Страница:
Звоню к Менарту; отвечают: «Он в клинике». — «А что случилось?» — «Обычная профилактика. Кто говорит?» Я назвался. «Он просил вас непременно позвонить, если вы вдруг объявитесь в Федеративной Республике! Вот номер телефона в его палате. Он лежит в клинике профессора Штаубе». Звоню. Голос не его, какой-то надтреснутый, больной. Но когда узнал меня, рассмеялся — бодрячком-бодрячком: «Через десять дней выхожу! Все в порядке, индийский звездочет дал мне девяносто два года жизни! Так что еще осталось шестнадцать лет, скоро приеду писать книгу „Что смотрят русские“. О вашем театре и кино! Какие-нибудь проблемы?» — «Есть проблемы, Николай Германович». Он выслушал, спросил мой номер (знал, что на Западе в деньгах мы все ограничены), позвонил через двадцать минут: «Все организовано, я арендовал для вас машину, заказал отель в Швейцарии; если возникнут какие-то сложности при вывозе картины с таможнями в Базеле, высылаю экспрессом письмо, в котором подтверждаю, что везете картину Коровина мне для консультации». А его на Западе все знали, Киссинджера учил, Нитце, помощник Рейгана, с ним советовался, политик первой величины… Как-то он мне сказал: «Каждое рождество отправляю лидерам всех партий в бундестаге букеты гвоздик: они ведь и за меня работают; я там должен был сидеть, а пишу книги в Шварцвальде! Я им так благодарен, бедненьким… Не ругайте их… Политика — тяжелая профессия, с литературой не пересекаемая…» (Кстати, тогда в очередной раз был потрясен здешней экономичной деловитостью: по звонку из госпиталя — Менарт назвал фамилию, дал свой телефон, продиктовал номер счета в банке, в бюро аренды автомобилей, все это провели по компьютеру за десять минут — без каких бы то ни было бумажек, справок, я получил ключи от «фольксвагена»; время, все решает время, цените время! Когда же мы этому научимся? А тогда, отвечаю я себе в который уже раз, когда опубликуем закон, отменяющий привычное, веками въедавшееся в поры «бумажное беззаконие». Иначе ничего не получится. Инициативного смелого человека пожирают подчас «тихой сапой», оперируя многозначительными ссылками на нечто. Только новый закон экономики может открыть двери инициативе и спасти стране время, а оно дороже золота, газа и нефти вместе взятых!)
Словом, вывез я эту картину, вернулся в Москву счастливый, но сразу же замотался, даже письма Менарту не написал, мы на этот счет забывчивые, а зимою приходит конверт с черной каемочкой. Что такое?! Раскрываю, а там текст: «Дорогой друг, когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых… Завещаю немцам и русским дружество, а не вражду… Ошибся индийский мудрец, жаль, так много еще не сделано… Господь с тобою, и да сохранит он тебя в твоей нелегкой жизни…» Я потом уж узнал: у него рак был, и когда он в лесу в Шварцвальде заплакал, он от боли заплакал, а не от смеха…
Вчера вечером я встретился с его лечащим, вернее, лечившим врачом. «Его погубила последняя книга». — «Почему?!» — «Потому что ее замалчивали, вы сами писатель, понимаете, что это значит. В его возрасте рак развивается ползуче, не так стремительно, как у пятидесятилетних, можно было пробовать облучение, биохимию, но тогда ему надо было остаться в клинике еще на месяц, а то и на два. Он спросил про операцию. Я ответил, что это нецелесообразно: мы же теперь ничего не скрываем от больного, новый метод, мобилизация всех сил человека на борьбу с недугом, расчет на сильных, а не на слабых… Я-то консерватор, но у нас нельзя отставать от того, что признано передовым, потеряешь клиентуру. Тогда Менарт поинтересовался, сколько времени, выполняя все мои предписания, он сможет продержаться… И я не выдержал, солгал ему: «Года два-три». Он очень рассердился: «Мне надо спасти книгу! Я убежден, что она поможет немцам и русским поверить друг другу! Два великих европейских народа постоянно враждуют, вместо того чтобы дружить! Изменись наши отношения к лучшему, изменится и позиция Вашингтона! Надо же думать о будущем! Скажите честно, я смогу поработать хотя бы пять-шесть месяцев?» И я ответил утвердительно, хотя знал, что ему отпущены недели…»
