Страница:
друг, спросил, приготовила ли Ани посылку для папоч... для ее отца... «Мне жаль, что у доктора такая жестокосердная дочь, — сказал он. — Вы его единственная надежда, он верит в вас, как в бога». Ани рассказала, как она пыталась сделать хоть что-то для пап... отца и матери... Тот спросил: «Но вы готовы для их спасения на все, разве не так?» Ани ответила, что она готова на все, как же иначе, понятно, на все, что угодно... «Это кольцо вашего отца, обручальное кольцо, он прислал его вам... То есть он смог передать его мне — для вас. Сможете поменять на хлеб? Или это сделаю я?». «Конечно, вы! Спасибо вам огромное!». «Это мой долг немца, — ответил
друг, — за это не благодарят... Не считайте, что все немцы — даже в форме — думают так, как Гитлер. Если к вам придут офицеры в зеленой форме и скажут, что хотят помочь вам, верьте им, как мне». И к Ани пришел офицер в зеленой форме, он жил по соседству, она видела его на своей улице, она очень маленькая, их улочка, там все друг друга знали, ну, как в любом пригороде, у вас ведь так же, правда? И этот офицер тоже передал девушке записку от папы и мамочки, те благодарили за передачу. «Хлеб и маргарин так вкусны, мы живем твоими заботами, Ани, пусть тебя сохранит господь...» И тот офицер сказал, что, видимо, отца передал в руки гестапо один доцент из университета, он всегда завидовал отцу, сейчас получит его кафедру. «Он, скорее всего, провокатор, держит английские листовки в своем доме, но подсовывает их тем, кто ему неугоден... А тут еще наши суда взрываются на рейде... Если вы, Ани, сможете понять правду, вашего отца освободят; бедная, бедная, девушка, как мне жаль вас...» Он прислал денщика, тот принес Ани дров, хлеба и сыра; сам пришел вечером, откупорил бутылку... Она не знала, насыпал он ей снотворного или же она свалилась от голода, но проснулась она... Вот так... Нет, нет, никакой грубости или насилия, как можно, это же
друг, ненавидит фюрера, только и думает, как разоблачить провокатора, который пишет доносы на людей ни в чем не повинных... И Ани потянулась к нему; однажды она с отцом заблудилась в море, хотя он прекрасно водил лодку, — и под парусом, и на моторке, — настала ночь, и папа тогда сказал: «Если ты увидишь всплеск света, знай, что это маяк. Значит, мы спасены. В жизни, как и в море, всегда ищи маяк, верь ему, равняйся на него, пока сама не набрала сил, чтобы
стать»...
Когда папа и мама были дома, Ани жила домом, она была счастлива; даже когда случилась война — если семья дружна, общее горе переносится легче, — она еще не очень-то отдавала себе отчет в том, что произошло, все ведь думают, что их минет чаша скорби, никто не думает, что приуготовленное соседу обрушится на тебя. Когда они жили семьей, Ани не очень-то задумывалась над тем, что она есть... Как девушка... А когда осталась одна, к ней стали липнуть все, как пчелы... И тот доцент, про которого ей сказали, что он-то и есть провокатор, виновный в трагедии, тоже обрушился, говорил ей такие слова, с такой нежностью, что сердце ее переворачивалось от ужаса и ярости: «Как же бог наделил его даром речи, если он злодей, исчадие ада, подводящий под расстрелы гестапо своих сограждан?!» Она нашла у него листовки, именно те, которые патриоты печатали в Англии. Его тоже арестовали, но потом по радио было объявлено, что он-то и был на самом деле истинным руководителем подполья. Он никого не выдал, его гильотинировали, потому что он не сказал ни о ком ни единого слова, а папоч... папа моей подруги был его соратником, они вместе дрались против наци... Тоталитарный режим многорук, одна рука не знала, что творила другая. Так вышло и тогда: офицер, который сломал в Ани человека, не смог, а может, не успел предотвратить сообщение о том доценте... А может быть, говорила мне потом Ани, они это сделали специально, чтобы отрезать ей дорогу назад: вокруг нее прямо-таки роились мужчины, оказывается, она была красива, но я же говорю — в семье она жила отцом, матерью, их прекрасной, доброй общностью... Что ей было делать? Она же поняла, что случилось, она умела считать, а тут был несложный счет, прямо-таки на пальцах... Можно было, конечно, покончить с собой... Но она постоянно колебалась, понимаете? Потому что жила лишь одной жаждой мщения... А тут возникла новая проблема. В семье, где она воспитывалась, привыкли поклоняться отцу, он был главным, принимал все решения, его слово было истиной в последней инстанции... Она просто не умела принимать самостоятельные решения, ей нужен был совет, подсказка, так уж получилось; чего тут больше — вины ее или беды, трудно сказать, но так было; что называется, условия задачи. Люди в зеленой форме легко меняют ее на штатский костюм, они очень многолики, но работают, исходя из грубой, понятой ими реальности... Они и сказали Ани, что в Лиссабоне работает один... английский дипломат... Он вместе с американцами организовывал транспортировку нелегальной литературы в... Голландию и Бельгию... В его-то цепи и скрывается истинный провокатор, который повинен в случившейся трагедии... «Мы развязываем вам руки, мы не вправе ни о чем вас просить, мы открыли вам высший секрет рейха, это грозит нам казнью, но если вы найдете этого человека, подружившись с английским дипломатом... и его американским другом, тогда вы отомстите гитлеровскому шпику... Гестапо нам не открывает своих секретов, мы военная разведка, верьте нам, Ани». А что ей оставалось делать? Когда человек заблудился, он мучительно ищет в темном море любой всплеск света — ведь это маяк, спасение, что же еще... И Ани отправилась в Лиссабон, и там ее познакомили с этим дипломатом... Он был такой прекрасный и добрый человек... Маленький, с очень чистыми голубыми глазами... Ани привыкла к тому, что мужчины пикировали на нее, а тот человек был с нею добр, даже, ей казалось, чуточку неравнодушен, но у него в доме на столе стояло фото: он, его жена, дочь и сын... Он жил там один, рисковал каждый день, он нуждался в часе расслабления, — стакан виски или женщина, что же еще, отдушина как-никак... Но он не позволил себе пасть... Это потрясло Ани, в ней начался какой-то внутренний слом, но это оказалось для нее спасением, потому что она убедилась: мир состоит не только из скотов... В этом жестоком мире есть очень чистые мужчины, которые умеют сказать себе «нет», если любят жену, детей, семью... Ох, и трудно же пришлось зеленымпосле этого рыжего англичанина с Ани, ох, и заставила она их покрутить мозгами. С тех пор обманывать ее становилось все труднее и труднее, потому что рыжий англичанин с голубыми глазами оказался для нее истинным ориентиром, маяком в ночи... Чтобы спасти ее для себя, зеленымпришлось выдать ей одного шпика. Они дорожили Ани, потому что у них было мало умных, а моя подруга не дура; интеллигентные и привлекательные женщины к ним не шли, они подбирали мусор. Кто захочет иметь дело с животными? А после они придумали главное... Когда война шла к концу, Ани сказали, что ее архив можно сжечь, а можно и сохранить, все зависит от нее самой... И поиск убийц отца можно продолжить... Вот... Это, пожалуй, все... Пойдет как черновик сценария? — Криста впервые за все время подняла глаза на Спарка, до этого она рассказывала историюРоумэну и Элизабет, больше — Роумэну, каждый миг ожидая увидеть в его глазах то, что заставит ее замолчать, подняться и уйти из этого дома.
