— В общем-то верно... По отношению к литературе и кино... Но ведь все люди верят в бога... Все честные люди, я бы даже сказал, цивилизованные.
   — Те, которые перед едой моют руки? — усмехнулся Джек Эр.
   — Ну, это не единственный эталон цивилизованного человека, есть и другие...
   — Это верно... Черныенаци в лагере были очень чистоплотные... После расстрелов кипятили воду на костре и мылись до пояса.
   — Какой ужас, боже мой!
   — Нет, это не ужас... Ужас был, когда они, помывшись после расстрелов, садились обедать и очень аккуратно, тоненькими ломтиками, резали сало... Именно это — как они сало резали и крошки хлеба собирали, чтобы все было опрятно, — показалось мне самым ужасным... Я иногда думал, что брежу, я ж еле живой тогда был. Но когда стал один и тот же сон видеть — этот именно, с мельчайшими подробностями, — тогда понял: правда, а никакой не бред.
   — А какие еще вы тогда заметили подробности?
   — Хлеб был очень мокрый, тяжелый, но все равно крошился; но и крошки были аккуратные, какие-то немецкие, маленькими квадратиками.
   — Вы это не придумываете?
   — Принесите батон, я постараюсь слепить немецкие крошки, — ответил Джек.
   — Нет, нет, я верю... Ну, хорошо, а еще? Я же не был в Германии, мне интересна любая мелочь.
   — Вот что поразительно, — задумчиво откликнулся Джек Эр, — самые жестокие из этих черныхкак-то одинаково пахли. Нет, правда, у них у всех был одинаковый запах — какой-то затхлый... Так мокрые простыни пахнут, если долго лежали в сырости.
   — Любопытно... Может быть, всем эсэсовцам давали одинаковое мыло?
   — А черт их знает. Только запах был одинаковый, это точно. Затхлый.
   — Меня особенно интересуют визуальные подробности.
   Джек Эр несколько удивился:
   — А почему именно они?
   Чиновник ответил не сразу, пытливо посмотрел на парня, поиграл остро отточенным карандашом (последняя новинка: трехцветный грифель, — нажмешь на левую сторону, пишет красным, на правую — синим, а посредине — ярко-черный) и, тщательно подбирая слова, сказал:
   — Визуальные подробности интересуют нашу службу потому, что вам — поначалу, понятно, — придется зарекомендовать себя в качестве зоркого наблюдателя, который не упустит в магазинной толчее того человека, за которым надо смотреть в оба.
   — Вы что, — усмехнулся Джек Эр, — в топтуны меня хотите пригласить?
   — Я не знаю, что это такое, — Подбельски искренно удивился, — объясните, пожалуйста, значение этого слова.
   — Да бросьте вы, — рассердился Джек Эр. — Будто кино не смотрите! Так называют того, кто топает следом за гангстером.
   — Какое слово вам больше нравится: «солдат» или «вояка»?
   — Конечно, «солдат».
   Подбельски удовлетворенно кивнул:
   — Вот видите... Ну и мне куда больше нравится слово «разведчик», чем «топтун». Петух топчеткур, на то он и петух... А человек, идущий по стопам врага, — все-таки разведчик. Ну-ка попробуйте, закрыв глаза, описать мой кабинет. Только сразу, без подготовки. Зажмурьтесь, Джек, зажмурьтесь! И не обманывайте самого себя, не подглядывайте!
   — Я и в школе-то не подглядывал, зачем же здесь?
   — Ну, и прекрасно. Раз, два, три! Я слушаю.
   — Про все говорить?
   — Про то, что запомнили.
   — Флаг за вами, портрет президента Трумэна, на столе два телефонных аппарата (один работал как диктофон, фиксируя каждое слово беседующих), в книжных шкафах много книг, два стула, два окна, на окнах жалюзи, двери двустворчатые, а моетесь вы клубничным мылом...
   Подбельски расхохотался:
   — Последнее — совершенно точно! Замечательно, Джек, для первого раза отлично! А теперь я вам расскажу, что у меня в кабинете, ладно?
