей: «Ночная красавица», так и осталось за нею.
Благоволение государыни сделало то, что высшее петербургское общество не только принимало княжну Полторацкую с распростёртыми объятьями, но прямо заискивало в ней.
По истечении полугодичного траура княжна Людмила Васильевна стала появляться в петербургских гостиных, на маленьких вечерах и приёмах, и открыла свои двери для ответных визитов. Её мечты стали осуществляться. Блестящие кавалеры, как рой мух над куском сахара, вились вокруг неё. К ней их привлекала не только её выдающаяся красота, но и самостоятельность, невольно подающая надежду на более лёгкую победу. Этому последнему особенно способствовали рассказы об эксцентричной жизни княжны.
В числе таких поклонников по-прежнему оставались князь Луговой, граф Свиридов и граф Иосиф Янович Свенторжецкий. Все трое были частыми гостями в загородном доме княжны на Фонтанке, но и все трое не могли похвастаться оказываемым кому-нибудь из них предпочтением.
Тяжесть этой ровности отношений, конечно, более всех них чувствовалась князем Сергеем Сергеевичем. Несмотря на то, что он отдал свою судьбу в руки Провидения, князь не мог всё же забыть, что эта холодно и порою даже надменно обращавшаяся с ним петербургская красавица несколько месяцев тому назад была влюблена в него, будучи провинциальной девушкой, и дала ему согласие на брак. Поцелуй, данный ему княжной Людмилой на скамейке его наследственного парка, ещё до сих пор горел на его губах. Но вместе с тем адский смех, сопровождавший этот первый поцелуй невесты, ещё до сих пор раздавался в его ушах и заставлял выступать холодный пот у него на лбу.
Против своей воли Луговой ревниво следил за соперниками – графом Петром Игнатьевичем и «поляком», как не особенно дружелюбно называл он графа Свенторжецкого.
Соперничество со Свиридовым, конечно, не могло не отразиться на отношениях Лугового к другу. Постепенно возникала холодность, заставившая недавних задушевных друзей отдалиться друг от друга.
Граф Пётр Игнатьевич недаром по приезде княжны Людмилы Васильевны в Петербург сторонился её. У него было какое-то роковое предчувствие, что обаяние её красоты не пройдёт без следа для его сердца. Это обаяние увеличилось ещё надеждой на взаимность, поддержанной самим князем Сергеем, объявившим ещё в Тамбове, что княжна влюблена в него, графа, и повторившим это в Петербурге.
Незаметно для себя, против своей воли, граф влюбился в княжну Полторацкую, влюбился и… проиграл.
Это всегда так бывает. Женщина ценит мужчину до тех пор, пока сознаёт опасность его потерять. Как только же она убедится, что чувство, внушённое ею, приковывает его к ней крепкой цепью и делает из него раба её желаний, она перестаёт интересоваться им и начинает им помыкать.
Благо мужчины, у которого найдётся сила воли разом порвать эту позорную цепь, иначе его погибель в сетях бессердечной женщины неизбежна. У графа Петра Игнатьевича не хватало именно этой силы воли. Княжна Людмила Васильевна играла с ним, как кошка с мышью, то приближая к себе, то отталкивая, и заставляла его испытывать все муки бесправной ревности. Он ревновал её и к Луговому, и к Свенторжецкому.
Впрочем, последний стал видимо гораздо сдержаннее относиться к предмету своего недавнего пылкого увлечения. Происходило ли это от непостоянства его натуры, была ли это, с его стороны, ловкая стратегическая тактика или же на это он имел другие причины – вопрос оставался открытым; об этом знал лишь он сам.
V
ПРЕДАТЕЛЬСКИЙ НОГОТЬ
Однажды по возвращении с одного из ночных визитов к княжне Полторацкой в свою уютную квартиру на Невском проспекте, недалеко от Аничкова моста, Свенторжецкий не мог оторваться от внезапно мелькнувшей у него мысли, выразившейся следующими словами:
«Это – не княжна Людмила, это – Татьяна».
Мысль не давала ему покоя, а вместе с нею пред духовным взором графа отчётливыми картинами нёсся рой воспоминаний детства.