Спарк отошел к маленькому столику, где стояли бутылки, налил виски Роумэну и себе, обернулся к Элизабет и Кристе, спросил взглядом, что хотят выпить они, налил виски и им, вернулся к дивану, поцеловал Кристу в затылок, погладил по сыпучимволосам.
— Как звали того рыжего англичанина — Спарк? — спросила Элизабет.
— Как его звали? — Спарк погладил Кристу по щеке. — Не помнишь?
— Помню.
— Ну, ответь Элизабет, она же спрашивает...
— Его звали Спарк, малыш, — вздохнул Роумэн и обнял обеих женщин за плечи. — Его звали Грегори Спенсер Спарк. Или я ничего не понимаю в кинодраматургии...
— Я пойду к мальчишкам, — сказала Криста, — они скучают, я же обещала с ними поиграть после обеда. Ладно? — она снова ищуще посмотрела на Роумэна, и столько в ее взгляде было любви, тоски и тревоги, что у него сердце замолотило заячьей лапкой, перехватило дыхание, глаза защипало: «Вот ведь какое дело, черт возьми, ну и жизнь, ну и время, ну и зверье — люди...»
...Именно маленький Пол, убегая прятаться в дом, зацепил ногой шнур телефона, стоявшего неподалеку от бара на низком столике возле перехода из гостиной в кухню. Дзенькнув, аппарат рассыпался. Роумэн засмеялся:
— Пусть это будет нашим самым большим горем, люди...
Он оглянулся, ища глазами Кристу, заметил осколки аппарата, диск, колокольчики, а рядом маленький черный квадратик, величиной в ноготь большого пальца. Ему достаточно было доли секунды, чтобы понять — это микрофон подслушивания: недавно партию таких новинок ему передали в Мадриде, выпускает ИТТ, работа безотказна, беретразговор с десяти метров, даже шепот...
Роумэн приложил палец к губам, потому что Грегори заметил его взгляд и поднялся, направляясь к осколкам.
— Не склеишь, — ровным голосом заметил Роумэн, — пусть Спарк купит тебе красивый новый аппарат, сестричка... Крис, выброси осколки в мусорный ящик, чтобы малыши не шлепнулись, а то исцарапаются.
— Вот так, — сказал Роумэн, когда они вышли со Спарком на веранду. — Ясно? Ты на подслухе. Но случилось это дня два назад — из-за моего приезда. Поскольку они могли всадить тебе не только эту штуку, поспрашивай Элизабет и старшего, когда к вам приходил телефонист, электрик или мастер по холодильному оборудованию.
Приходил вчера: профилактикаэлектросети; никто его не вызывал, обычная заботаштатных властей о безотказной и безопасной работе электросистемы Голливуда.
...Через пять дней на адрес Спарка пришло письмо, запечатанное в конверт «Иберии»; корреспондент сообщал, что его маршрут несколько изменился по не зависящим от него обстоятельствам. «Один из моих прежних знакомых, оказавшийся со мной в самолете — подсел в Лиссабоне — был некий господин из ИТТ. Видимо, он решил надо мной подшутить — опоил чем-то и забрал все мои бумаги. Он же и предложил лететь в Асунсьон. Поскольку у меня там есть два адреса: редакция журнала „Оккультизм“, доктор Артахов, и сеньор Пьетрофф, руководитель „Ассоциации культурных отношений с Востоком“, прошу поискать меня по этим адресам, — вдруг мне удастся туда добраться».
Роумэн предупредил Спарка о возможности получения письма или даже о звонке заранее, в первый же день, когда они вышли на веранду; попросил письмо не вскрывать: «Сначала я хочу посмотреть, нет ли там чужих пальцев». Их было три; явно прошло перлюстрацию.
Роумэн отправился со Спарком на берег океана, там они выстроили план действий. Вернувшись к обеду, Роумэн позвонил в Вашингтон Макайру:
— Послушайте, Роберт, я думаю, мы с вами имеем возможность получить всю их сеть. У меня появилась реальная зацепка. Я принимаю ваше предложение, благодарю за него еще раз, но прошу иметь в виду: мое условие остается в силе.
— О кэй. Пол, я рад вашему звонку, все, как договорились. Привет вашей жене.
— Спасибо. А вам привет от Грегори Спарка, я остановился у него дома, — Роумэн подмигнул Грегори, кивнув на телефонный аппарат («Будто он этого не знал, подслушивал же с первой минуты»). — Если что — звоните, мы пока живем у них, телефон семьсот сорок два, восемьдесят четыре, шестьдесят один...
Положив трубку на рычаг (Спарки купили новый аппарат из искусственного малахита, сделанный под старину; устанавливал сосед, так что подслушкине было, хотя могла быть в любом другом месте дома), Роумэн покачал головой, усмехнулся чему-то и спросил:
— Ответь-ка мне, брат: сколько было войн на земле?
— В тебе просыпается садист? Задавать вопрос, на который невозможно ответить, — первое проявление садизма.
— Ответить может только умный человек, Грегори, ты умный человек, следовательно, ты можешь ответить. Поднапряги память, подвигай извилинами...
— Не знаю, брат, не казни...
— А как думаешь?
— Совершенно не представляю...
— Хм... Я делю людей на тех, кто раскованно фантазирует, не страшась ошибиться, и на тех, кто торгуется, словно боится продешевить, продавая старьевщику старую мебель. Ты стареешь, Грегори, стыдно, человек не имеет права стареть, мы должны умирать молодыми, здоровыми...
