— А это не очень трудно?
   — Нет, нет, я сделаю вам. Сколько положить ложек? Одну? Две?
   — Если можно — две.
   — Хорошо. С сахаром? Почему-то европейцы предпочитают сахарин...
   — Без сахара и без сахарина, я пью горький кофе... И, если это не составит труда, пожалуйста, принесите мне несколько листков бумаги и ручку...
   «Красивая и зеленоглазая ящерка, здравствуй!
   Как много горя затаилось вокруг нас, бог ты мой! Каждая крыша — хранительница печалей людских. Почему мы так тщательно скрываем несчастья и столь доверчиво выставляем напоказ свою радость? Ты боишься дурного глаза? Я — очень.
   Хозяйка пансионата только что принесла мне бумагу, перо и кофе, она очень мила, но не в моем вкусе. Если женщина все-таки может переступить «не в моем вкусе», то мужчине это сделать значительно труднее, пожалуй, невозможно даже, и дело тут не только в физиологии. Старый и мудрый циркач Раунбреннер из Вены говорил мне, что львицы податливы в дрессуре; глядя на них, начинают работать и львы; если же готовить номер с одними гривастыми, ничего путевого не подучится, одно рычание.
   Здесь очень тихо, стены дома побелены так же, как в Испании, я слышу скрип пера, и моя зыбкая тень (хозяйка зажгла свечу, экономит на электричестве) громоздится на этой беленой стене неким кряжем, выдутым ветром, — вот-вот до конца рассыплется.
   Мне приятно писать тебе это письмо, потому что ты единственный человек из тех, что милы моему сердцу, кто досягаем ныне для меня. Ты заметила: я сказал ныне. Пожалуйста, отнесись к этому серьезно. Я не вправе лгать тебе, каждый из нас хранит свою тайну; никогда и никто не открывает себя до конца — даже, увы, в те минуты, когда, кажется, люди растворены друг в друге.
   Я пишу тебе второе письмо. Первое писал в самолете, зажатый фанерными стенками (впрочем, они задекорированы прекрасным материалом: какой-то атлас, очень красивое соседство голубого, розового и светло-зеленого; эти три цвета — в общем-то тривиальные — здесь, в небе, казались мне очень земными, а потому — прекрасными).
   Мне совестно задавать тебе вопрос, но я задам его, сказав предварительно, что мое прошлое принадлежит одному мне, так же как и будущее. Я не знаю, когда оно, это будущее, настанет, — может быть, через полгода, а может быть, через три, но оно грядет, следовательно, нам с тобой может принадлежать лишь настоящее. Готова ли ты к тому, чтобы удовлетвориться настоящим? Только, пожалуйста, не торопись отвечать.
   Можно обманывать врага (хотя лучше побеждать его в бою). Во время осенней охоты в горах можно обманывать кабана: шансы равны, обман можно квалифицировать как хитрость, необходимую в схватке. Нельзя обманывать детей и женщин: ничто так не взаимосвязано, как дитя и женщина. Художники создали много картин, посвященных материнству, однако никто еще не написал картины «Отцовство». Если ты читала книгу русского писателя Николаса Гоголя про истинного кабальеро Тараса Бульбу, ты должна была задуматься об отцовстве: отношение старого казака к молодому сыну совершенно отлично от отношения матери. Для нее идея, битва, мор — все на втором плане! Сначала — жизнь ее дитяти, все остальное вторично.
   Если ты хочешь в этом отрезке настоящего, которое мне отпускает (или — точнее — к которому меня понуждает) жизнь, быть рядом со мной, я буду счастлив.
   Но и это не все. Мои средства (аргентинский менталитет предполагает умение хорошо считать, здесь это не обидно) составляют тысячу семьсот сорок четыре доллара. Для меня это огромные деньги. Для нас с тобой это гроши. Не знаю, смогу ли я обратить твои деньги (если они у тебя есть) в дело и обеспечить тебя так, как ты к этому привыкла. Пожалуйста, извини, что я пишу тебе это, но я не могу иначе: с самого начала должно говорить правду, обозначая все исходные условия.