Менарт поблагодарил врача, составил свое прощальное письмо, размножил его на ксероксе, продиктовал адреса друзей, которым письмо надо было отправить после смерти, и начал турне по Западной Германии: читал лекции о своей книге, публично защищал свою концепцию, рассказывал правду о том, что читают русские, то есть каковы они есть на самом деле… Путешествовал — с морфием в портфеле — до того дня, пока не потерял сознание… А ведь он собирался в Женеву: «Я докажу послу Нитце, что русские действительно не хотят войны! С ними необходимо договориться! Нельзя так зоологически не верить великому народу с замечательной культурой…» И не успел… Как же он был бы нужен сейчас в Женеве, добрый и мудрый Менарт, познавший правду о нас лишь на восьмом десятке… Необратимость познания. Почему она заявляет себя так поздно?! Наверное, новые наблюдения, а Менарт умел наблюдать, когда ездил по Союзу…
Я не зря уехал из Женевы на те дни, что объявлен странный перерыв в работе совещания, Виталик… Я уехал прикоснуться к Менарту, который стал для меня символом надежды, что диалог возможен. Мне очень грустно уезжать отсюда, это же окончательное расставание с недавним прошлым, а оно подобно детям, которые совсем еще недавно были маленькими, нежными, беззащитными, твоими, а пройдет время — годы так быстролетны! — и вот они уже личности. Готовы ли мы менять себя в отношениях с теми, кто недавно был комочком, а стал личностью? Ладно, ставлю точку и еду… Остановлюсь в Баден-Бадене, зайду в казино, проиграю десять марок, навещу девяностовосьмилетнюю графиню Кляйнмихель, которая ютится в сырой комнатушке, больная, слепая и полуголодная, и — в Женеву. Последние известия намеренно не слушаю, ищу на шкале приемника легкую музыку. Кто назвал эти милые мелодии, любимые людьми, «легкими»?
Привет тебе.
Письмо прячу в бумажник.
Передам в Москве. Привет Аришке, она у тебя чудо.
Степанов».
Работа-VII
Словом, вывез я эту картину, вернулся в Москву счастливый, но сразу же замотался, даже письма Менарту не написал, мы на этот счет забывчивые, а зимою приходит конверт с черной каемочкой. Что такое?! Раскрываю, а там текст: «Дорогой друг, когда ты получишь это письмо, меня уже не будет в живых… Завещаю немцам и русским дружество, а не вражду… Ошибся индийский мудрец, жаль, так много еще не сделано… Господь с тобою, и да сохранит он тебя в твоей нелегкой жизни…» Я потом уж узнал: у него рак был, и когда он в лесу в Шварцвальде заплакал, он от боли заплакал, а не от смеха…
Вчера вечером я встретился с его лечащим, вернее, лечившим врачом. «Его погубила последняя книга». — «Почему?!» — «Потому что ее замалчивали, вы сами писатель, понимаете, что это значит. В его возрасте рак развивается ползуче, не так стремительно, как у пятидесятилетних, можно было пробовать облучение, биохимию, но тогда ему надо было остаться в клинике еще на месяц, а то и на два. Он спросил про операцию. Я ответил, что это нецелесообразно: мы же теперь ничего не скрываем от больного, новый метод, мобилизация всех сил человека на борьбу с недугом, расчет на сильных, а не на слабых… Я-то консерватор, но у нас нельзя отставать от того, что признано передовым, потеряешь клиентуру. Тогда Менарт поинтересовался, сколько времени, выполняя все мои предписания, он сможет продержаться… И я не выдержал, солгал ему: «Года два-три». Он очень рассердился: «Мне надо спасти книгу! Я убежден, что она поможет немцам и русским поверить друг другу! Два великих европейских народа постоянно враждуют, вместо того чтобы дружить! Изменись наши отношения к лучшему, изменится и позиция Вашингтона! Надо же думать о будущем! Скажите честно, я смогу поработать хотя бы пять-шесть месяцев?» И я ответил утвердительно, хотя знал, что ему отпущены недели…»