— Ну, хорошо, хочешь порадоваться моей ошибке — изволь: люди воевали тысячу тридцать два раза.
— Так. Допустим. А сколько погибло в войнах?
— Сейчас, дай пофантазирую... Пятьдесят два миллиона человек?
— Даю научный ответ: человечество — за последние пять с половиной тысяч лет — воевало четырнадцать с половиной тысяч раз. Это не бунты, распри, стычки, это — зафиксированные войны. А погибло в них более трех с половиной миллиардов человек. Ясно?
Назавтра, оставив Кристу у Спарков, Роумэн вылетел в Вашингтон.
Следующим утром, когда Грегори уехал на киностудию, а Элизабет возилась в саду, в холле рядом с диваном, на котором устроилась Криста, записывая в тетради длиннющие уравнения, — работа шла как никогда, она не могла оторваться, испытывая давно забытое звенящее ощущение покоя и расслабленного счастья, — раздался телефонный звонок (дом Спарков хорошо просматривался с улицы даже без бинокля) и мучительно знакомый голос произнес всего несколько фраз:
— Как бы нам повидаться, а? Это Пепе. Помните?
Штирлиц (Аргентина, ноябрь сорок шестого)
Когда папа и мама были дома, Ани жила домом, она была счастлива; даже когда случилась война — если семья дружна, общее горе переносится легче, — она еще не очень-то отдавала себе отчет в том, что произошло, все ведь думают, что их минет чаша скорби, никто не думает, что приуготовленное соседу обрушится на тебя. Когда они жили семьей, Ани не очень-то задумывалась над тем, что она есть... Как девушка... А когда осталась одна, к ней стали липнуть все, как пчелы... И тот доцент, про которого ей сказали, что он-то и есть провокатор, виновный в трагедии, тоже обрушился, говорил ей такие слова, с такой нежностью, что сердце ее переворачивалось от ужаса и ярости: «Как же бог наделил его даром речи, если он злодей, исчадие ада, подводящий под расстрелы гестапо своих сограждан?!» Она нашла у него листовки, именно те, которые патриоты печатали в Англии. Его тоже арестовали, но потом по радио было объявлено, что он-то и был на самом деле истинным руководителем подполья. Он никого не выдал, его гильотинировали, потому что он не сказал ни о ком ни единого слова, а папоч... папа моей подруги был его соратником, они вместе дрались против наци... Тоталитарный режим многорук, одна рука не знала, что творила другая. Так вышло и тогда: офицер, который сломал в Ани человека, не смог, а может, не успел предотвратить сообщение о том доценте... А может быть, говорила мне потом Ани, они это сделали специально, чтобы отрезать ей дорогу назад: вокруг нее прямо-таки роились мужчины, оказывается, она была красива, но я же говорю — в семье она жила отцом, матерью, их прекрасной, доброй общностью... Что ей было делать? Она же поняла, что случилось, она умела считать, а тут был несложный счет, прямо-таки на пальцах... Можно было, конечно, покончить с собой... Но она постоянно колебалась, понимаете? Потому что жила лишь одной жаждой мщения... А тут возникла новая проблема. В семье, где она воспитывалась, привыкли поклоняться отцу, он был главным, принимал все решения, его слово было истиной в последней инстанции... Она просто не умела принимать самостоятельные решения, ей нужен был совет, подсказка, так уж получилось; чего тут больше — вины ее или беды, трудно сказать, но так было; что называется, условия задачи. Люди в зеленой форме легко меняют ее на штатский костюм, они очень многолики, но работают, исходя из грубой, понятой ими реальности... Они и сказали Ани, что в Лиссабоне работает один... английский дипломат... Он вместе с американцами организовывал транспортировку нелегальной литературы в... Голландию и Бельгию... В его-то цепи и скрывается истинный провокатор, который повинен в случившейся трагедии... «Мы развязываем вам руки, мы не вправе ни о чем вас просить, мы открыли вам высший секрет рейха, это грозит нам казнью, но если вы найдете этого человека, подружившись с английским дипломатом... и его американским другом, тогда вы отомстите гитлеровскому шпику... Гестапо нам не открывает своих секретов, мы военная разведка, верьте нам, Ани». А что ей оставалось делать? Когда человек заблудился, он мучительно ищет в темном море любой всплеск света — ведь это маяк, спасение, что же еще... И Ани отправилась в Лиссабон, и там ее познакомили с этим дипломатом... Он был такой прекрасный и добрый человек... Маленький, с очень чистыми голубыми глазами... Ани привыкла к тому, что мужчины пикировали на нее, а тот человек был с нею добр, даже, ей казалось, чуточку неравнодушен, но у него в доме на столе стояло фото: он, его жена, дочь и сын... Он жил там один, рисковал каждый день, он нуждался в часе расслабления, — стакан виски или женщина, что же еще, отдушина как-никак... Но он не позволил себе пасть... Это потрясло Ани, в ней начался какой-то внутренний слом, но это оказалось для нее спасением, потому что она убедилась: мир состоит не только из скотов... В этом жестоком мире есть очень чистые мужчины, которые умеют сказать себе «нет», если любят жену, детей, семью... Ох, и трудно же пришлось зеленымпосле этого рыжего англичанина с Ани, ох, и заставила она их покрутить мозгами. С тех пор обманывать ее становилось все труднее и труднее, потому что рыжий англичанин с голубыми глазами оказался для нее истинным ориентиром, маяком в ночи... Чтобы спасти ее для себя, зеленымпришлось выдать ей одного шпика. Они дорожили Ани, потому что у них было мало умных, а моя подруга не дура; интеллигентные и привлекательные женщины к ним не шли, они подбирали мусор. Кто захочет иметь дело с животными? А после они придумали главное... Когда война шла к концу, Ани сказали, что ее архив можно сжечь, а можно и сохранить, все зависит от нее самой... И поиск убийц отца можно продолжить... Вот... Это, пожалуй, все... Пойдет как черновик сценария? — Криста впервые за все время подняла глаза на Спарка, до этого она рассказывала историюРоумэну и Элизабет, больше — Роумэну, каждый миг ожидая увидеть в его глазах то, что заставит ее замолчать, подняться и уйти из этого дома.
Спарк отошел к маленькому столику, где стояли бутылки, налил виски Роумэну и себе, обернулся к Элизабет и Кристе, спросил взглядом, что хотят выпить они, налил виски и им, вернулся к дивану, поцеловал Кристу в затылок, погладил по сыпучимволосам.
