Вопрос: Какими конкретными мотивами вы объяснили свою просьбу?
   Пеньковский: Ничего я не объяснял по этому вопросу. Это было сделано несознательно.
   И генерал, не удержавшись, заключил чтение одним лишь словом, каллиграфически выведенным на маленьком листке: «враг».
 
   «Мой любимый!
   Вообще-то слово «мой» к понятию «любимый», наверное, неприложимо, поскольку любовь добра и принадлежит всему человечеству, а «моей» может быть кукла, авторучка, шапочка. «Мой кот, шарф, шкаф, вклад в сберкассу». Умом я это понимаю, но дрянное чувство собственности, подчеркивание своего права владения, ничего не могу поделать с собой, все мы, бабы, одинаковые.
   Ты себе не представляешь, как я обрадовалась твоей длиннющей телеграмме о проблемах восточной медицины, я отвечу, только чуть позже, ладно?
   О чем тебе рассказать? Про то, о чем я мечтаю? Во-первых, ты и сам об этом знаешь, а потом, верных слов не подберешь; хотя я к словам отношусь сдержанно — к этому приучила профессия; разговариваешь с пациентом, вертишь его перед рентгеном, видишь в легких сетчатые дыры, то есть рак в последней стадии, понимаешь, что бедняге осталось жить считанные недели, и ведь ничего — рождаются какие-то слова, складываются во фразы, ничего не попишешь: врачебная этика, обязана хранить спокойствие, шутить и улыбаться, причем не натянутой, заданной улыбкой, какой обмениваются воспитанные супруги после очередной ссоры, чтобы дети, упаси бог, ничего не заметили, а настоящей, искренней даже. Знаешь, раковые больные обостренно чувствительны, постоянно ощущаешь внутреннюю напряженность, общаясь с ними: только б не открыть себя, только б оставить человеку два гроша надежды…
   Здесь, кстати, в открытом кинотеатре показывали этот старый итальянский фильм; когда я была маленькой, училась, кажется в пятом классе, эта картина казалась поразительной, выворачивающей душу, а сейчас совсем другое ощущение; жаль, ничто так быстро не стареет, как женщина и кино. Я даже выдвинула рабочую версию: и фильм, и я, женщина, все-таки поначалу живем чувством. Логика куда более долговечна, согласись. Она сильна до той поры, пока на смену существующей доктрине не приходит качественно новая; естественная замена старого новым; а с чувством все сложнее и непонятнее, потому что оно неподвластно логике и подчиняется своим законам, увы, часто физиологическим.
   …Море шумит за окном, шуршит галька, луна как пятак, повсюду в барах слышна музыка, а я сижу в номере и сочиняю послание — только для того, чтобы родилось ощущение твоего соприсутствия. Мы ведь с тобою ни разу вместе не отдыхали, Виталик, ни разу за восемь лет. Я заранее соглашаюсь с твоим доводом, что и это очень хорошо: во время разлук аккумулируется нежность. Но ведь я понуждаю себя соглашаться с этим, причем не без труда, потому что чем дальше, тем отчетливее ощущаю в себе такую женщину, которая очень хочет иметь детей, похожих на тебя, ездить с тобою на море, видеть тебя чаще, и ничего я с этим не могу поделать, хотя знаю, что у тебя совсем особый взгляд на все эти дела, да и на наши отношения тоже.
   По утрам я стала долго рассматривать свое лицо в зеркале: тридцать шесть лет, для женщины это немало. Помнишь, Пушкин писал о какой-то из своих подруг: она старуха, ей уже двадцать шесть лет. Бррр, страшно!
   Три дня назад на катере примчался Вова Гумба с друзьями и утащил меня на Золотой Берег; конечно же, в доме пахнет дымом, суетятся женщины в черном, жарится козлятина, на столе рыба пяти сортов, сыр с гор, тосты за тебя и Степанова особенно красивые, прекрасные грузинские песни, а после Вова читал на абхазском монолог короля Лира — озноб пробирает, как здорово.
   Был еще какой-то гость из Москвы; он подсел ко мне и начал говорить о сюрреализме, обсуждал вопрос, будут ли читать Шекспира в будущем веке, потом перешел на обсуждение новинок американского кино, пригласил на просмотры: оставьте телефон, я за вами заеду; Алябрик тут как тут, обнял его, сказал, что звонят из Сухуми; вернулись они через десять минут, гость больше ко мне не подсаживался и избегал смотреть в мою сторону — горцы умеют постоять за подругу того, кого они чтут.