Человек часто забывает то, что совершилось несколько лет тому назад, между тем как ничтожные, с точки зрения взрослого человека, эпизоды детства и ранней юности глубоко врезываются в его памяти и остаются на всю жизнь в неприкосновенной свежести.
То же было и с графом Свенторжецким.
Смутно и неясно вспоминал он сравнительно недавнюю свою жизнь с матерью в Варшаве, жизнь шумную, весёлую – вечный праздник. Как в тумане проносился пред ним безобразный еврей, посещавший его мать и окружавший её и его этим комфортом и богатством. Из кармана этого сына Израиля делались безумные траты как на удовольствия, так и на его воспитание в течение долгих лет. Лучшие учителя занимались с ним всеми тогда распространёнными науками, необходимыми для поддержания с блеском титула графов Свенторжецких. О том, что ему надо забыть, что он – русский по отцу, Осип Лысенко, ему стали внушать через год после бегства из Зиновьева.
Смутно припоминал граф и этот момент. Тот же безобразный еврей пришёл к его матери и между прочим передал ей свёрток каких-то бумаг. Мать развернула их, и радостная улыбка разлилась по её лицу. Она вскочила, бросилась к еврею, обняла его за шею и крепко поцеловала. Мальчик, тогда ещё Ося, был случайным свидетелем этой, с тогдашней его точки зрения, безобразной сцены; последняя яснее всего, происшедшего с ним с момента бегства от отца до прибытия с матерью в Петербург, сохранилась в его памяти и повела к дальнейшим умозаключениям и открытиям.
С летами он понял отношения своей матери к старому еврею, понял и ужаснулся своей ещё чистой душой. Ненависть и злоба к этому властелину его матери росла всё более и более в сердце молодого человека, жившего на счёт этого еврея, Самуила Соломоновича, и обязанного ему графским достоинством. Об этом сказала ему сама мать.
Чем кончились бы такие обострившиеся отношения между сыном и любовником матери – неизвестно, но года два тому назад Самуил Соломонович мер.
Станислава Феликсовна в первое время была в отчаянии, но потом вдруг ожила и стала веселее прежнего.
Это совпало с появлением в их доме каких-то людей, снова принёсших бумаги, а затем начали привозить в их дом драгоценные вещи, свёртки с золотыми монетами, мешки серебра. Это было наследство, доставшееся Станиславе Феликсовне от покойного Самуила. Одинокий еврей отказал по завещанию всё своё состояние христианке, умело продававшей ему свои ласки и сулившей до конца его жизни доставлять ему иллюзию любви и беззаветной преданности.
Она встретилась с ним случайно в доме своих родственников, вскоре после разрыва с мужем. Самуил Соломонович, денежными счетами с которым была опутана вся Варшава, был принят как дорогой гость в домах сановной шляхты. Своей демонической красотой Станислава Лысенко, принявшая в Варшаве свою девичью фамилию Свенторжецкой, произвела роковое впечатление на одинокого еврея, уже пожилого годами, но не телом и духом, и в нём вспыхнула яркая страсть к красавице. Станислава Феликсовна сумела локализовать этот пожар и обратить его в светоч своей жизни, источник богатства и знатности (за деньги в это время в Польше можно было добыть всё, не исключая и графского титула).
Какие нравственные муки переносила молодая женщина, решившись на эту самопродажу, осталось тайной её сердца. Она в это время бесповоротно решила добыть себе своего сына, а для этой цели были нужны средства, чтобы окружить его той роскошью, которая равнялась бы её любви. Она принесла себя в жертву этой, быть может, дурно понятой, но всё же искренней материнской любви, пошла на грех и преступление.
Однако возмездие не заставило себя ждать, сын ненавидел её любовника и презирал свою мать. С летами он даже перестал скрывать это презрение, между тем как её любовь к нему росла и росла.
Из-за этой любви Станислава Феликсовна решилась на более тяжёлую жертву – расстаться с сыном, с этою мыслью она приехала в Петербург и осуществила свой план.
Когда её ненаглядный Жозя был устроен, она отделила ему две трети своего огромного состояния, доставшегося ей от еврея Самуила, и таким образом он сделался знатным и богатым блестящим гвардейским офицером, радостная будущность которого была окончательно упрочена.