— Как звали того рыжего англичанина — Спарк? — спросила Элизабет.
— Как его звали? — Спарк погладил Кристу по щеке. — Не помнишь?
— Помню.
— Ну, ответь Элизабет, она же спрашивает...
— Его звали Спарк, малыш, — вздохнул Роумэн и обнял обеих женщин за плечи. — Его звали Грегори Спенсер Спарк. Или я ничего не понимаю в кинодраматургии...
— Я пойду к мальчишкам, — сказала Криста, — они скучают, я же обещала с ними поиграть после обеда. Ладно? — она снова ищуще посмотрела на Роумэна, и столько в ее взгляде было любви, тоски и тревоги, что у него сердце замолотило заячьей лапкой, перехватило дыхание, глаза защипало: «Вот ведь какое дело, черт возьми, ну и жизнь, ну и время, ну и зверье — люди...»
...Именно маленький Пол, убегая прятаться в дом, зацепил ногой шнур телефона, стоявшего неподалеку от бара на низком столике возле перехода из гостиной в кухню. Дзенькнув, аппарат рассыпался. Роумэн засмеялся:
— Пусть это будет нашим самым большим горем, люди...
Он оглянулся, ища глазами Кристу, заметил осколки аппарата, диск, колокольчики, а рядом маленький черный квадратик, величиной в ноготь большого пальца. Ему достаточно было доли секунды, чтобы понять — это микрофон подслушивания: недавно партию таких новинок ему передали в Мадриде, выпускает ИТТ, работа безотказна, беретразговор с десяти метров, даже шепот...
Роумэн приложил палец к губам, потому что Грегори заметил его взгляд и поднялся, направляясь к осколкам.
— Не склеишь, — ровным голосом заметил Роумэн, — пусть Спарк купит тебе красивый новый аппарат, сестричка... Крис, выброси осколки в мусорный ящик, чтобы малыши не шлепнулись, а то исцарапаются.
— Вот так, — сказал Роумэн, когда они вышли со Спарком на веранду. — Ясно? Ты на подслухе. Но случилось это дня два назад — из-за моего приезда. Поскольку они могли всадить тебе не только эту штуку, поспрашивай Элизабет и старшего, когда к вам приходил телефонист, электрик или мастер по холодильному оборудованию.
Приходил вчера: профилактикаэлектросети; никто его не вызывал, обычная заботаштатных властей о безотказной и безопасной работе электросистемы Голливуда.
...Через пять дней на адрес Спарка пришло письмо, запечатанное в конверт «Иберии»; корреспондент сообщал, что его маршрут несколько изменился по не зависящим от него обстоятельствам. «Один из моих прежних знакомых, оказавшийся со мной в самолете — подсел в Лиссабоне — был некий господин из ИТТ. Видимо, он решил надо мной подшутить — опоил чем-то и забрал все мои бумаги. Он же и предложил лететь в Асунсьон. Поскольку у меня там есть два адреса: редакция журнала „Оккультизм“, доктор Артахов, и сеньор Пьетрофф, руководитель „Ассоциации культурных отношений с Востоком“, прошу поискать меня по этим адресам, — вдруг мне удастся туда добраться».
Роумэн предупредил Спарка о возможности получения письма или даже о звонке заранее, в первый же день, когда они вышли на веранду; попросил письмо не вскрывать: «Сначала я хочу посмотреть, нет ли там чужих пальцев». Их было три; явно прошло перлюстрацию.
Роумэн отправился со Спарком на берег океана, там они выстроили план действий. Вернувшись к обеду, Роумэн позвонил в Вашингтон Макайру:
— Послушайте, Роберт, я думаю, мы с вами имеем возможность получить всю их сеть. У меня появилась реальная зацепка. Я принимаю ваше предложение, благодарю за него еще раз, но прошу иметь в виду: мое условие остается в силе.
— О кэй. Пол, я рад вашему звонку, все, как договорились. Привет вашей жене.
— Спасибо. А вам привет от Грегори Спарка, я остановился у него дома, — Роумэн подмигнул Грегори, кивнув на телефонный аппарат («Будто он этого не знал, подслушивал же с первой минуты»). — Если что — звоните, мы пока живем у них, телефон семьсот сорок два, восемьдесят четыре, шестьдесят один...
Положив трубку на рычаг (Спарки купили новый аппарат из искусственного малахита, сделанный под старину; устанавливал сосед, так что подслушкине было, хотя могла быть в любом другом месте дома), Роумэн покачал головой, усмехнулся чему-то и спросил:
— Ответь-ка мне, брат: сколько было войн на земле?
— В тебе просыпается садист? Задавать вопрос, на который невозможно ответить, — первое проявление садизма.
— Ответить может только умный человек, Грегори, ты умный человек, следовательно, ты можешь ответить. Поднапряги память, подвигай извилинами...
— Не знаю, брат, не казни...
— А как думаешь?
— Совершенно не представляю...
— Хм... Я делю людей на тех, кто раскованно фантазирует, не страшась ошибиться, и на тех, кто торгуется, словно боится продешевить, продавая старьевщику старую мебель. Ты стареешь, Грегори, стыдно, человек не имеет права стареть, мы должны умирать молодыми, здоровыми...
— Ну, хорошо, хочешь порадоваться моей ошибке — изволь: люди воевали тысячу тридцать два раза.
— Так. Допустим. А сколько погибло в войнах?
— Сейчас, дай пофантазирую... Пятьдесят два миллиона человек?
— Даю научный ответ: человечество — за последние пять с половиной тысяч лет — воевало четырнадцать с половиной тысяч раз. Это не бунты, распри, стычки, это — зафиксированные войны. А погибло в них более трех с половиной миллиардов человек. Ясно?
Назавтра, оставив Кристу у Спарков, Роумэн вылетел в Вашингтон.
Следующим утром, когда Грегори уехал на киностудию, а Элизабет возилась в саду, в холле рядом с диваном, на котором устроилась Криста, записывая в тетради длиннющие уравнения, — работа шла как никогда, она не могла оторваться, испытывая давно забытое звенящее ощущение покоя и расслабленного счастья, — раздался телефонный звонок (дом Спарков хорошо просматривался с улицы даже без бинокля) и мучительно знакомый голос произнес всего несколько фраз:
— Как бы нам повидаться, а? Это Пепе. Помните?
Штирлиц (Аргентина, ноябрь сорок шестого)
— Значит так, мистер! — рассердился Шиббл. — Либо вы хотите попасть к курандейро
23, либо мы будем охотиться! Но имейте в виду, что визит к курандейро стоит двадцать долларов.