   — Так вы его как свой дом знаете, неудивительно.
   — Хм... В общем-то вы правы... Тогда я позволю себе сосредоточиться на ваших огрехах... Они не очень существенны, но, тем не менее, я хочу, чтобы вы сами убедились, как настоящему разведчику нужна холодная, несколько отстраненная наблюдательность. Итак, портрет президента Гарри Эс. Трумэна в деревянной рамке, три шкафа, в которых стоят книги с красными и синими корешками, среди них много золоченых, что свидетельствует о довольно высокой стоимости собранной литературы; в том шкафу, который стоит возле двустворчатой двери с большой медной ручкой, сделанной в форме лапы собаки, книги разной величины, часть из них потрепана, есть надписи, сделанные готическим шрифтом, что позволяет предположить знание немецкого языка человеком, которому они принадлежат; судя по тому, что на двух других шкафах есть следы пыли, можно допустить, что именно первым шкафом, где пыли нет, обладатель этого кабинета пользуется чаще всего; жалюзи серебристого цвета крепятся на медных болтах; стол покрыт зеленым сукном; стопка бумаги лежит с левого — если смотреть от двери — края стола; справа — небольшая скульптура Авраама Линкольна, сидящего в кресле; в центре лежат восемь карандашей, остро отточенных, разных цветов, и одна самопишущая черная ручка с монограммой желтого цвета, латунь или, возможно, золото... Вот так... Есть разница между тем, что сказали вы и я?
   — Здорово, — согласился Джек Эр. — По тому, что вы сказали, можно делать выводы. Только в таком случае я бы еще добавил, что, судя по книгам с золотыми корешками, хозяин комнаты — юрист. Ведь по таким книгам у нас в школе сдавали зачет по основам права.
   — Такого рода заключение может повести меня, вашего руководителя, то есть офицера, отвечающего за операцию, по ложному следу... Хозяином комнаты может быть не только юрист, но и бизнесмен, государственный деятель, военачальник, священник... Да, да, именно так, ибо прихожане идут в церковь за советом не только духовным, но и мирским... Профессиональный преступник высокого уровня, глава какого-либо подпольного синдиката, каждый свой шаг соотносит с буквой закона, чтобы — в случае неудачи и провала — взятьна себя более легкую статью кодекса... Так что на первой стадии работы разведчику следует отказаться от всех собственных мнений... Только констатация фактов, скрупулезно точная, близкая к фотографической... Опишите мне, например, того черного, который расстрелял вашего несчастного доктора... Опишите так, чтобы я мог узнать его, когда встречу на улице... Сможете?
   — Я его все время перед собой вижу... Попробую... Высокий, очень крепкий, но цвет лица землистый, как у человека, страдающего желудочным недомоганием...
   — Простите, что перебиваю, Джек... Бои проходили неподалеку от того места, где был ваш госпиталь?
   — Совсем рядом бомбили...
   — И много зданий горело?
   — Да, кругом чад...
   — Вот видите... Вы настаиваете, что объект... что этот черныйстрадал желудочным недомоганием, цвет лица землистый, говорите вы, ну я и буду искать такого, а это на самом деле была копоть от пожарищ, въелась в кожу, лицо поэтому сделалось размыто-грязным, желтоватым... А после войны этот черный садист хорошенько помылся в ванной, и цвет лица у него ныне бело-розовый, отменно здоровый... Ну, дальше, пожалуйста...
   — Вообще-то вы здорово все сечете, — улыбнулся Джек Эр. — Я не люблю, когда меня зазря тычут носом, но вы дельно все замечаете, вроде этого... Ну, как его... У нас Пинкертон, а у англичан... Рядом с ним еще вечно малахольный доктор трется...
   — Шерлок Холмс?
   — Точно, он! Так продолжить? — Джеку явно понравилось то, к чему его так мягко подвинул чиновник.
   — Конечно, я весь внимание.