   Да, Виталик, пожалуйста, позвони санитарке Марии Ивановне, пусть она зайдет ко мне в квартиру и польет цветы, я совсем забыла ей написать в памятке. Пожалуйста, извини эту мою просьбу, но по телевидению говорят — в Москве стало жарко, больно представлять, как мои цветы медленно умирают на подоконниках и балконе от пыльного, бензинового солнцепека…
   Скажи, когда я уезжаю на море, ты меня хоть немножко ревнуешь?
   …Вчера приехали Коноваловы, всем семейством ходят на корты, играют замечательно, тебе с ними не равняться, ты стал играть без азарта. Почему?
   В своей телеграмме ты спрашивал меня о докторше, которая делает чудеса с помощью таджикских трав. Видимо, она говорила тебе о персо-таджикско-индийской медицине? Пожалуйста, подожди у нее лечиться, пока я не вернусь в Москву. Дело в том, что медицина всего Востока основывалась на тайне тибетского врачевания, поскольку оно является началом всех начал восточной диагностики, терапии и фармакологии. Еще в одиннадцатом веке в Тибете была завершена «Большая энциклопедия» под названием «Данджур». Состояла она из двухсот двадцати пяти томов (мы тогда уже не были язычниками, кстати). Из всего этого многотомья шесть книг целиком посвящено медицине. И там — пожалуйста, не верь своей врачихе — никакого древнеафинского влияния не было. А главным сочинением по тибетской медицине является «Чжуд-ши», которое написал врач Цо-чжэд-Шонну, или иначе Кумарадживака. И основан этот трактат на древней индийской книге медицины, а на тибетский язык переведен в конце семисотых годов прошлого тысячелетия. Наиболее известные медицинские школы в Тибете существовали при тамошних монастырях — дацанах. Ламы занимались тем, что, путешествуя в одиночестве, отыскивали самые пахучие, благословенные луга, которые становились их тайной, растворялись в блаженстве общения с природой, и только после того, как к ним приходило вдохновение от общения с прекрасным, они начинали сбор цветов, трав, кореньев, почек и побегов деревьев… Первая книга медицины, обосновавшая тибетскую терапию, диагностику, профилактику и фармакологию, называлась «Вайдурья-онбо» и описывала фармакологическое действие не только трав, но и драгоценных металлов, камней, земли, а также лекарств, приготовленных из животных или образованных соками (мумиё). В ней, между прочим, говорилось, что растение бар-ба-да, которое можно найти на горных лугах Тибета и в Гималаях, лечит воспалительные процессы, интоксикацию и инфекции, сопровождающиеся жаром. Спустя три столетия в тибетской книге «Чжуд-ши» это же растение рекомендовалось в том случае, если у человека повысилась температура от яда (то есть та же интоксикация). Наконец, через тысячу двести лет, наши врачи, после тридцати лет сражений, рекомендуют употреблять бар-ба-да при инфекционных заболеваниях с повышенной температурой (то есть воспалительные процессы), желудочно-кишечных расстройствах (интоксикация) и хронических суставных ревматизмах… Вот так-то! Кто был умнее: древние или мы? Кстати, «Вайдурья-онбо» (перепроверь, может быть, мне изменяет память) состоит из четырех томов и ста пятидесяти шести глав. В первом томе всего шесть глав — это вроде аннотации всей доктрины тибетского врачевания, второй том — он очень красиво называется: «Вайдурья-шачжуд», какая-то магия тайны, вера в бессмертие, — включает в себя тридцать шесть глав. Том посвящен объяснению того, что есть нормальный образ жизни (семейной в том числе; не удержалась, прости). И что значит регулярное питание (пожалуйста вспоминай почаще немцев, которые в двенадцать часов бросают лопату, циркуль или начальственное перо и начинают жевать, неважно что: яблоко, хлеб, мясо! Но обязательно вовремя! Пожалуйста вози с собой яблоко. Съешь его ровно в двенадцать. О большем не прошу. Но не только это было во втором томе: там были прекрасно описаны основы анатомии и физиологии человека, своя концепция эмбриологии и версии причин заболеваний. Более того, тибетская медицина еще тогда, в глубокой древности, дала характеристику хирургического инструментария, аппаратов для процедур: не только изумительные глазные капельницы, но и особые грелки, ингаляторы приспособления для осмотра полости рта и горла. Вот так-то! Не сразу верь этой, как ты написал, милой докторше. Сначала посоветуйся с женщиной, которая написала тебе это нудное и длиннющее письмо, потому что никак не решалась сказать главное: любимый, наверное, пришло время нам с тобою расстаться. Не сердись. Я ломаю в себе обыкновенную бабу, которая всегда хочет свое, мечтает о детях от тебя и, несмотря на постоянную психотерапию, не может толком объяснить окружающим, отчего мы вместе уже восемь лет, а я по-прежнему только подруга… Неужели жена не может быть подругой? Только, пожалуйста, не думай, что я написала это из-за того, что порою думаю: «Пройдет еще пять лет — если пройдет, конечно, — кому я тогда вообще буду нужна?» Я благодарна судьбе за то, что она подарила мне годы, которые я провела подле тебя, но…
   Только не сердись, любовь моя.