— Вы меня разденете, — усмехнулся Штирлиц. Он сидел в седле чуть откинувшись, чтобы не болела поясница, ощущая блаженную усталость в теле и налитостьв ногах; последний раз был в конюшнях у князя фон дер Пролле, под Бранденбургом, в сорок третьем; вечность прошла с тех пор, Гитлер еще был в Смоленске, Орле и под Ленинградом, Кэт была рядом и Эрвин тоже; господи, как же быстротечно время, не успеешь оглянуться — святки, там, глядишь, — и Новый год...
— Наоборот, я вас одел. Вы были в потрепанном, старом костюме, а в моем тропикано вы вполне импозантны, настоящий антрополог из Глазго.
— Почему антрополог? Да еще из Глазго?
— Ну, не знаю... Из Лондона... Но совершеннейший англосакс. Нет, про дополнительный гонорар в сумме двадцати долларов я говорю с полной мерой серьезности. Чтобы попасть к хорошему курандейро, нам надо спуститься в район Гуарани, пройти через Форресталь Мисионера, в районе Бара Пепири есть хорошие курандейро из Бразилии; там нет границы, люди ходят друг к другу так, как из Аргентины в Парагвай в нашей богом покинутой Игуасу или через Пуэнтэ Пирай возле немецкого Монте-Карло...
— Почему немецкого?
— Потому что в поселках Монте-Карло и Эльдорадо живут одни немцы, они там спрятались от нас, победителей... Хорошо живут, черти, умеют работать...
— Год назад этого самого Монте-Карло не было?
— Нет, почему же... Была маленькая деревушка, правда с прекрасным летным полем, немцы здесь всегда имели самолеты; шпионы — чего ж тут не понять... Очень состоятельные люди; если говорят «да», то это «да», вполне надежны... Как десять немцев поселились здесь — до войны еще, в тридцатых, так сразу же поставили радиоклуб, передатчик, ох-хо-хо, Луну можно слышать, не то что Берлин, ну и, конечно, аэродром с самолетами, хайль Гитлер, и все тут!
— Я не очень-то ориентируюсь на местности... Покажите по карте маршрут, который вы наметили, во-первых, и как нам придется его скорректировать, если пойдем к курандейро, во-вторых.
— Значит, привал?
— Мы же еще только три часа в пути, а вы сулили шесть...
— Да? — рыжеволосый, кряжистый Шиббл почесал переносье расплющенным в ногте указательным пальцем. — Странно. Впрочем, у меня дырявая память. Если не хотите со мной ссориться, не уличайте меня во лжи, — это получается чисто случайно, в принципе я не лжец. Как все люди с плохой памятью, я несколько неуемно фантазирую.
Он остановил коня, бросив поводья, достал из подсумка карту и начал выкладывать ее по квадратам. «Сразу видно военного человека, — подумал Штирлиц. — Но почему меня потянуло к курандейро? Прихоть? Вспомнил книги, которые читал в юности? Или ту папку, что удалось посмотреть краешком глаза, когда заинтересовался высшей тайной рейха — „оккультной тематикой рейхсфюрера СС Гиммлера“? Нет, — понял он, — я не поэтому спросил Шиббла о курандейро; видимо, в самолете, когда Ригельт забрал паспорт, документ свободы, последнюю мою надежду, и я мечтал только о том, чтобы воткнуть ему вилку в шею, именно вилку, ненависть — слепое чувство, что ни говори, я понял, что он легко выбьет вилку из моей руки, здоровый бугай, а я еле стою на ногах из-за постоянных приступов боли в пояснице; вот я и решил, что сначала надо по-настоящему встать на ноги, а потом сводить счеты со всеми этими ригельтами. Пока я не готов к тому, чтобы ударить так, как я ударил у себя в Бабельсберге Холтоффа, когда он начал меня провоцировать... Всего полтора года назад это было, а кажется, прошла вечность... Да, именно желание по-настоящему встать на ноги тянет меня к курандейро; в Асунсьоне, а особенно в Буэнос-Айресе мне надо прочно стоять на ногах и ощущать силу рук... Неужели ты по-настоящему веришь в этих курандейро? — спросил он себя. — Это же побасенки. Но ведь человек жив надеждой, — возразил он себе, — когда кончается надежда, — а это качество сохраняется в нас с детства, чем больше в нас надежды, тем мы моложе, — становится меньше шансов на успех. Если больной надеется — доктору легче его врачевать. Если больной пребывает в апатии — все усилия лекаря обречены на неудачу: во всем и везде сокрыты две стороны одной и той же медали, никуда от этого не денешься...»
— Вот, смотрите, — Шиббл, наконец, управился с картой. — Так бы мы с вами завтра днем были на месте охоты, в районе Сан Педро. Около городишка Пуэнто Альто мы ушли бы в дельту реки Алегриа, там великолепная охота на ягуаров, встречаются и муравьеды, очень славные мишки с целебным мясом, да и проводники надежны... Оттуда, отохотившись, мы бы через Гамадо и районный центр Сан Педро — чертовски интересен, живут украинские эмигранты, собирают лекарственный чай матэ — двинулись бы на Монте-Карло, семьдесят миль, два дня хода... А там — на ваше усмотрение: или обратно, или вдоль по Паране к Асунсьону...
— Сколько туда миль?
— Около двухсот, я думаю... Но там охота — так себе... Рыбалка, правда, хорошая, какие-то особые рыбины, их тут называют «дора»... А еще есть «субуби», тоже, скажу я вам, объедение...
— А вдоль по Паране нет курандейро?
— Есть, но не те... Настоящие, которые говорят на своем языке или лопочут по-португальски, живут только на границе с Бразилией. Наши, здешние индейцы здорово окатоличились... Кроме, понятно, диких аче... Не до колдунов им, я же говорю, их отстреливают на кожаные сумочки, очень элегантно: «У меня сумочка из молодой индианочки».
— Бросьте вы к черту, Шиббл, не надо так шутить...
— Да я не шучу... Увижу в чащобе сельвы аче — грохну, освежую, продам вам свежую индейскую кожу, возьму недорого, полета всего лишь...
— Шиббл, зачем вы хотите казаться хуже, чем есть?
— Откуда вы знаете, какой я есть? — тот пожал плечами и полез в подсумок за бутылкой; пил он из горлышка, помногу, отвратительно рыгал, каждый раз произнося при этом невнятное «пардон». — Если б вы знали, каков я на самом деле, вы бы вряд ли пошли со мной в сельву, мистер.