Менарт поблагодарил врача, составил свое прощальное письмо, размножил его на ксероксе, продиктовал адреса друзей, которым письмо надо было отправить после смерти, и начал турне по Западной Германии: читал лекции о своей книге, публично защищал свою концепцию, рассказывал правду о том, что читают русские, то есть каковы они есть на самом деле… Путешествовал — с морфием в портфеле — до того дня, пока не потерял сознание… А ведь он собирался в Женеву: «Я докажу послу Нитце, что русские действительно не хотят войны! С ними необходимо договориться! Нельзя так зоологически не верить великому народу с замечательной культурой…» И не успел… Как же он был бы нужен сейчас в Женеве, добрый и мудрый Менарт, познавший правду о нас лишь на восьмом десятке… Необратимость познания. Почему она заявляет себя так поздно?! Наверное, новые наблюдения, а Менарт умел наблюдать, когда ездил по Союзу…
Я не зря уехал из Женевы на те дни, что объявлен странный перерыв в работе совещания, Виталик… Я уехал прикоснуться к Менарту, который стал для меня символом надежды, что диалог возможен. Мне очень грустно уезжать отсюда, это же окончательное расставание с недавним прошлым, а оно подобно детям, которые совсем еще недавно были маленькими, нежными, беззащитными, твоими, а пройдет время — годы так быстролетны! — и вот они уже личности. Готовы ли мы менять себя в отношениях с теми, кто недавно был комочком, а стал личностью? Ладно, ставлю точку и еду… Остановлюсь в Баден-Бадене, зайду в казино, проиграю десять марок, навещу девяностовосьмилетнюю графиню Кляйнмихель, которая ютится в сырой комнатушке, больная, слепая и полуголодная, и — в Женеву. Последние известия намеренно не слушаю, ищу на шкале приемника легкую музыку. Кто назвал эти милые мелодии, любимые людьми, «легкими»?
Привет тебе.
Письмо прячу в бумажник.
Передам в Москве. Привет Аришке, она у тебя чудо.
Степанов».
Работа-VII
На аэродроме Ирину — как она и просила — встретил приятель, доктор Кирсанов, не заезжая домой, доставил ее в «Националь». Усмехнулся: «Там тебя благоверный ждет, праздничный ужин накрыл».
Славин погладил Ирину по щеке:
— Ты прекрасно загорела.
— Старалась, — ответила она, чуть откашлявшись, видимо, волновалась, чудачка, как пройдет встреча. — Жарилась на пляже с утра и до ночи.
Он заметил вокруг ее глаз белые морщинки: «Бедненькая, вот отчего она подолгу смотрелась в зеркало; но они так идут ей, эти нежные белые морщинки на загоревшем лице. Раньше их не было; когда мы встретились, у нее вообще не было ни одной морщинки…»
— Представляю, как тебе приходилось отбиваться от кавалеров, — сказал Славин.
— Да уж, — вздохнула Ирина, — совсем не просто. Теперь-то наверняка куплю обручальное кольцо…
— Тогда вообще прохода не будет, — вздохнул Славин. — Одинокая замужняя женщина, очень удобно… Чем тебя угощать? Самое лучшее, что есть в «Национале», это шницель по-министерски. Там в гарнире дают печеные яблоки — фирменное блюдо, рекомендую…
Ирина взглянула в громадное окно: Манежная площадь была пронизана солнцем, в Александровском саду гуляли влюбленные, мамы с малышами, тишина и благость…
— Как красиво, боже ты мой, Виталик… Это же надо писать! Отчего с этой точки не сделано ни одного холста?
— Художников с мольбертами сюда не пускают, — ответил Славин. — Пол заляпают краской, а тут паркет уникальный…
— Можно заложить ковриками.
— Действительно, — согласился Славин.