   Наверное, так будет лучше. Тебе, во всяком случае. Ты же мудрый и нежный… Ты понимаешь, что мне не очень-то просто жить…
   Я буду по-прежнему считать часы, когда вернусь в Москву, но лучше будет, если мы с тобою больше не увидимся. Целую тебя.
   Ирина».
   Славин посмотрел на часы — половина третьего утра; угадывался осторожный рассвет; вспомнил Валеру Куплевахского, познакомился с ним у Степанова, они вместе были во Вьетнаме во время войны. Молоденький инженер-капитан, склонив голову к деке гитары, пел свои песни: «Над Москвой-рекой тополиный пух, тополиный пух над Семеновской, ты одна идешь, по Москве плывешь, по рассветной, пустынной Москве…» А еще он посвятил песню Степанову, когда тот летал на Северный полюс: «Последний самолет уходит завтра в рейс…» Хорошая песня, только грустная уж очень: «Уходит навсегда, совсем, совсем, совсем, последний раз пилот махнет тебе крылом, ах, красный самолет, унес последний сон…»
   Славин подошел к окну: рассвет был темно-синим, тополиного пуха не было. «А может, — подумал он, — я его просто-напросто не вижу в этой густой синеве, в которой угадывается утро; бедный Блюм, какие прекрасные у него были стихи: „Друг протянул мосты, уснули берега“. Скоро развиднеется и станет близким белый, тополиный, майский снегопад, мягкий и доверчивый, как котенок…
   «Ну и что ты ей ответишь? — спросил себя Славин. — Что тебя каждую минуту могут „изолировать“, „нейтрализовать“, устроить автокатастрофу? Для женщины такое не довод: „Этого не может быть, потому что этого не может быть никогда“. Повторить — в который уже раз, — что я много старше ее, физиология, она и есть физиология, чем я стану через пару-тройку лет при моих-то перегрузках, как тогда будут строиться наши отношения?»
   Славин снял трубку, набрал две цифры — междугородный телеграф; ждать придется минут пять, а потом еще девицы швырнут трубку. Наш сервис…
   Удивительно, но ответили очень быстро, всего после семи гудков:
   — Двенадцать сорок два, чего вы хотите?
   — Счастья, — усмехнулся Славин и сразу же испугался, что телефонистка бросит трубку. Та, однако, не поняла его, переспросила:
   — Что?!
   — Мне бы телеграмму отправить. В Пицунду.
   — Оставьте ваш номер телефона, перезвоним.
   «Утром перезвонят, — с тоской подумал он, — когда я буду в ЧК; ах, Митя, Митя, как же он прав: отсутствие сервиса — невосполнимая трата времени, а нет ничего ценнее этого внематериального продукта, принадлежащего тем не менее вполне материальному обществу…»
   Позвонили, однако, всего через полчаса.
   Славин продиктовал адрес в Пицунде, фамилию Ирины, потом вздохнул, словно набирал воздуха, чтобы нырнуть за мидиями — в Ялте они особенно хороши и совсем недалеко от берега. Откашлялся зачем-то и сказал:
   — Текст будет очень кратким… Всего одно слово… «Дура». И восклицательный знак.
   — Я такую телеграмму не приму, — сухо ответила телефонистка — Это хулиганство — такое отправлять женщине.
   — Даже если ее очень любишь? — спросил Славин.
   — Ну так и скажите по-человечески: мол, люблю тебя, родная дура. Это еще куда ни шло…
   — Тогда, может, напишем: «Как знаешь»?
   — Тоже плохо. Что это такое: «Как знаешь»? Загадка какая-то… Вы конкретнее пишите, и поскорее, пожалуйста, у меня работы много…
   — Ладно, валяйте…
   Телефонистка обиделась:
   — Я не валяю, а работаю!
   — Простите, солнышко…
   — Никакое я вам не солнышко.