   Мы — подданные импульсов. Более всего я боюсь, что ты, не взвесив все толком, ответишь, что готова прилететь ко мне. Жертвенность, как правило, оборачивается катастрофой. По прошествии месяцев начинается разочарование, которое чревато душевным кризом.
   Я был бы законченным мерзавцем, если бы сказал, что не могу жить без тебя. Могу, зеленоглазая. Увы, могу. Жизнь приучила меня жить головою, подчиняя поступки разуму, а не эмоциям.
   Я обязан сказать тебе со всей честностью, что мне нужна твоя помощь. Пожалуй, ты единственный человек, которому я здесь верю. Я не знаю почему, но верю. Ты вправе возразить: «Это же импульс, чувство, где логика?» Я соглашусь с этим. Альберт Эйнштейн, однако, начал свою теорию относительности с постулата: «Допустим, бог существует. В таком случае, скорость света будет равняться...» — и пошло дело!
   Я бы очень хотел, чтобы ты ответила мне — по размышлении здравом: «Мне было приятно увидеть тебя после десяти лет разлуки, но я не хочу довольствоваться настоящим, а тем более таким настоящим, в котором тебе нужна лишь моя помощь. Женщина значительно больший мечтатель, чем мужчина, она в большей мере живет надеждой на будущее, чем воспоминанием о былом; настоящее тем и ужасно, что оно быстролетно. Твое письмо слишком логично и взвешенно, чтобы я могла мечтать о чувстве».
   Пожалуйста, напиши так. Не строй иллюзий. Мир жесток и сложен, каждый из нас несет в себе частицу этого мира; мы в долгу у прошлого; долги необходимо отдавать; сейчас я этим и занимаюсь. Это мужская работа — отдавать долг и доделывать то, чего не успели твои друзья. Нет ничего греховнее предательства памяти. Когда человечество забывает историю, подлиннуюисторию, а не придуманную ленивыми неудачниками от политики, карликами, лишенными интеллигентности, тогда начинаются болото, гниение, застой. В сорок шесть лет я более чем когда-либо вижу то, что не успел доделать. Живописец, если он мастер, может создать школу. Человек моей профессии лишен возможности иметь учеников, тем более что я лишен дара слова, которым можно описать все то, что я знаю. Поэтому я обрек себя на действие. Оно всегда превалировало в моей жизни, а сейчас — тем более.
   Пожалуйста, подумай, на какую муку ты себя обречешь, если ответишь согласием.
   Ты обязана спросить: «Зачем ты говоришь в начале письма, что ждешь меня и что моя помощь нужна тебе, а в конце просишь отказать тебе?»
   Это вполне честно. Откровенный разговор возможен только в письмах, потому что ты не видишь моих глаз, не ждешь возражения, не ищешь во мне того, что хотела бы найти. Слово должно быть выражением правды, а не лжи, тем более написанное, а не произнесенное. Чувство в слове написанном переплавляется в логику; пусть оно безжалостно, но именно в этом и сокрыто высшее милосердие слова.
   И на этот твой возможный вопрос я отвечу: я пишу тебе потому, что мне больше некому написать. Я отвечу тебе: да, я понимаю, как это жестоко. Я скажу тебе: если живописец боится взять кисть, полагая, что картина, стоящая у него перед глазами, не под силу ему, тогда он не творец. Я скажу тебе: мир устал от условностей и закрытости. Хочется, наконец, — хотя бы сейчас, когда ночь лежит над тем миром, в котором я живу, — сказать правду листу белой бумаги. Мне совестно за это мое письмо, потому что я вижу в нем торг. Но я не мог его не написать, ибо в нем — надежда.
   Сейчас я лягу спать, а утром решу, отправлю его или нет. Я должен прочесть его при солнце. Если я решу его отправить, то адрес, по которому ты мне ответишь, будет простым: Ричард Майр, Кордова, центральная почта, Аргентина, до востребования».