   — У него глаза были, у того черного, какие-то водянистые, блекло-голубые, нос вздернутый, на подбородке — ямочка... Вообще, такие ямочки бывают у добрых людей, которые часто смеются, а тот не смеялся, насупленный был все время, словно дрова колол... Так, что же еще... Лоб у него гладкий, выпуклый, без единой морщинки... Ух, скотина, — лицо Эра вдруг сморщилось, как от боли, — попался бы он мне сейчас! Ну, я бы показал ему! Криком бы изошел!
 
   ...Вернувшись домой, Джек Эр поужинал с матерью (миссис Патрисиа очень сдала после того, как ей сообщили, что мальчик погиб, поседела за месяц, хотя ей еще не было и сорока, родила его рано, в девятнадцать, души не чаяла, — мальчик был замечательным сыном, очень заботливым, золотые руки, все умел мастерить на ферме, хотя труд этот не любил, — мечтатель, его тянуло в город), поискал по шкале приемника интересные передачи, бейсбол уже кончился, транслировала Си-би-эс из Детройта; радиоспектакль о борьбе ФБР против мафии будет только в восемь, когда соберутся у очага все члены семьи, чтобы слушать сообща, ждать еще двадцать минут; внезапно рассмеялся чему-то и сказал:
   — Ма, ну-ка опиши мне нашу кухню... Только сначала закрой глаза.
   — Зачем? Как я могу описать кухню с закрытыми глазами?
   — В том-то и секрет. Ну, пожалуйста, попробуй, ма, я очень тебя прошу!
   — Ну, хорошо, милый, — миссис Эр закрыла глаза. — Газовая плита около стены, стол, который купил еще твой папа, дубовый, на восемь человек, он ведь мечтал, что у тебя будет сестра, он очень хотел девочку... Все отцы почему-то хотят девочек, странно, почему?
   — Это они просто не хотят огорчать любимых женщин, я, например, если женюсь, обязательно закажу себе сына.
   Миссис Эр рассмеялась, поцеловала его в лоб:
   — Какой ты у меня еще маленький...
   — Ты продолжай, ма, это очень интересно, как азартная игра, правда! Даже интересней покера!
   — Ну, хорошо, — миссис Эр снова зажмурила глаза. — Так, что же еще? Ну, конечно, стулья, восемь стульев, папа купил их на распродаже, вообще-то они стоили значительно дороже, ему тогда здорово повезло, мне даже не верилось, что за гроши можно купить такую прелесть... А знаешь, почему мы взяли их так дешево? Потому что один стул был с поломанной ножкой! А что для папы было выточить новую ножку?! У него же была страсть к столярной работе...
   — Мамочка, ты все время отвлекаешься... Вот послушай, как надо работать... Профессионально... Итак, на кухне стол, восемь стульев; возле газовой плиты, которая стоит у окна, полочка, на которой расставлены специи — двенадцать разноцветных баночек, расположенных друг от друга на расстоянии одного дюйма, не больше; занавески закрывают два окна, выходящие во двор, откуда кухня просматривается совершенно свободно; занавески бело-голубые, в мелкую клетку; холодильник марки «Дженерал электрик» с морозильной камерой; на плите кофейник желтого цвета; в посудном шкафу стоит столовый сервиз не менее чем на шесть персон, бело-желтый, с рисунками, изображающими сцены охоты... Ну, как?!
   — Мальчик, — удивилась миссис Эр, — ты намерен стать сыщиком?
   — Разведчиком...
   — Ты будешь выслеживать людей?
   — Нелюдей, ма... Нацистов... Я буду охотиться за теми черныминаци, которые убивали моих друзей и морили голодом в лагерях людей.
   — Мальчик, их работа кажется красивой только в кино... Это очень... я даже не знаю, как тебе сказать... это очень гадко: следить за подобными себе...
   — Ма, а разве можно прощать зло? Ты же слышишь по радио, как много нацистов скрылось, сколько отвертелось от суда? Разве можно допускать такое?