   — А кто же вы?
   — Я семнадцать — двадцать один, — ответила телефонистка. — Диктуйте.
   — Хорошо… Текст такой: «Тем не менее я тебя очень и очень люблю, золотая ты моя дура».
   — Подпись какая?
   — Обычная… «Старик».
 
   …В семь утра Славин проснулся от резкого звонка; набросил халат, побежал в прихожую. Молодой парень принес срочную телеграмму с уведомлением о вручении; по этому уведомлению Славин сразу понял, что от Ирины. Так и было:
   «Любимый, если ты еще не получил мое письмо, сожги, когда придет. Пусть меня встретит Миша Аверин или Кирсанов, если ты будешь занят. Я очень счастлива, что ты живешь на земле. Береги себя. Целую. Догадайся кто…»

Работа-VI

   Генерал поиграл карандашами, зажатыми в крепкой ладони, сунул в рот сигару, раскуривать не стал, пыхнул воображаемым дымом, посмотрел сначала на Груздева и на только что приехавшего Коновалова, потом на Гречаева (позавчера вручил ему майорские погоны) и уже потом остановился взглядом на Славине.
   — Нуте-с, Виталий Всеволодович, ваши соображения?
   — Поскольку голубь под тотальным наблюдением, поскольку мы теперь знаем, кто агент, я бы не торопился с арестом, — ответил Славин. — Проведенные мероприятия позволяют нам заново присмотреться к Лэнгли, — естественно после того, как прочтем все, что они ему пишут, и ознакомимся с тем, что он им отвечает… В этой связи позволю себе пофантазировать, если разрешите.
   — Даже если я не разрешу, — генерал улыбнулся, — вы, полагаю, не откажетесь от своего намерения… Кто-то неплохо заметил: «Характер — это такая данность, которую можно сломать, но изменить нельзя».
   — Именно, — кивнул Славин. — Тем более, мне сдается, написал это Степанов, а в связи с потоком корреспонденции из Женевы мне и хочется высказать одну идею… Я обратил внимание на строку в какой-то датской газете, что, мол, американская делегация ждет какое-то важное сообщение из Вашингтона, которое может во многом определить результаты переговоров… Поскольку Кульков работает в сфере ракетостроения, поскольку разведцентр ЦРУ начал особую радиоактивность за несколько дней до начала переговоров в Женеве и за месяц до предстоящего слушания в конгрессе вопроса об ассигнованиях на космическую программу и на традиционное стратегическое самолетостроение, я и подумал, не завязано ли все это в один узел.
   — Возможно, завязано, — согласился генерал.
   — А если так, то не есть ли нынешняя словесная эквилибристика в женевском Дворце наций некоей данью какой-то операции Центрального разведывательного управления? То есть не работает ли Кульков непосредственно на проходящие сейчас переговоры? Точнее говоря, на их срыв? А это не может не сказаться и на продолжении начавшегося в ноябре диалога двух лидеров.
   Генерал не удержался, раскурил сигару:
   — Говорят, что супруги, прожившие в браке многие годы, понимают друг друга без слов. По-моему, это распространяется и на сослуживцев. Дело в том, Виталий Всеволодович, что, проглядев все корреспонденции из Швейцарии, в том числе и вашего друга Степанова, я попросил подобрать досье на Сэма Пима, возглавляющего космический проект… Мистер Кузанни прав: в наблюдательном совете его корпорации состоит мистер Макгони, брат которого, Чарльз, — сотрудник ЦРУ и ныне советник американской делегации в Женеве. Не случаен там и мистер Дауэлл, работавший под началом ЗДРО. Следовательно, связи Пима с Лэнгли весьма надежны… Вы хорошо фантазируете, Виталий Всеволодович. Мы работаем на женевских переговорах с открытыми картами. Практически положили на стол все данные о наших ракетах…
   — Все это так, — согласился Коновалов, — но я не могу через себя переступить, — он вздохнул, — старая школа… Кулькова рискованно оставлять на свободе.
   Генерал недавно еще раз перечитал стенограмму переговоров, которые вел нарком обороны Ворошилов с англичанами и французами в августе тридцать девятого. По указанию Политбюро маршал должен был открыть Лондону и Парижу стратегический план Генштаба о развертывании всех армий, стоявших на западных границах. Решалось будущее мира; последняя попытка Москвы создать единый антигитлеровский блок. Англичане и французы, ознакомившись с совершенно секретными документами, уехали, так и не приняв решения; предложение Кремля повисло. Оборона страны перестала быть высшей тайной; Берлин предложил пакт о ненападении; кого же винить в том, что пакт был заключен? Москву? Или Лондон с Парижем?