Штирлиц улыбнулся:
— Ну, в таком случае, если бы вы все знали про меня, тоже бы не порадовались.
— А может, я знаю?
— Хм, такого ответа я, честно говоря, не ждал.
— Так что, действительно хотите к курандейро?
— Да.
— Погадать?
— Нет, я в это не очень-то верю.
— Зря. Но про двадцать баков я вполне серьезно.
— А что вы так торгуетесь? Вы же знаете, что деньги у меня есть, здесь сельва, никто следов не найдет, шлепнете — и дело с концом.
— Вы мне сразу показались симпатичным, — заметил Шиббл. — Хорошо думаете, с перспективой.
«Сейчас самое время спрашивать, — подумал Штирлиц. — Его можно оттолкнуть вопросами к той стене, опершись о которую придется отвечать правду. Меру приближения к ней я почувствую, при известных коррективах даже версия правды оказывается настоящей правдой; во всяком случае, мне надо понять, как себя вести, парень далеко не простой; когда идешь по нехоженой тропе в сельве, необходимо знать о проводнике чуть больше того, что знаю я, а я знаю лишь то, что его зовут Шибблом».
— Откуда вы родом? — спросил Штирлиц атакующе, таким тоном, который предполагал однозначный ответ.
— А какое ваше дело? — Шиббл снова достал бутылку из подсумка. — Ваше-то дело какое?
«Он англичанин, — подумал Штирлиц. — Слава богу, хоть в этом я убедился. Немец поддался бы моему тону, назвал свой родной город или деревню; хотя — зависит от интеллекта. Бедный шофер Ганс, которого так любил Мюллер и так щедро отдал мне, чтобы парень следил за мной, и так спокойно приказал выпустить в него обойму из „парабеллума“, на вопрос о том, где живет, начал описывать мельницу своего отца на развилке дорог возле Бранденбурга. Очень, кстати, поэтично описывал: и белые балки каркаса, на которых держался дом, и герань на подоконниках, помнил даже, на каком окне какого цвета, — ни в ком нет такой доверчивой поэтики, как в крестьянах, оторванных от земли. Парадоксально, но именно они хранят исступленную верность человеку, который оторвал их от деревенского дома и привел в каменный порядокгорода; действительно, этот Ганс был предан Мюллеру всецело, без какого-то внутреннего резерва, присущего осторожному — в привязанностях — горожанину».
— Вы женаты?
— Опять-таки не ваше дело.
«Вот что значит островное воспитание, — подумал Штирлиц. — Он отвечает только на такие вопросы, которые ему интересны или в чем-то выгодны; все остальное — его собственность, табу для посторонних».
— Разговорчивый вы парень, — заметил Штирлиц.
— А чего болтать-то? Каждый ответ — оружие, которое можно обратить против ответившего. Вы-то сами женаты?
— Гражданским браком.
— А где родились?
— В Берне.
— В Германии, значит?
— Да разве Берн в Германии? Всегда был в Бельгии, — усмехнулся Штирлиц.
— Нет, и не в Бельгии, я знаю французский, у вас нет акцента, французы поют, когда говорят по-английски. Кто вы по профессии?
— Филолог.
— Значит, преподаватель?
— Филолог может быть и писателем, и журналистом, и переводчиком...
— Ну, а вы кто?
— Я же сказал — филолог. Вас интересует не образование, а профессия? Извольте — занимаюсь бизнесом, телефон, телеграф, средства связи.
— ИТТ? — неожиданно для Штирлица спросил Шиббл.
Подумав мгновение, Штирлиц, тем не менее, ответил:
— Именно.
— Ваши ребята здесь лихо работают. Их должны вот-вот национализировать. Перон — крутой парень, а все равно роют землю копытами... Даже Игуасу связали с Европой, я раз в два месяца звоню домой, в Лондон... Я родился в Лондоне, там у меня мама...
— Я ценю ваше доверие, — сказал Штирлиц. — И обещаю никогда не оборачивать этот ответ против вас, как вы того боялись.
— Я боялся? — Шиббл обернулся, и по его скуластому, небритому лицу пробежала какая-то странная улыбка. — Я боялся только одного человека в жизни — отца. С тех пор, как он умер, я никого не боюсь. К сожалению.
— Почему «к сожалению»?
— Потому что человек не вправе жить без страха, мистер. Страх — это путь к дисциплине, а она, в свою очередь, гарантирует людей от всемирного хаоса. Я поддерживал сэра Освальда Мосли, к вашему сведению. Надеялся, что он наведет порядок на острове. Очень надеялся. Но или англичане его не приняли, или, может, он не смог донести до них свою идею вразумительно. Вот я и уехал сюда из нашего бардака и рад этому безмерно. Людьми я брезгую, а сельвы побаиваюсь, поэтому, наверное, и не спился: пьяные здесь погибают, тут можно жить только трезвому; смерть в сельве — очень страшная штука, мистер, воочию понимаешь, что такое безысходность... Знаете, что это такое?
— Догадываюсь, — ответил Штирлиц; тропа шла сквозь бескрайнюю, влажно-знойную, затаенную сельву; тишина подчеркивалась истошными криками попугаев в чащобе и смешливым пением кенарей.
— Нет, догадываться об этом нельзя. Вы же не Мэй, который фантазировал про индейцев, вы нормальный... Я чуть было не погиб здесь, заблудился, семь дней шел по реке, а уперся в пересохший ключ... Вот тогда я понял, что это такое — безнадежность. Я кричал все время, плакал и кричал... Унизительно это, да еще с моей-то мордой...
— А как выбрались?
— Индейца встретил... Он вывел меня... Вы думаете, я сейчас пью виски? Это чай, мистер, можете попробовать, если не верите...
— Я верю.
— Мы сегодня заночуем у этого индейца, его зовут Джонни... Это я дал ему такое имя, оно ему нравится, вообще-то он... Квыбырахи. Это значит «человек, в котором есть нечто от птицы». Красивое имя, да?
— Очень.
— Его жену зовут Канксерихи... Красивая... Вообще-то она своих хорошо врачует и предсказывает хорошо, про дождь или там грозу за два дня предупреждает... Это уникальные индейцы... Они помесь гуарани с аче-гуаяки, которых отстреливают... Они перебрались сюда из Парагвая, там их отлавливают сетями и продают в дома белых, здесь этого нет, поспокойнее... Может, ее попросить заняться вами? Тридцать баков на стол — уговорю...