   — Мальчик, ты сделал все, что мог... Ты это сделал на войне... Если с тобой случится что-нибудь сейчас, я ведь останусь одна, — она грустно улыбнулась, — совсем одна... Что я буду делать?
 
   Полгода Джек Эр проходил специальное обучение. Поселили его в тихой квартире, попросили вернуть письмо» отправленное на бланке ФБР: «Вы должны быть тщательно законспирированы; маме скажете, что вняли ее советам и устроились работать в страховую компанию „Ишпурэнс лимитэд“, бокс 5236, Вашингтон; ваш шеф — мистер Забельски. Отныне это ваша легенда, о кэй?»
   Он не понял, откуда им могло быть известно, что мама против его работы, но не удивился их знанию, — значит, так надо. Стажировку проходил в столице: ходилза мужчиной сорока — сорока пяти лет, брюнетом, нос с горбинкой, надевает очки, когда смотрит меню или читает газету, рост — сто семьдесят восемь сантиметров, размер обуви — девять с половиной, завтракает обычно в баре «Стар даст» на углу семнадцатой улицы, обедает в журналистском клубе, ужинает дома, квартира состоит из спальни и холла, в котором он работает на пишущей машинке.
   Рапорты Джека Эра были образцовыми, но он не знал, что поднадзорнымбыл такой же, как и он, ветеран, журналист Леон Штайн, сотрудник левых газет, участник гражданской войны в Испании, где сражался в батальоне Линкольна, друг Брехта и Хемингуэя; в прессе выступал как раз по поводу тех гитлеровцев, которые избежали наказания. Ничего этого ему, Джеку Эру, не сообщали, приучив к тому, что на первой стадии его работы необходимо стать профессионалом, а борьба с нацистами, которой он добивался, начнется после того, как он получит квалификацию. Нельзя же победить врага, не овладев навыками тайной борьбы, не правда ли?
   Рапорты о Штайне были положены в его формуляр: в случае, если когда-либо и почему-либо Джек взбрыкнет, ему выложат на стол документы о слежке за таким же, как и он, ветераном, написанные его рукой. Тогда же ему был присвоен псевдоним «Элза».
 
   Вот именно его, Джека Эра, и передали — в конфиденциальном порядке, не проводя это документом, — Роберту Макайру для работы по Роумэну.
   Инструктируя рослого парня, окрепшего за полгода, налившегосямускулами после ежедневных трехчасовых упражнений в гимнастическом зале, арендованном — через третьих лиц — у Фрэнка Никлбэри на берегу Потомака, Роберт Макайр неторопливо, словно бы рассуждая вслух, говорил:
   — Человек, которого вам показали и которого вы принимаетев наблюдение, не есть нацист, Джек, даже наоборот. Нам кажется, что он, как и вы, не любит черныхнаци. Но может получиться так, что он — сам того не понимая — выведет вас на серьезных нацистов. Посмотрите эти фотографии, — Макайр выбросил на стол десяток портретов, — запомните лица. Пожалуйста, запомните их хорошенько, потому что это наши с вами враги. Заучите номера телефонов, которые я вам продиктую... Только не перепутайте: где буэнос-айресский, где номер Боготы и Рио-де-Жанейро, а где Асунсьона... По моему опыту нелегальной работы против наци, удобнее всего запоминать, поставив перед номером первую букву города... Например, А пятьдесят два сорок четыре. Городишко Асунсьон маленький, они еще не перешли на пятизначные номера, только-только собираются, им помогает ИТТ. Когда вам ответят, скажете, что вы от Бобби, который ждет открытку ко дню рождения. Вам должны сказать, что готовы передать открытку с оказией. Вам назовут адрес, куда надо прийти на встречу. Имейте в виду, мои люди будут называть только четный номер квартиры. Если назовут любое нечетное число, на встречу не ходите, — это сигнал тревоги. Либо вы ошиблись номером. Перезвоните еще раз и, если вам снова назовут нечетное число, сразу же бросайте наблюдение и отправляйтесь в наше консульство, обратитесь к вице-консулу, занимающемуся охраной имущественного положения американских граждан, назовите ему свое имя и попросите связь со мной. Я дам указания... Не думайте, что вы один получили такое задание: вместе с вами в самолете, куда сядет объект, будет еще один каш человек. Все ясно?