   Генерал посмотрел на Гречаева:
   — Убеждены, что Кульков не оторвется от ваших людей?
   — Убежден, товарищ генерал.
   — Своих сил хватит? Говорите сразу, потом может быть поздно.
   — Нет, товарищ генерал, мы справимся.
   — Товарищ Груздев? — Генерал посмотрел на поджарого улыбчивого полковника; под рубашкой угадывалась тельняшка; юнга Северного флота, войну окончил совсем еще мальчишкой, с тех пор тельняшку не снимал никогда; в кабинете на столе держал макет того торпедного катера, на котором ходил в последнюю атаку, двадцать седьмого апреля сорок пятого, на Балтике, в районе, где держали курляндскую группировку нацистов.
   — Если Гречаев гарантирует нас от каких-либо случайностей — ответил он, — я бы поддержал Виталия Всеволодовича. Я не убеждён что Кульков сразу же после ареста начнет говорить… Мы поработали с теми, кто хорошо знает его, со школьной еще скамьи, — он довольно жесткий человек, крайне затаенный и в высшей мере изворотливый…
   Коновалов пожал плечами:
   — Улики-то у нас неопровержимые… Вертись — не вертись, дело ясное…
   Генерал тяжело затянулся (кто-то писал, что сигарным дымом не затягиваются, а только пыхают, чтобы во рту была сладкая горечь, зачем тогда вообще курить?), поиграл карандашами и, не обращаясь ни к кому конкретно, заметил:
   — А вам не кажется, товарищи, что у нас выпало одно звено? Я имею в виду Иванова, рекомендованного в Центр не кем-нибудь, а именно Пеньковским… А с ним, Ивановым, наш подопечный Гена поддерживает весьма добрые отношения еще с институтской поры…
   Славин сразу насторожился.
   — Профессор Иванов чистый человек. Я допускаю, что его намеренно светят. Утечку мозгов можно организовать и здесь, в стране, не переманивая человека в Штаты… Создай ученому непереносимые условия для работы — вот и потеряны идеи. Нам бы, кстати, об этом думать и думать…
   — Не нам, — возразил генерал. — Созданием наибольшего благоприятствования для выявления новых научных идей должны заниматься те, кому это вменено в обязанность. Мы шпионов должны ловить. Тоже, между прочим, работа. — Пыхнув тугим серо-синим дымом, генерал тем не менее спросил: — Думаете, возможно повторение луисбургского варианта в деле с Трианоном? Ложный след? Страховка агента компрометацией другого человека?
   — Думаю, именно так, — ответил Славин. — Иванов честный ученый. Я полистал справки: ни один из серьезных агентов, завербованных Лэнгли, не занимал открытой общественной позиции, таился; страшился критических выступлений… Они все как один отличались неуемным славословием, говорили не словами, а лозунгами… А Иванов болеет за дело, называет кошку кошкой, ярится… Понятно, далеко не всем это нравится, у нас ведь любят, чтобы была тишь, гладь и божья благодать…
   — Видимо, за Кульковым внимательно следят люди ЦРУ в Москве, — задумчиво продолжал генерал. — Надо иметь это в виду. Уровень Кулькова весьма высок… Не берусь судить, что Кульков передал Лэнгли; вполне возможно, что там интересовались не только тем, о чем мы сейчас гадаем, и если это так, то урон, нанесенный им, подсчитать трудно… Конечно, мы получим многое: поймем, что Лэнгли требует от него, соотнесем это с ситуацией в мире, сможем прочитать какие-то тайные аспекты внешнеполитической доктрины Белого дома, изучим метод такого рода давления, сможем обозначить для себя новые персоналии, присмотревшись к тому, как будут себя вести наши контрагенты на женевских переговорах… Но мы ведь не знаем, когда Кульков станет закладывать тайник? Да и будет ли он вообще его закладывать? Кульков бывает на приемах в посольствах… Если допустить обмен информацией именно там, его не задержишь, территория иностранного государства, суверенитет…
   — Гречаев, вы спросите-ка своих, свет у Кулькова сейчас в окнах квартиры есть? Или отправился почивать?
   — Перед началом совещания, — Гречаев посмотрел на часы, — в двадцать три тридцать, свет был в окнах его кабинета… Окна зашторены, не просматриваются…
   — Я спрашиваю о том, что у него происходит сейчас, — раздраженно заметил генерал. — А не перед началом совещания.