— Ей-то хоть десять дадите?
— Вы меня разденете, — усмехнулся Штирлиц. Он сидел в седле чуть откинувшись, чтобы не болела поясница, ощущая блаженную усталость в теле и налитостьв ногах; последний раз был в конюшнях у князя фон дер Пролле, под Бранденбургом, в сорок третьем; вечность прошла с тех пор, Гитлер еще был в Смоленске, Орле и под Ленинградом, Кэт была рядом и Эрвин тоже; господи, как же быстротечно время, не успеешь оглянуться — святки, там, глядишь, — и Новый год...
— Наоборот, я вас одел. Вы были в потрепанном, старом костюме, а в моем тропикано вы вполне импозантны, настоящий антрополог из Глазго.
— Почему антрополог? Да еще из Глазго?
— Ну, не знаю... Из Лондона... Но совершеннейший англосакс. Нет, про дополнительный гонорар в сумме двадцати долларов я говорю с полной мерой серьезности. Чтобы попасть к хорошему курандейро, нам надо спуститься в район Гуарани, пройти через Форресталь Мисионера, в районе Бара Пепири есть хорошие курандейро из Бразилии; там нет границы, люди ходят друг к другу так, как из Аргентины в Парагвай в нашей богом покинутой Игуасу или через Пуэнтэ Пирай возле немецкого Монте-Карло...
— Почему немецкого?
— Потому что в поселках Монте-Карло и Эльдорадо живут одни немцы, они там спрятались от нас, победителей... Хорошо живут, черти, умеют работать...
— Год назад этого самого Монте-Карло не было?
— Нет, почему же... Была маленькая деревушка, правда с прекрасным летным полем, немцы здесь всегда имели самолеты; шпионы — чего ж тут не понять... Очень состоятельные люди; если говорят «да», то это «да», вполне надежны... Как десять немцев поселились здесь — до войны еще, в тридцатых, так сразу же поставили радиоклуб, передатчик, ох-хо-хо, Луну можно слышать, не то что Берлин, ну и, конечно, аэродром с самолетами, хайль Гитлер, и все тут!
— Я не очень-то ориентируюсь на местности... Покажите по карте маршрут, который вы наметили, во-первых, и как нам придется его скорректировать, если пойдем к курандейро, во-вторых.
— Значит, привал?
— Мы же еще только три часа в пути, а вы сулили шесть...
— Да? — рыжеволосый, кряжистый Шиббл почесал переносье расплющенным в ногте указательным пальцем. — Странно. Впрочем, у меня дырявая память. Если не хотите со мной ссориться, не уличайте меня во лжи, — это получается чисто случайно, в принципе я не лжец. Как все люди с плохой памятью, я несколько неуемно фантазирую.
Он остановил коня, бросив поводья, достал из подсумка карту и начал выкладывать ее по квадратам. «Сразу видно военного человека, — подумал Штирлиц. — Но почему меня потянуло к курандейро? Прихоть? Вспомнил книги, которые читал в юности? Или ту папку, что удалось посмотреть краешком глаза, когда заинтересовался высшей тайной рейха — „оккультной тематикой рейхсфюрера СС Гиммлера“? Нет, — понял он, — я не поэтому спросил Шиббла о курандейро; видимо, в самолете, когда Ригельт забрал паспорт, документ свободы, последнюю мою надежду, и я мечтал только о том, чтобы воткнуть ему вилку в шею, именно вилку, ненависть — слепое чувство, что ни говори, я понял, что он легко выбьет вилку из моей руки, здоровый бугай, а я еле стою на ногах из-за постоянных приступов боли в пояснице; вот я и решил, что сначала надо по-настоящему встать на ноги, а потом сводить счеты со всеми этими ригельтами. Пока я не готов к тому, чтобы ударить так, как я ударил у себя в Бабельсберге Холтоффа, когда он начал меня провоцировать... Всего полтора года назад это было, а кажется, прошла вечность... Да, именно желание по-настоящему встать на ноги тянет меня к курандейро; в Асунсьоне, а особенно в Буэнос-Айресе мне надо прочно стоять на ногах и ощущать силу рук... Неужели ты по-настоящему веришь в этих курандейро? — спросил он себя. — Это же побасенки. Но ведь человек жив надеждой, — возразил он себе, — когда кончается надежда, — а это качество сохраняется в нас с детства, чем больше в нас надежды, тем мы моложе, — становится меньше шансов на успех. Если больной надеется — доктору легче его врачевать. Если больной пребывает в апатии — все усилия лекаря обречены на неудачу: во всем и везде сокрыты две стороны одной и той же медали, никуда от этого не денешься...»
— Вот, смотрите, — Шиббл, наконец, управился с картой. — Так бы мы с вами завтра днем были на месте охоты, в районе Сан Педро. Около городишка Пуэнто Альто мы ушли бы в дельту реки Алегриа, там великолепная охота на ягуаров, встречаются и муравьеды, очень славные мишки с целебным мясом, да и проводники надежны... Оттуда, отохотившись, мы бы через Гамадо и районный центр Сан Педро — чертовски интересен, живут украинские эмигранты, собирают лекарственный чай матэ — двинулись бы на Монте-Карло, семьдесят миль, два дня хода... А там — на ваше усмотрение: или обратно, или вдоль по Паране к Асунсьону...
— Сколько туда миль?
— Около двухсот, я думаю... Но там охота — так себе... Рыбалка, правда, хорошая, какие-то особые рыбины, их тут называют «дора»... А еще есть «субуби», тоже, скажу я вам, объедение...
— А вдоль по Паране нет курандейро?
— Есть, но не те... Настоящие, которые говорят на своем языке или лопочут по-португальски, живут только на границе с Бразилией. Наши, здешние индейцы здорово окатоличились... Кроме, понятно, диких аче... Не до колдунов им, я же говорю, их отстреливают на кожаные сумочки, очень элегантно: «У меня сумочка из молодой индианочки».
— Бросьте вы к черту, Шиббл, не надо так шутить...
— Да я не шучу... Увижу в чащобе сельвы аче — грохну, освежую, продам вам свежую индейскую кожу, возьму недорого, полета всего лишь...
— Шиббл, зачем вы хотите казаться хуже, чем есть?
— Откуда вы знаете, какой я есть? — тот пожал плечами и полез в подсумок за бутылкой; пил он из горлышка, помногу, отвратительно рыгал, каждый раз произнося при этом невнятное «пардон». — Если б вы знали, каков я на самом деле, вы бы вряд ли пошли со мной в сельву, мистер.