   — Да.
   — Хорошо... Вот номера, запоминайте их... Только посмотрите еще раз на фото, надо, чтобы эти лица накрепко отложились у вас в памяти. Каждый из них обозначен буквой, запомните ее тоже.
   Среди людей на десяти фотографиях был и Штирлиц; помечен буквой «М».

Штирлиц (Асунсьон, ноябрь сорок шестого)

   ...Когда Штирлиц открыл глаза, он ощутил себя лежащим на толстой тростниковой циновке в хижине Квыбырахи, рядом спал Шиббл; вождь широко раскинулся на белой циновке с каким-то странным, мистическим орнаментом; Канксерихи быстро ходила вокруг хижины, бормоча что-то монотонное.
   Штирлиц пошевелился: боли в теле не было. Он заставил себя преодолеть страх перед резким движением, который родился в нем после ранения, потому что каждую минуту боялся потревожить боль, постоянно жившую в нем, и быстро, не готовя себя, сел, — никакого прострела; какое-то неудобство было в ухе; потянувшись к мочке, он отдернул руку, потому что наткнулся на деревянную иглу; по спине его прошла брезгливая судорога — столь странным было ощущение чего-то чужеродного в теле.
   Штирлиц толкнул Шиббла; тот приподнялся на локте, потер глаза, зажег спичку и посмотрел на часы:
   — Ну и ну, — шепнул он, прислушиваясь к монотонному бормотанию женщины, — вы проспали пятнадцать часов: свалились в два, а сейчас уже пять... Как себя чувствуете?
   — Не поверите...
   — Спали вы как убитый... Хорошо?
   — Как заново родился...
   — Ну-ну...
   — А что это она бормочет?
   — Вообще-то я не понимаю их языка, но Квыбырахи объяснял: мол, она всю ночь будет отгонять злых духов, чтобы они сквозь дырку в мочке снова не вошли в вас... Сейчас возвращается ваш добрый дух. Он говорит, что женщина должна стеречь вас, пока спите, во сне можно умереть, если она не углядит за злым духом и он войдет в дырку в мочке, вот она и бормочет, пятнадцать часов на ногах, с ума сойти...
   — Я что-нибудь говорил, пока спал?
   Шиббл удивленно посмотрел на него, потом со сладостным подвывом зевнул:
   — Вы?
   — Ну, да... Я же слышал, вождь сказал: «Теперь он заговорит».
   — Ах да, верно... Она потом долго сидела над вами, слушала, как вы дышали... И он меня попросил, чтобы я непременно разобрал, какое слово вы скажете во сне... Я еще удивился: «А может, он ничего не будет говорить?» А он ответил: «Канксерихи говорит, что он обязательно будет шептать; ей важно разобрать первое слово. Она определяет, как сложится его будущая жизнь, вернется ли болезнь, ну и все такое».
   — Что же я сказал? — рассеянно поинтересовался Штирлиц и сразу же почувствовал, что он перебрал, слишком уж рассеянноспросил, негоже так себя прятать, наоборот, демаскируешь.
   И верно, Шиббл усмехнулся:
   — Вы сказали то, чего бы никогда никому не сказали. Всю правду о себе сказали. Вот вы теперь где, — он повертел кулаками в воздухе, — с потрохами.
   — Нет, правда, интересно...
   — Так и говорите. Вы меня изучаете, как плевок под микроскопом. Думаете, я так не умею? Еще как умею... А сказали вы какое-то странное слово, не на испанском... Но ей важно было не слово, а буква, у них же каждая буква с особым смыслом... А первая буква была «Эс»... Что-то вроде «Саченько»... Могли такое сказать?
   — Мог.