   ...Он проснулся за несколько минут перед тем, как хозяйка мягко постучала в его дверь:
   — Сеньор, пора...
   — Спасибо, — ответил он. — Вы так любезны, я бы наверняка проспал.
   — Я приготовила вам кофе.
   — Благодарю вас.
   Он быстро умылся, прочитал письмо, лежавшее на столе, не садясь; поморщился: «Философствую, как человек, ожидающий приговора, а я ведь уже приговорен. А об этом я не написал. Это плохо. Приехав ко мне, она окажется на мушке. Как и я. За мной идет охота, я ненадолго оторвался, они найдут меня через Роумэна, они сделают все, чтобы он приехал ко мне. Или я к нему. И тогда я уже не оторвусь. Мой провал — дело времени. Нельзя это таить от себя, а уж от нее тем более».
   Он посмотрел на часы: «У меня есть пять минут, никогда нельзя откладывать то, что можешь сделать сейчас».
   Штирлиц присел к столу и дописал:
   «Зеленоглазая моя! Я прочитал это письмо утром. В комнате много солнца, оно пронизывает маленькую комнату, и нет уже на белой стене моей зловещей тени. Ночь — время призраков, день предполагает правду. В первую очередь с самим собой. Так вот, я загнан, за мной идут по пятам, меня ищут и обязательно найдут. Увы, ты будешь бессильна помочь мне, но обречешь себя на горе. Точнее: я обреку тебя на горе. Еще точнее: тебя обрекут на горе те, кто меня ищет. Я уходил от этого, главного, прошлой ночью. Я хитрил с самим собой, я тешил себя надеждой. Так что в том настоящем, которое нам, возможно, отпущено, бог знает, сколько дней нам придется провести вместе. Боюсь, что мало...»
   — Сеньор, вы опоздаете, — услышал он тихий голос хозяйки.
   Штирлиц посмотрел на часы: «Время. Я допишу письмо в поезде, в конце концов можно купить вечное перо на вокзале, не обязательно брать „монблан“, можно писать и обыкновенной здешней „самопиской“, не может быть, чтобы здесь их не было в продаже».
   Женщина ждала в маленьком холле; всего пять столиков. «Действительно, семейный пансионат. Вот бы где спокойно пожить, продумав, как поступать дальше. А что думать, — спросил он себя. — Тебе не надо думать. От Роумэна ты имеешь данные, что в Кордове работает штандартенфюрер СС Танк, автор авиационных моторов, человек Геринга; есть у тебя адрес одного из звеньев цепи: неизвестный, калле Сармьето, пятнадцать, связник Райфеля, перевалочная база в направлении на Чили. Ты имеешь еще одного человека, он инженер, работает на заводе, Хуан-Альфрид Лопес; ты должен быть там, в Кордове, и делать свое дело, которое есть продолжение того, которому ты отдал добрую треть жизни, лишившись дома, семьи, Сашеньки, сына...»
   — Вы любите горячий хлеб? — спросила женщина. — Или только слегка подогретый?
   — Слегка подогретый... Как это любезно, что вы встали в такую рань.
   — А почему вы говорите шепотом?
   — Чтобы не разбудить ваших постояльцев.
   — У меня их нет.
   — Почему? Прекрасный пансион, очаровательная хозяйка.
   — Очаровательную хозяйку муж обвинил в неверности... А в нашей стране нет развода... И поэтому в моем пансионате мало кто теперь останавливается...
   Штирлиц мягко улыбнулся:
   — У человека было двое детей, и он, подойдя к первому, сказал: «Дитя мое, сегодня иди работать в винограднике». Он же ответил: «Иду, господин» — и не пошел. И подойдя ко второму сыну, человек сказал то же. И тот ответил: «Не хочу». А после раскаялся и пошел. Кто из двоих исполнил волю отца? Говорят: последний. Говорит им Иисус: «Мытари и блудницы идут впереди вас в царство небесное...»
   — Это из Матфея?