Штирлиц улыбнулся:
— Ну, в таком случае, если бы вы все знали про меня, тоже бы не порадовались.
— А может, я знаю?
— Хм, такого ответа я, честно говоря, не ждал.
— Так что, действительно хотите к курандейро?
— Да.
— Погадать?
— Нет, я в это не очень-то верю.
— Зря. Но про двадцать баков я вполне серьезно.
— А что вы так торгуетесь? Вы же знаете, что деньги у меня есть, здесь сельва, никто следов не найдет, шлепнете — и дело с концом.
— Вы мне сразу показались симпатичным, — заметил Шиббл. — Хорошо думаете, с перспективой.
«Сейчас самое время спрашивать, — подумал Штирлиц. — Его можно оттолкнуть вопросами к той стене, опершись о которую придется отвечать правду. Меру приближения к ней я почувствую, при известных коррективах даже версия правды оказывается настоящей правдой; во всяком случае, мне надо понять, как себя вести, парень далеко не простой; когда идешь по нехоженой тропе в сельве, необходимо знать о проводнике чуть больше того, что знаю я, а я знаю лишь то, что его зовут Шибблом».
— Откуда вы родом? — спросил Штирлиц атакующе, таким тоном, который предполагал однозначный ответ.
— А какое ваше дело? — Шиббл снова достал бутылку из подсумка. — Ваше-то дело какое?
«Он англичанин, — подумал Штирлиц. — Слава богу, хоть в этом я убедился. Немец поддался бы моему тону, назвал свой родной город или деревню; хотя — зависит от интеллекта. Бедный шофер Ганс, которого так любил Мюллер и так щедро отдал мне, чтобы парень следил за мной, и так спокойно приказал выпустить в него обойму из „парабеллума“, на вопрос о том, где живет, начал описывать мельницу своего отца на развилке дорог возле Бранденбурга. Очень, кстати, поэтично описывал: и белые балки каркаса, на которых держался дом, и герань на подоконниках, помнил даже, на каком окне какого цвета, — ни в ком нет такой доверчивой поэтики, как в крестьянах, оторванных от земли. Парадоксально, но именно они хранят исступленную верность человеку, который оторвал их от деревенского дома и привел в каменный порядокгорода; действительно, этот Ганс был предан Мюллеру всецело, без какого-то внутреннего резерва, присущего осторожному — в привязанностях — горожанину».
— Вы женаты?
— Опять-таки не ваше дело.
«Вот что значит островное воспитание, — подумал Штирлиц. — Он отвечает только на такие вопросы, которые ему интересны или в чем-то выгодны; все остальное — его собственность, табу для посторонних».
— Разговорчивый вы парень, — заметил Штирлиц.
— А чего болтать-то? Каждый ответ — оружие, которое можно обратить против ответившего. Вы-то сами женаты?
— Гражданским браком.
— А где родились?
— В Берне.
— В Германии, значит?
— Да разве Берн в Германии? Всегда был в Бельгии, — усмехнулся Штирлиц.
— Нет, и не в Бельгии, я знаю французский, у вас нет акцента, французы поют, когда говорят по-английски. Кто вы по профессии?
— Филолог.
— Значит, преподаватель?
— Филолог может быть и писателем, и журналистом, и переводчиком...
— Ну, а вы кто?
— Я же сказал — филолог. Вас интересует не образование, а профессия? Извольте — занимаюсь бизнесом, телефон, телеграф, средства связи.
— ИТТ? — неожиданно для Штирлица спросил Шиббл.
Подумав мгновение, Штирлиц, тем не менее, ответил:
— Именно.
— Ваши ребята здесь лихо работают. Их должны вот-вот национализировать. Перон — крутой парень, а все равно роют землю копытами... Даже Игуасу связали с Европой, я раз в два месяца звоню домой, в Лондон... Я родился в Лондоне, там у меня мама...
— Я ценю ваше доверие, — сказал Штирлиц. — И обещаю никогда не оборачивать этот ответ против вас, как вы того боялись.
— Я боялся? — Шиббл обернулся, и по его скуластому, небритому лицу пробежала какая-то странная улыбка. — Я боялся только одного человека в жизни — отца. С тех пор, как он умер, я никого не боюсь. К сожалению.
— Почему «к сожалению»?
— Потому что человек не вправе жить без страха, мистер. Страх — это путь к дисциплине, а она, в свою очередь, гарантирует людей от всемирного хаоса. Я поддерживал сэра Освальда Мосли, к вашему сведению. Надеялся, что он наведет порядок на острове. Очень надеялся. Но или англичане его не приняли, или, может, он не смог донести до них свою идею вразумительно. Вот я и уехал сюда из нашего бардака и рад этому безмерно. Людьми я брезгую, а сельвы побаиваюсь, поэтому, наверное, и не спился: пьяные здесь погибают, тут можно жить только трезвому; смерть в сельве — очень страшная штука, мистер, воочию понимаешь, что такое безысходность... Знаете, что это такое?
— Догадываюсь, — ответил Штирлиц; тропа шла сквозь бескрайнюю, влажно-знойную, затаенную сельву; тишина подчеркивалась истошными криками попугаев в чащобе и смешливым пением кенарей.
— Нет, догадываться об этом нельзя. Вы же не Мэй, который фантазировал про индейцев, вы нормальный... Я чуть было не погиб здесь, заблудился, семь дней шел по реке, а уперся в пересохший ключ... Вот тогда я понял, что это такое — безнадежность. Я кричал все время, плакал и кричал... Унизительно это, да еще с моей-то мордой...
— А как выбрались?
— Индейца встретил... Он вывел меня... Вы думаете, я сейчас пью виски? Это чай, мистер, можете попробовать, если не верите...
— Я верю.
— Мы сегодня заночуем у этого индейца, его зовут Джонни... Это я дал ему такое имя, оно ему нравится, вообще-то он... Квыбырахи. Это значит «человек, в котором есть нечто от птицы». Красивое имя, да?
— Очень.
— Его жену зовут Канксерихи... Красивая... Вообще-то она своих хорошо врачует и предсказывает хорошо, про дождь или там грозу за два дня предупреждает... Это уникальные индейцы... Они помесь гуарани с аче-гуаяки, которых отстреливают... Они перебрались сюда из Парагвая, там их отлавливают сетями и продают в дома белых, здесь этого нет, поспокойнее... Может, ее попросить заняться вами? Тридцать баков на стол — уговорю...
— Ей-то хоть десять дадите?