   — Что это значит?
   — Имя... В Германии тридцатых годов, до тридцать третьего, была такая песня...
   — Так вы немец?
   — Нет. Но я там жил довольно долго... Что Канксерихи сказала по поводу буквы «Эс»?
   — Обрадовалась. Потанцевала вокруг вас, всего веерами своими обмахнула, сказала вождю, что, мол, вы произнесли нужное для здоровья слово, если оно началось с этой буквы.
   «Поди не поверь, — подумал Штирлиц. — Откуда эта индианка может знать про Сашеньку? Она в моем сердце всегда. Ее нет рядом, но мечта о ней дает силу жить и счастье верить, что прекрасное прошлое вернется... А если и нет, то все равно оно будет постоянно определять оставшуюся мне бесконечность, то есть те часы, которые мне еще предстоит прожить: то, что было, всегда в душе моей... Мы до сих пор шарахаемся от понятий «дух», «душа», хотя понятия эти совершенно разные по своей сути. Между двумя этими понятиями существует определенное соотношение — не статичное, как в античности, и не функциональное, то есть современное, европейское. Некая таинственная магия определяет соотношение между душой и духом. Мы вульгарно толкуем и понятие «магическое», сразу представляем фокусника, который шпагу глотает, а ведь понятие вполне предметно, рождено философской школой Багдада, той, которая дала миру и христианство, и манихейство, и неоплатонизм, а уж после ислам. Багдад, столица мавританской школы магического, к математике относилась как к умному собеседнику, какой уж тут фокусник со шпагой... Как чего не знаем, так кричим «осанна»! Душа моя, Сашенька, дух твой всегда в моей душе, — разве эти слова для меня не были магическими, спасительными все эти годы?! Разве не стали они моей верой?!»
   — Вы давно спите? — спросил Штирлиц.
   — Не знаю. Не очень. Но я выспался. Мы долго сидели с вождем, он любит беседовать. Все вожди любят говорить. А может, слушать себя, черт их разберет.
   — А женщина? Она давно отгоняет злых духов?
   — Я же говорю: с той минуты, как вы уснули... Слушайте, вам правда полегчало? Когда вы уснули, лицо у вас, честно говоря, разгладилось и порозовело. Сам-то я всему этому не верю... Но вы порозовели, что правда, то правда... Будем вставать?
   — Пора идти?
   — От вас зависит. Вы меня купили на эти дни, я служу, мне торопиться некуда... Чем дольше проторчу в сельве, тем деньги будут целее в банке. Или хотите еще поспать?
   — Нет. Я себя чувствую бодро. Какая-то даже, знаете ли, повышенная активность.
   — Будем охотиться?
   — Мы далеко от Парагвая?
   — Вы имеете в виду столицу?
   — Да.
   — Дня за четыре дойдем. Рыбачить хотите?
   — Можно.
   — А ягуара, как понял, отставим?
   — Пусть живет.
   — Мне легче.
   — Тогда двинемся, пока нет солнца. Вы, кстати, хорошо переносите жару.
   — Да, я люблю жару.
   — Не все выдерживают здешнюю духоту... Да и влажно очень.
   Шиббл поднялся, достал из кармана спички, чиркнул, зажег лучину, осторожно обложил ее щепочками; запахло сладким дымом; такой дым всегда ассоциировался у Штирлица с единственным летом, проведенным в Подмосковье, когда они с отцом жили в маленькой деревушке километрах в пятидесяти от Москвы со странным названием Малаховка.
   Женщина вошла в хижину, бормоча что-то, приблизилась к Штирлицу; высвет пламени в очаге (Шиббл подложил три сухих поленца, затрещало) делал ее лицо старым и отечным; в ней сейчас ничего не осталось от той пышущей здоровьем Канксерихи, которую он видел пятнадцать часов назад: под глазами — даже на шоколадном лице — были заметны провалы-тени, белки сделались как у печеночного больного, даже живот, казалось, опал.
   Она что-то сказала ему потухшим, усталым голосом.