   — Да. Вы хорошо знаете тексты...
   Женщина вздохнула:
   — Ночью я сказала вам неправду. Я постоянно читаю эту книгу не для того, чтобы легче считать деньги и делать финансовые отчеты. Деньги трудно считать, когда их много, а у меня их нет... Просто одной очень страшно, особенно если нет детей...
   — По-моему, трудности жизни куда страшнее, если есть дети.
   — Так считают мужчины. Вы не правы. Когда есть дитя, женщина обретает силу и лишается страха.
 
   В вагоне он зашел в туалет и письмо к Клаудии сжег, полагая, что в Кордове напишет новое; иного выхода нет; рядом с ним должна быть женщина; ничто так не легализует мужчину, как это.
   «Ты сам сказал эти слова, — спросил себя Штирлиц, — или их кто-то другой произнес в тебе? Если это сказал ты, тогда тебе должно быть очень за них стыдно; цель, которую оправдывают средства, всегда оказывается бесполезной. Я должен написать Клаудии всю правду; нельзя начинать то дело, которому ты отдашь себя, с безверия. Или я решу открыться ей по-настоящему, или не напишу ни слова».
 
   То, что он не отправил письмо Клаудии из Санта-Фе, спасло его: после того как Роумэн вылетел в Асунсьон, все его контакты (Клаудиа в том числе) были взяты под наблюдение теми или иными секретными службами: корреспонденция перлюстрировалась, телефонные разговоры прослушивались, а банковские счета подвергались самому тщательному изучению.

Даллес, Макайр (Нью-Йорк, декабрь сорок шестого)

   Выслушав Макайра с несколько отстраненным, рассеянным интересом, Даллес, покачав головой, заметил:
   — Я бы не сказал, что эта история может васрадовать, Боб. Помните строки Ли Ю? «Так много, много тысяч ли прошел за десять лет, но где я горя не видал, где не видал я бед? Чуть-чуть погреюсь у костра, и снова в дальний путь, но прежде, чем поводья взять, мне хочется вздохнуть: жалею и скорблю о том, что муки зря терплю, я наш родимый Юйгуань не отстоял в бою...» Помните?
   — Да, я читал его стихи.
   — Наверное, засыпаете над ними? — усмехнулся Даллес. — Ничего не попишешь: если нравится мне, должно нравиться и вам, не так ли?
   Макайр хотел было возразить, но, взглянув на Даллеса, ожидавшего его ответа с улыбкой, весело рассмеялся:
   — Вообще-то вы правы, Аллен. Я действительно засыпаю над этими чертовыми китайцами. Читать поэзию — удел избранных.
   — Это вы хорошо заметили. Именно так: не только создавать поэзию, но и уметь ее читать — дано отнюдь не многим... Но вы запомните это имя. Боб, запомните... Ли Ю написал десять тысяч стихотворений... Вернее, написал-то он много больше, я имею в виду лишь сохраненные неблагодарными потомками... За свою поэзию он пять раз был в ссылке и восемь раз отмечен высшими наградами императора. — Даллес повторил: У них ссылка являлась формой университетского образования, без нее поэт не поэт, а так, недоразумение... Ну, хорошо... Давайте подведем итог. Роумэна вы проиграли?
   — Я бы так категорически ситуацию не определял.
   Даллес недовольно поморщился:
   — Вносите предложения. Определяйте сложившуюся ситуацию так, как вам представляется целесообразным ее определить...
   — Я исхожу из того, что чем хуже на этом этапе, тем лучше в будущем.
   — Ну, знаете ли, оставьте эту концепцию футурологам. Мы с вами реалисты... Точнее говоря, мы обязаны ими быть... Судя по всему, информация о наших связях с Геленом, которую вырвали Роумэн и Штирлиц, будет носить шоковый характер... Вы понимаете, какой подарок получат русские для своей аргументации, по испанскому вопросу в частности? Что бы вы потом ни говорили про этих людей, как бы убедительно ни доказывали наличие большевистской конспиративной сети — Гаузнер — Штирлиц — Роумэн, информация о людях Гелена, работающих на вас, окажется сильнее.