Сама она уехала в Италию, с тем чтобы там поступить в один из католических монастырей. Часть состояния, которую она оставила на свою долю, была предназначена ею на внесение вклада в монастырь, и эта сумма была настолько внушительна, что открывала ей дорогу к месту настоятельницы. Это очень прельщало её как честолюбивую эгоистку.
Это же свойство было и в характере её сына. Эгоист с головы до ног, он готов был на всякие жертвы для достижения намеченной цели, лично ему желательной, и не пренебрегал для того никакими средствами. Всё, что не касалось его «я», будь это самое близкое ему существо, не имело для него никакой цены. Вследствие этого он равнодушно простился с матерью, хотя и не зная её намерения уйти в монастырь, но всё же будучи осведомлён ею, что они прощаются на долгую разлуку.
Новая жизнь, открывавшаяся пред ним, интересовала его, он знал, что его положение более чем обеспечено, что дальнейшие жизненные успехи зависели всецело от него. Так в ком же была ему нужда? Ни в ком, даже и в матери – «любовнице жида», как он осмелился однажды сказать в лицо несчастной женщине.
Таковы были смутные воспоминания графа Иосифа Свенторжецкого о времени нахождения его под крылом матери.
Встреча с княжной Полторацкой, подругой его детских игр, пробудила в нём страстное желание обладать этой обворожительной девушкой. Он быстро и твёрдо пошёл к намеченной цели, был накануне её достижения. Княжна увлеклась красавцем со жгучими глазами и грациозными манерами тигра. Она уже со дня на день ждала предложения.
Граф тоже был готов со дня на день сделать его, однако какое-то необъяснимое предчувствие останавливало его, и язык, уже не раз готовый выразить это предложение, говорил, как бы против его воли, другое.
Неожиданное обстоятельство вдруг совершенно изменило отношения графа Свенторжецкого к княжне.
На одном из очаровательных вечерних свиданий, которыми дарила княжна поочерёдно своих поклонников, он дошёл до полного любовного экстаза, и страстное признание и предложение соединить навеки свою жизнь с жизнью любимой девушки были уже начаты им. Княжна благосклонно слушала, играя своими кольцами и браслетами. Вдруг восторженный взор графа остановился на ноготке безымянного пальца правой руки княжны Людмилы, и граф чуть не вскрикнул. Вся кровь бросилась ему в голову; пред ним предстала с поразительною ясностью картина из его детской жизни в Зиновьеве, и полный страсти монолог был прерван. Граф смотрел на сидевшую пред ним девушку мрачным, испытующим взглядом.
Княжна Людмила подняла свой взор и вдруг сперва вспыхнула, а затем побледнела, и это её смущение ещё более подтвердило зародившееся у графа подозрение.
Впрочем, княжна только на минуту казалась растерявшейся; она оправилась и спросила равнодушным тоном:
– Что с вами, граф? Или вы испугались, не завлёк ли вас очень далеко полёт вашей фантазии?
В последней фразе слышалась явная насмешка, и это взбесило графа.
– На этот раз, пожалуй, вы правы, княжна, – с неслыханною ею до сих пор резкостью тона ответил он.
Княжна смерила его надменно-ледяным взглядом.
– Я очень рада, потому что, признаться, ваши разглагольствования подействовали на меня усыпляюще. Вы сделаете мне большое удовольствие, если освободите меня от них хоть на сегодня.
– Я могу вас освободить и от своего общества.
– Если только на сегодня, то я вам буду лишь признательна, – кокетливо-лениво сказала княжна.
Граф тоже овладел собою. Обострить сразу отношения не было в его намерениях; резкость сорвалась с его языка под влиянием раздражения.
– У меня, княжна, бывают изредка головные боли, наступающие мгновенно… Вот причина моего сегодняшнего поведения. Прошу извинить меня, – произнёс он.
– И давно это с вами? – участливо спросила княжна.
– С детства.
– Вы обратились бы к врачам.
– Я не верю им.
Граф встал, почтительно поцеловал руку девушки, получил ответный официальный поцелуй в лоб и уехал, твердя про себя:
– Это – не княжна Людмила! Это – Таня!
«Это – не княжна Людмила, это – Татьяна».
Мысль не давала ему покоя, а вместе с нею пред духовным взором графа отчётливыми картинами нёсся рой воспоминаний детства.