   Шиббл тронул Квыбырахи за плечо, тот, не поворачиваясь, перевел, словно и не спал:
   — Сейчас она повяжет ему амулет, пусть он не снимает его тридцать три дня, а вообще-то он теперь здоров.
   Женщина повесила ему на кисть тесемочку с костяшкой. Тесемка была скользкая, свита из какой-то травы, очень крепкая. Штирлиц не удержался, попробовал ее на разрыв. Потом она вытащила зубами острую деревянную палочку из мочки и, словно подрубленная, свалилась на пол.
   — Теперь она будет спать столько часов, сколько спал белый охотник, — пояснил вождь. — Она устает после своей работы, несколько дней как не в себе, очень старается, да и злые духи, которых она отогнала, мстят — потеряли столько еды, они ж едят человека изнутри, вкусно, не надо охотиться или ловить рыбу — все в твоем распоряжении... Поди, пойми, когда они в тебя забираются...
 
   Отъехав километров десять, Шиббл спросил:
   — Не хотите попробовать: сможете ли делать то, чего не могли раньше, до этой... как ее... тьфу, забываю все время...
   — Канксерихи, — улыбнулся Штирлиц.
   — Да, верно... Чего не могли делать до нее? У вас такие страшные шрамы от ран, я смотрел, когда она колдовала над вами...
   — Попробуем, — сказал Штирлиц и остановил коня. — Мне самому интересно.
   Какую-то секунду он сидел в седле недвижно, потом, переборов барьер страха (боль, которая живет в тебе месяцы, нарабатывает и осторожность, и особую манеру прислушиванияк самому себе — не заворочается ли, не поднимется ли еще выше или, наоборот, опустится, — это и порождает страх, индикатор собственного бессилия), заставил себя резко соскочить на землю — так, как он умел раньше, до того, как пули разорвали тело и он ощутил сытный запах собственной крови.
   Он смог перебороть страх, побудив свое тело к резкому движению; однако в те доли секунды, пока его ноги были в воздухе, ужас вновь обуял Штирлица: «Сейчас я коснусь земли, и боль вернется. Колдунья просто загипнотизировала меня, и я потеряю сознание. Зачем я все это затеял?!»
   Штирлиц зажмурился и подумал, что сейчас упадет, потеряв сознание, а вокруг острые камни: «Черт, виском бы хоть, и сразу — к папе, в тишину».
   Однако сознания не потерял, боли в пояснице не было; он — ликующе — понял, что ее не будет вовсе, едва лишь частьступни коснулась земли (кажется, правая?); широко взмахнув руками, он, словно гимнаст, соскочивший с колец, удержал равновесие, постоял, не двигаясь, счастливый, потом вытер пот (мгновенно покрылся потом в воздухе, микродоли секунды, антивремя), посмотрел на Шиббла и счастливо рассмеялся:
   — Послушайте, а ведь я ваш должник! Это вы меня сюда привели. Ей богу, она меня вылечила.
   — Попробуйте взброситься в седло, — посоветовал Шиббл. — Вы вчера забирались на коня, как столетний дед на бабу, смешно смотреть.
   Штирлиц вдел ногу в стремя, похлопал коня по атласной, коричневой с красноватыми переливами шее и, не чувствуя уже страха, легко взбросился в седло.
   — Ну? — спросил Шиббл. — Как?
   — Она меня вылечила, — повторил Штирлиц. — Я бы никогда этому не поверил.
   — Если не будете бриться пару дней, станете похожи на ковбоя. Вам пойдет борода, очень мужественный облик. И вообще, вы первый европеец, который не скулит в сельве. Все остальные хорохорятся, когда проверяют у меня ружья на прикладистость, тоже мне, Фениморы Куперы поганые, а как до дела, так все время спрашивают, не потерял ли я тропу; я, говоря откровенно, и вас проверял, заглатывая чай, цветом похожий на виски... Люблю дразнить людей. Щекочет нервы. Ощущаешь собственную весомость...