— Ты отчего такой грустный? Из-за моего дурацкого письма?
— Я же, как ты просила в телеграмме, сжег его, не читая… Просто чуть устал, — ответил Славин, посмотрев на крайний стол, где расположилась японская делегация; Кульков сидел вполоборота к нему — лицо сосредоточенное, породистое, улыбка располагающая, несколько снисходительная; академик Крыловский казался рядом с ним добрым дедушкой, случайно приглашенным сюда: суетлив в движениях, норовит услужить соседям, смеется как-то странно, закидывая голову; седая шевелюра всклокочена, пиджачок кургузый, хотя отсюда видно, из какого дорогого, касторового сукна сшит; есть люди, которые не умеют носить вещи, — что бы ни надел, все будет сидеть мешком.
— Увидел знакомых? — спросила Ирина.
— Объясни, отчего женщина так все чувствует, а? Нет, правда, меня это чем дальше, тем больше занимает…
— Ты Люду помнишь?
— Это которая в очках? И с выдающимся бюстом?
— Да.
— Помню.
— Она сейчас со мною отдыхала, заглянула как-то вечером и грустно-грустно говорит: «У меня точное ощущение, что Ашот в эту минуту привел в нашу квартиру женщину…» Это ее нынешний друг, — пояснила Ирина, — скульптор, очень талантливый.
Ну, я и говорю, мол, позвони, закажи Москву. Она позвонила и спрашивает: «Ашот, ты меня любишь?» А он ей сухо ответил, явно был не один: «Нормально!» Люда в слезы, улетела в Москву. Никогда нельзя выяснять отношения…
— Ты образцово-показательная подруга, — сказал Славин. — Других таких нет.
— Есть. Сейчас очень много хороших женщин. Больше, кстати, чем мужчин.
— Почему? — спросил Славин, прислушиваясь к тосту, который произносил Кульков: «Наука — путь к миру… Уважение к таланту японского народа… Миролюбивые инициативы Советского правительства…» Ну и ну! Вспомнил Попова из университета; тот часто вел заседания комитета комсомола, тоже заливался… Робеспьер, Дантон, трибуны… А потом уличили в том, что членские взносы в рост давал, под десять процентов… Надо бы славословие приравнять к нечистоплотности. Любовь никогда не бывает громкой. Это твое, личное, кто же об этом завывает на трибунах?!
— Почему? — повторила Ирина задумчиво. — Наверное, потому, что женщины стали сильными. Им и работать надо, и не любить они не могут, а век у нас короче, чем у вас, и потом мы наконец научились ценить в мужчине доброту, она есть проявление силы, только дуры считают доброго мужика слабаком; тираном быть куда проще; хотя некоторым это нравится, полагают, что крутой норов — даже если наигранный — свидетельство надежности, да и самой думать не надо — все решения принимает о н. Ты о чем думаешь? Ты слышишь меня?
— Конечно, — ответил Славин, в который раз поражаясь ее чувствованию: он действительно не слышал ее, потому что думал о том, когда, где и как Кульков сообщит боссам, что завтра предстоит внезапный вылет на новые испытания ракет: об этом ему сказали сегодня на совещании; он не может не сообщить; каждую радиопередачу разведцентра ЦРУ теперь расшифровывают, его торопят: «Будем крайне признательны, если вы ответите на развернутый перечень интересующих нас проблем как можно скорее, желательно на этой неделе».
Каждый шаг Кулькова блокирован, любой его контакт будет зафиксирован, а контакт с ЦРУ не может не состояться — речь идет о ракетном потенциале; Степанов был прав, когда написал о прогнозе этого самого Кузанни: перерыв в работе Женевского совещания не в последнюю очередь связан с предстоящим слушанием в конгрессе вопроса об ассигновании гигантских средств на ракетный проект; нужны новые доказательства нашей агрессивности; Кульковым играют, подсказывают ответы; любопытно, что он им напишет, психологический тест такого рода многого стоит.
Ирина вздохнула:
— А что я говорила? Повтори.