   Гречаев поднялся; генерал остановил его, сказал, чтобы звонил по его аппарату, подвинул городской; снова пыхнул серо-голубым дымом, присматриваясь к тому, не образуется ли колечко. В детстве просил отца пускать из «Беломора» колечки, нанизывал их на палец; в день, когда отец уходил на фронт, чтобы никогда более не вернуться, нанизал целых три, радовался…
   — Третий, я Потапов, как обстановка? — негромко спросил Гречаев.
   Генерал включил усилитель; голос Третьего стал слышен всем собравшимся в кабинете:
   — Из квартиры никто не выходил. Свет в кабинете по-прежнему включен. Шторы плотные, тщательно занавешены; что происходит в помещении, просмотреть невозможно, наблюдение продолжаю.
   — Избыточная информация, — усмехнулся генерал. — Спасибо, майор. Продолжим собеседование… Груздев, а команда Юрса бывала на всех приемах, которые посещал Кульков?
   — Мы работаем в этом направлении, — ответил полковник. — Времени было мало на просмотр документов… Во всяком случае, у бельгийцев от Юрса никого не было, у датчан тоже… К англичанам он сам ездит практически на каждое мероприятие. Обобщить данные наблюдения я смогу завтра, к пятнадцати ноль-ноль.
   — Прекрасно, благодарю… Ну так какое же примем решение? Я должен сообщить руководству наши предложения… Наше предложение, — поправил себя генерал, — так будет точнее…
   — Наше предложение, — сказал Славин, — возможно лишь тогда, когда мы прочтем то, что Кулькову написали из ЦРУ.
   — Расшифровав текст, он сожжет его, — ответил генерал. — И мы останемся с носом…
   Славин усмехнулся:
   — Мы обязаны остаться не с носом, а с текстом, который он составит. А он его именно сейчас составляет. Если он не выйдет из дома, значит, утром текст будет либо дома, либо при нем.
   — И вы подойдете к нему, когда он будет садиться в служебную машину, и попросите: «Геннадий Александрович, будьте любезны, мне бы хотелось почитать, что вы написали в Лэнгли?» Брать его надо. Прямо сейчас. С поличным.
   — Я не согласен, — упрямо возразил Славин. — У нас достаточно материала, чтобы взять объект под стражу: сотенная ассигнация, меченое колечко у Насти, сфотографированный на пленку факт закладки контейнера в тайник Юрсом и факт выемки контейнера Кульковым. Груздев прав, я не знаю, сколько потребуется времени на то, чтобы после ареста голубь начал говорить.
   — Член американской делегации Чарльз Макгони ожидает каких-то крайне важных новостей из Вашингтона, — задумчиво повторил генерал, — которые во многом определят исход переговоров… Товарищ Груздев, каково расписание дня у Кулькова на завтра?
   Тот ответил так, словно бы заранее ждал этого вопроса.
   — В восемь бассейн «Москва», седьмой павильон, парится и плавает вместе с артистами московских театров, у них абонемент на это же время, — четко отрапортовал Груздев. — В девять тридцать едет с Крыловским на заседание коллегии по электронной промышленности. В час тридцать обед с индийской делегацией в «Метрополе». В три тридцать заседание координационной комиссии по новой технике, затем прием у англичан, оттуда, в двадцать тридцать, поедет к Насте, жене сказал, что задержится на заседании профкома, а потом, мол, предстоит деловой ужин с иностранцами, обещал вернуться к половине двенадцатого…
   — А послезавтра?
   — В девять совещание в главном штабе противовоздушной обороны, затем…
   — Вот нам и надо, — жестко сказал генерал, — чтобы после этого совещания его зажигалка, с вмонтированной в нее фотокамерой, каким-то образом попала к нам, хотя бы на час… При этом подразделение Коновалова должно постоянно анализировать маршруты поездок разведки ЦРУ по Москве — нет ли каких-то пересечений с Кульковым… А группа Гречаева делает все, чтобы обнаружить тайник, где Кульков хранит шифротаблицу…
   — Когда он хватится зажигалки, он все поймет, — заметил Славин. — И ляжет на грунт… Или запаникует…
   — А разве это плохо, если противник паникует? — Генерал пожал плечами. — Впрочем, вы правы, до поры до времени Кульков должен быть совершенно спокоен… Вот, — он достал из кармана точную копию той зажигалки, которую ЦРУ заложило в контейнер, — эта подделка должна побыть у него то время, пока мы не просмотрим, что он наснимал настоящей.