   — Информация только тогда становится информацией, когда ее печатают в газетах или передают по радио. В противном случае это слухи.
   Даллес кивнул:
   — С этим согласен, спору нет, вы правы. Держите прессу под контролем?
   — Буду держать.
   — Убеждены?
   — Убежден.
   — На случай каких-то непредвиденных поворотов имеете альтернативные предложения?
   — Да, я связался с адвокатом Лаки Луччиано...
   Даллес сразу же перебил:
   — Меня не интересует, с кем вы связываетесь, это ваша забота, ваша, а не моя. Я присматриваюсь к вам, мне нравится ваша хватка, но порой вы видите лишь те вопросы, которые составляют тактику ближнего боя, но никак не стратегию предстоящего сражения... Не заскучаете, если я прочитаю вам маленькую лекцию?
   — Аллен, для меня счастье быть с вами каждую минуту, я стольким вам обязан...
   — Вы мне абсолютно ничем не обязаны, — улыбка сошла с лица Даллеса, которое сразу же сделалась безжизненной маской: глаза-льдышки; прорубленная щель узкого рта; полнейшее отсутствие. — Не следует строить наши отношения по принципу «ты — мне, я — тебе». Ваша позиция угодна сегодняшнему дню, только поэтому я поддерживаю вас. Чисто дружески, иначе не умею... Да и вообще, — лицо вновь сделалось живым, — что может бывший сотрудник разведки? Бывшие ничего не могут, кроме одного: думать на досуге и делиться кое-какими соображениями с теми, на кого они имеют определенные виды.
   Макайр усмехнулся:
   — Вы не рассердитесь, если я спрошу вас?
   — На вопросы сердятся дураки и склеротики. А я не дурак, и врачи пока что не находят у меня признаков склероза.
   — Зачем вы постоянно кокетничаете? — спросил Макайр, пугаясь собственной дерзости.
   Даллес раскурил трубку, изучающе посмотрел в глаза Макайру, пыхнул ему в лицо дымом, сделав это вполне демонстративно; серые глаза его, сделавшись голубыми, потеплели из-за того, что Макайр не двинулся, сидел, как изваяние.
   — Кокетничают старые женщины. Боб, — ответил Даллес после тяжелой, выжидающей паузы, когда в глазах собеседника появилась тревожная растерянность. — Я вполне нормальный человек, поэтому кокетство для моей субстанции противоестественно. Это моя обычная манера поведения. И мышления. Я такой. Боб. И другим не буду. Я очень люблю собак, знаете ли. И беспредельно им верю. А вы, я слышал, держите дома двух сиамских кошек. Следовательно, мы в чем-то полярны. Поэтому и с вами я обязан говорить с известной долей страховки. Если вы настоящий разведчик, то и вы, в свою очередь, обязаны не верить мне, проверяя и перепроверяя каждое мое слово. Любая разведывательная комбинация есть система постоянно перемещающихся данностей... Похоже на химическую реакцию... Тут не верить надо, а следить... За приборами... Так вот, сейчас в Белом доме, — неожиданно сменив тему, продолжил Даллес, — созрела комбинация... Ее смысл сводится к следующему... Генерал Джордж Маршалл, герой войны, знающий ужасы войны не понаслышке, выносит на суд народа страны свой план мира. Согласно плану Маршалла, Соединенные Штаты готовы оказать помощь Европе в восстановлении несчастного континента. А Европа, как известно, начинается в Дублине, а заканчивается на Урале. Без нашей помощи Европе будет очень трудно подняться из пепла, согласны?
   — Совершенно согласен... Но ведь Урал находится в России, Аллен.
   — Вы против того, чтобы мы помогли нашему союзнику по антигитлеровской коалиции? — Даллес пожал плечами, посмотрев на собеседника с удивлением.
   Макайр задумчиво заметил:
   — Искусству постоянной игры, конечно, никому не дано научиться, это врожденное. Я подчас теряюсь, разговаривая с вами.