Человек часто забывает то, что совершилось несколько лет тому назад, между тем как ничтожные, с точки зрения взрослого человека, эпизоды детства и ранней юности глубоко врезываются в его памяти и остаются на всю жизнь в неприкосновенной свежести.
То же было и с графом Свенторжецким.
Смутно и неясно вспоминал он сравнительно недавнюю свою жизнь с матерью в Варшаве, жизнь шумную, весёлую – вечный праздник. Как в тумане проносился пред ним безобразный еврей, посещавший его мать и окружавший её и его этим комфортом и богатством. Из кармана этого сына Израиля делались безумные траты как на удовольствия, так и на его воспитание в течение долгих лет. Лучшие учителя занимались с ним всеми тогда распространёнными науками, необходимыми для поддержания с блеском титула графов Свенторжецких. О том, что ему надо забыть, что он – русский по отцу, Осип Лысенко, ему стали внушать через год после бегства из Зиновьева.
Смутно припоминал граф и этот момент. Тот же безобразный еврей пришёл к его матери и между прочим передал ей свёрток каких-то бумаг. Мать развернула их, и радостная улыбка разлилась по её лицу. Она вскочила, бросилась к еврею, обняла его за шею и крепко поцеловала. Мальчик, тогда ещё Ося, был случайным свидетелем этой, с тогдашней его точки зрения, безобразной сцены; последняя яснее всего, происшедшего с ним с момента бегства от отца до прибытия с матерью в Петербург, сохранилась в его памяти и повела к дальнейшим умозаключениям и открытиям.
С летами он понял отношения своей матери к старому еврею, понял и ужаснулся своей ещё чистой душой. Ненависть и злоба к этому властелину его матери росла всё более и более в сердце молодого человека, жившего на счёт этого еврея, Самуила Соломоновича, и обязанного ему графским достоинством. Об этом сказала ему сама мать.
Чем кончились бы такие обострившиеся отношения между сыном и любовником матери – неизвестно, но года два тому назад Самуил Соломонович мер.
Станислава Феликсовна в первое время была в отчаянии, но потом вдруг ожила и стала веселее прежнего.
Это совпало с появлением в их доме каких-то людей, снова принёсших бумаги, а затем начали привозить в их дом драгоценные вещи, свёртки с золотыми монетами, мешки серебра. Это было наследство, доставшееся Станиславе Феликсовне от покойного Самуила. Одинокий еврей отказал по завещанию всё своё состояние христианке, умело продававшей ему свои ласки и сулившей до конца его жизни доставлять ему иллюзию любви и беззаветной преданности.
Она встретилась с ним случайно в доме своих родственников, вскоре после разрыва с мужем. Самуил Соломонович, денежными счетами с которым была опутана вся Варшава, был принят как дорогой гость в домах сановной шляхты. Своей демонической красотой Станислава Лысенко, принявшая в Варшаве свою девичью фамилию Свенторжецкой, произвела роковое впечатление на одинокого еврея, уже пожилого годами, но не телом и духом, и в нём вспыхнула яркая страсть к красавице. Станислава Феликсовна сумела локализовать этот пожар и обратить его в светоч своей жизни, источник богатства и знатности (за деньги в это время в Польше можно было добыть всё, не исключая и графского титула).
Какие нравственные муки переносила молодая женщина, решившись на эту самопродажу, осталось тайной её сердца. Она в это время бесповоротно решила добыть себе своего сына, а для этой цели были нужны средства, чтобы окружить его той роскошью, которая равнялась бы её любви. Она принесла себя в жертву этой, быть может, дурно понятой, но всё же искренней материнской любви, пошла на грех и преступление.
Однако возмездие не заставило себя ждать, сын ненавидел её любовника и презирал свою мать. С летами он даже перестал скрывать это презрение, между тем как её любовь к нему росла и росла.
Из-за этой любви Станислава Феликсовна решилась на более тяжёлую жертву – расстаться с сыном, с этою мыслью она приехала в Петербург и осуществила свой план.
Когда её ненаглядный Жозя был устроен, она отделила ему две трети своего огромного состояния, доставшегося ей от еврея Самуила, и таким образом он сделался знатным и богатым блестящим гвардейским офицером, радостная будущность которого была окончательно упрочена.
Сама она уехала в Италию, с тем чтобы там поступить в один из католических монастырей. Часть состояния, которую она оставила на свою долю, была предназначена ею на внесение вклада в монастырь, и эта сумма была настолько внушительна, что открывала ей дорогу к месту настоятельницы. Это очень прельщало её как честолюбивую эгоистку.
Это же свойство было и в характере её сына. Эгоист с головы до ног, он готов был на всякие жертвы для достижения намеченной цели, лично ему желательной, и не пренебрегал для того никакими средствами. Всё, что не касалось его «я», будь это самое близкое ему существо, не имело для него никакой цены. Вследствие этого он равнодушно простился с матерью, хотя и не зная её намерения уйти в монастырь, но всё же будучи осведомлён ею, что они прощаются на долгую разлуку.
Новая жизнь, открывавшаяся пред ним, интересовала его, он знал, что его положение более чем обеспечено, что дальнейшие жизненные успехи зависели всецело от него. Так в ком же была ему нужда? Ни в ком, даже и в матери – «любовнице жида», как он осмелился однажды сказать в лицо несчастной женщине.
Таковы были смутные воспоминания графа Иосифа Свенторжецкого о времени нахождения его под крылом матери.
Встреча с княжной Полторацкой, подругой его детских игр, пробудила в нём страстное желание обладать этой обворожительной девушкой. Он быстро и твёрдо пошёл к намеченной цели, был накануне её достижения. Княжна увлеклась красавцем со жгучими глазами и грациозными манерами тигра. Она уже со дня на день ждала предложения.
Граф тоже был готов со дня на день сделать его, однако какое-то необъяснимое предчувствие останавливало его, и язык, уже не раз готовый выразить это предложение, говорил, как бы против его воли, другое.
Неожиданное обстоятельство вдруг совершенно изменило отношения графа Свенторжецкого к княжне.
На одном из очаровательных вечерних свиданий, которыми дарила княжна поочерёдно своих поклонников, он дошёл до полного любовного экстаза, и страстное признание и предложение соединить навеки свою жизнь с жизнью любимой девушки были уже начаты им. Княжна благосклонно слушала, играя своими кольцами и браслетами. Вдруг восторженный взор графа остановился на ноготке безымянного пальца правой руки княжны Людмилы, и граф чуть не вскрикнул. Вся кровь бросилась ему в голову; пред ним предстала с поразительною ясностью картина из его детской жизни в Зиновьеве, и полный страсти монолог был прерван. Граф смотрел на сидевшую пред ним девушку мрачным, испытующим взглядом.
Княжна Людмила подняла свой взор и вдруг сперва вспыхнула, а затем побледнела, и это её смущение ещё более подтвердило зародившееся у графа подозрение.
Впрочем, княжна только на минуту казалась растерявшейся; она оправилась и спросила равнодушным тоном:
– Что с вами, граф? Или вы испугались, не завлёк ли вас очень далеко полёт вашей фантазии?
В последней фразе слышалась явная насмешка, и это взбесило графа.
– На этот раз, пожалуй, вы правы, княжна, – с неслыханною ею до сих пор резкостью тона ответил он.
Княжна смерила его надменно-ледяным взглядом.
– Я очень рада, потому что, признаться, ваши разглагольствования подействовали на меня усыпляюще. Вы сделаете мне большое удовольствие, если освободите меня от них хоть на сегодня.
– Я могу вас освободить и от своего общества.
– Если только на сегодня, то я вам буду лишь признательна, – кокетливо-лениво сказала княжна.
Граф тоже овладел собою. Обострить сразу отношения не было в его намерениях; резкость сорвалась с его языка под влиянием раздражения.
– У меня, княжна, бывают изредка головные боли, наступающие мгновенно… Вот причина моего сегодняшнего поведения. Прошу извинить меня, – произнёс он.
– И давно это с вами? – участливо спросила княжна.
– С детства.
– Вы обратились бы к врачам.
– Я не верю им.
Граф встал, почтительно поцеловал руку девушки, получил ответный официальный поцелуй в лоб и уехал, твердя про себя:
– Это – не княжна Людмила! Это – Таня!