   — А я этого именно и добиваюсь. Из вашего замечания я понял, что вы не одобряете желания Маршалла помочь русским в их восстановительной работе?
   — Вы как ледокол, Аллен. Вы лишаете собеседника права на собственную точку зрения. Мне ничего не остается, как идти за вами — покорно, словно мусульманская женщина.
   — А вы боритесь против меня, Боб. Отстаивайте себя, спорьте, иначе мне неинтересно, я не вижу в вас собеседника, мне не на ком оттачивать лезвие мысли...
   — Конечно, я считаю безумием помогать русским!
   Даллес убежденно возразил:
   — Мир не поймет нас, если мы станем помогать Англии и Франции и не протянем дружескую и щедрую руку России. Вопрос заключается в том, чтобы сама Россия отвергла эту помощь. Боб. Мы предложили — они отказались: вопрос стоит именно так... Как этого добиться? Русские, став сверхдержавой, не примут предварительных условий. А мы должны подвигнуть Белый дом к тому, чтобы эти условия были сформулированы в высшей мере тактично и двоетолкуемо. К счастью, люди не подготовлены к государственному мышлению, мы приучили их следовать словутех, кто выступает на радио, пишет в газете иди снимает кино... Следовательно, нам нужно срочно, именно срочно, Боб, выместииз газет, с радио, из Голливуда всех левых, заменив их теми, кто станет формировать общественное мнение так, как это нужно нашей демократии. Для этого-то и реанимирована комиссия по антиамериканской деятельности, для этого-то мы и подвигнули туда Маккарти: большинству американцев понятна его жизненная концепция — фермерская, традиционная, обстоятельная, чурающаяся всего иностранного... Второе... Поскольку людям нужен хлеб и зрелища, его комиссия должна ставить интересные спектакли. Американцы должны слушать его допросы левых с захватывающим интересом: красные шпионы наводнили Америку, агенты ГПУ готовят переворот и захват власти в Вашингтоне... Смешно? Ну и смейтесь на здоровье! А люди должны пугаться... Вот зачем вамбыл нужен «четырехугольник» Эйслер — Роумэн — Штирлиц — Гаузнер... Боюсь, что вы не успеете подготовить этот спектакль именно сейчас...
   — Успею.
   Даллес покачал головой:
   — Нет, Боб, не успеете. Не обольщайтесь. И — как ни странно — хорошо, что вы опоздали. Порой надо идти за событиями, это иногда выгоднее, чем пытаться предвосхитить их... Не ясно? Объясняю... Конечная цель плана Маршалла — но об этом знаете в государственном департаменте только один вы, даже заместитель секретаря до конца не посвящен в задумку— состоит в том, чтобы, начав помогать Англии, Франции, Италии, Греции, Турции, Норвегии, мы создали новую европейскую общность, вместо потерянного из-за Рузвельта прошлого санитарного кордона, который проходил через Варшаву, Вильну, Ригу и Бухарест... Значит, надо сделать так, чтобы он проходил по Берлину, Вене, Копенгагену... А там посмотрим, что произойдет в Праге, Будапеште и Софии... Чем больше мы нагнетем ситуацию в нашей стране, чем интереснее и страшнее будет ставить свои спектакли Маккарти, тем вероятнее ответ Сталина, а он ведь дока на свои представления, вот пусть он их и режиссирует у себя дома... Мы помогли ему, начав спектакль Маккарти, будем помогать и с планом Маршалла, да и еще кое в чем. Но ведь вы заметили, что, когда я говорил о новой европейской общности, Германия не была даже упомянута мной? Полагаете, я забыл эту страну? Нет, Боб, я люблю эту страну, и я никогда ее не забуду. По прошествии года-двух мы начнем оказывать мощную и открытую экономическую помощь Германии, ее западным зонам... И — одновременно — начнем развернутое наступление на юг нашего континента. Русские будут заняты европейской проблемой. Следовательно, у нас развязаны руки на юге. Ясно? Вот тогда-то мне и понадобится тот «четырехугольник», который к тому времени, возможно, сделается «пятиугольником», — чем больше углов, тем лучше, страшный спектакль привлекает большее количество зрителей... Следовательно, конспиративная группаРоумэна — Штирлица более всего будет мне сладостна чуть позже... Так что думайте о сценариивпрок... В Голливуде скоро не останется ни одного левого, это я вам обещаю, заведите дружбу с теми, кто пишет сценарии, не грех поучиться искусству интриги, право... Не смейтесь... Вы даже не представляете себе, как я серьезно сейчас говорю... Кстати, как вы относитесь к Роумэну?
   Макайр не ждал этого ответа. Даллес умел так ломать темп и предмет разговора, что далеко не каждый выдерживал нагрузкусобеседования с ним.
   — Я бы не сказал, что достаточно хорошо его знаю, Аллен...
   — Зря вы так, — Даллес поморщился. — Я не случайно присматриваюсь к вам. Я заинтересован в вашем будущем, научитесь быть самим собой, не бойтесь ошибиться, а пуще того — не угодить собеседнику... Постарайтесь понять: если я, лично я, убежден в вашей беспредельной преданности, то, поверьте, мне значительно более угодно, чтобы вы принимали волевые решения, не боялись брать на себя ответственность, не страшились ошибок... В пределах той линии, границы которой я оговорил с вами заранее, — жмите, разыгрывайте свое действо, чем активнее будете раскручивать моедело, тем больше очков наберете... Знаете, как бы я ответил на вашем месте?
   — Нет.
   — Хорошо, а как вам кажется, что бы я сказал на вашем месте?
   Макайр вздохнул:
   — Вы сотканы из парадоксов... Наверное, вы бы сказали, что Роумэн честно воевал против наци, славный парень, не очень-то ловкий, слишком прямолинеен...
   Даллес снова пыхнул табачным дымом в лицо Макайра:
   — Нет, я бы ответил не так... Я бы сказал, что восторгаюсь честностью и мужским благородством Роумэна... Вы бы не стали жениться на такойподруге... И я бы не стал... Не хватило бы смелости, во-первых, и, во-вторых, рыцарского отношения к женщине... А он пренебрег нашими паршивыми условностями... И правильно поступил. Боб... Он будет счастлив со своей женой... Он будет с ней так счастлив, как ни вы, ни я не были счастливы и минуты... — Даллес положил трубку рядом с пустой чашечкой, поманил официанта, попросил повторить кофе мистеру Макайру и себе, задумчиво продолжив. — Я бы ответил. Боб, что Роумэн такой человек, которого лучше держать в друзьях, чем во врагах... Он настоящий американец, он знает, чего хочет, и умеет драться против тех, кого считает нашими врагами... Он отнюдь не так прямолинеен, как вам кажется... Да, подчас он сначала поступает, а потом думает, но ведь думаетже! И он совершенно лишен того, чем вас с избытком наградил бог. Боб...
   Макайр долго ждал, что Даллес закончит фразу; тот, однако, молчал.
   — Чего же он лишен, Аллен?
   — А вы как думаете?
   — Не знаю.
   — Вам не очень-то идут впрок мои уроки... Я понимаю, что вы не знаете... Меня интересует, что вы думаете по этому поводу... Вы говорите так, словно человек, продающий корову на субботнем рынке, — постоянно боитесь показаться смешным.
   Макайр вдруг набычился:
   — Так не говорите столь покровительственно, вот я и не буду бояться!
   Даллес улыбнулся:
   — Теплее... Таким вы мне больше нравитесь. Боб. Только это не демократично: требовать от собеседника менять его манеру разговора. Надо самому разговаривать так, чтобы беседа шла на равных. Не сердитесь, я говорю это потому, что в будущем вам придется встречаться с людьми куда более высокими, чем бедный адвокат Даллес, смотрите, не продешевите, будьте личностью, отстаивайте