— Ты говорила, что тираном быть проще. Но это не совсем так, Ириша… По-моему, тираном быть жутко… Он постоянно боится, он тени своей боится…
Она покачала головой:
— Нет. Не верно. Поскольку тиран есть явление в какой-то мере анормальное, он лишен страха. Разве Гитлер боялся собственной тени? Он как глухарь был, — внезапно рассмеялась она, — слеп и глух, только себя слушал и видел…
Ирина оглянулась на какое-то лишь мгновение, увидела стол, на который смотрел Славин; одни мужчины; он прочитал все в ее глазах: искала женщину, кого же еще? «Глупенькая… Все-таки женщины ревнивее мужчин; видно, изобретательнее в обмане. Мы более прямолинейны, хитрость не в нашей натуре — удел слабых. Ну да, — возразил он себе, — а Кульков? Хитер, как змей-горыныч… Впрочем, нет, просто не попадал на умных, по-настоящему умных. А не страдаешь ли ты манией величия, — спросил он себя, — неужели академик Крыловский глупее, чем ты? А ведь сколько лет работает бок о бок с гадом… И не догадывается…»
— Японцы красивые люди, правда? — спросила Ирина.
— Очень.
— В них какая-то врожденная пластика… И корректность…
— Посмотрела бы ты хронику времен войны на Тихом океане… Корректность появилась после того, как их разбили в сорок пятом…
«Я должен дождаться того момента, когда он сообщит Лэнгли о предстоящем отъезде на ракетные испытания, — повторил себе Славин, — он не может не сообщить им об этом, а уж после этого я заставлю его поволноваться, пусть откроет запасные каналы связи, пусть завертится, мне необходимо понять, нет ли у него каких-то особых путей отхода; у Пеньковского был второй паспорт, мог скрыться в любой момент, ищи ветра в поле…»
Славин убедился, что просчитал Кулькова верно, когда тот, шепнув что-то Крыловскому, поднялся из-за стола и вышел в коридор; там люди Гречаева, каждый шаг подконтролен, пусть себе.
…Кульков попросил у метрдотеля разрешения позвонить; тот конечно же ответил согласием, поинтересовавшись: «Я вам не помешаю?» — «Нет, нет, что вы, какие тут секреты…» Набрал номер, прикрыв диск рукой; ответил Юрс; сразу же положил трубку, набрал еще раз; Юрс трубку не поднимал, ждал, сколько будет звонков; семь; экстренная встреча в «Национале»; сам не поехал, написал на листочке бумаги адрес своему помощнику Дуаэсу; через тридцать минут будет здесь; обмен информацией произойдет в туалете, не зря Кульков туда отправился; старо как мир, но вполне действенно. Через пятнадцать минут люди Гречаева сделали снимок. Крохотный листочек рисовой бумаги, закатанный в пластилин, был приплюснут к бачку большим пальцем; не повредить бы отпечаток пальца Кулькова. «Срочно улетаю на секретный полигон, вернусь в субботу, после этого обмен информацией; дополнительный вопросник, переданный во время радиопередачи, принял к исполнению. Н-52».
— Милый, а почему в наших ресторанах такие слабенькие и безвкусные программы оркестров? — спросила Ирина.
— Потому что музыканты не имеют процента от прибыли, которую дают посетители, — ответил Славин.
— А почему им не дают процент от прибыли?
— Глупые дяди боятся, что они слишком много заработают…
— Наверное, я все-таки чего-то не понимаю… Вот я хожу к моем парикмахеру уже восемь лет, да?
— Семь, по-моему…
— Восемь. К сожалению. Раньше я никогда не укладывалас огород на голове…
— Мне это, кстати, больше всего нравилось.
— Не лги себе. Ты во всем любишь элегантность, я же знаю.
— Твой огород был невероятно элегантным… Вкусные яблоки дали к шницелю?
— Объеденье.
— А почему не долопала?
— Потому что я и так перебрала с калориями.
— Имей в виду, с возрастом мужчин тянет на упитанных.
— Ты вневозрастен.
Славин усмехнулся:
— Как консервированный огурец?
— Не смей так говорить! Я не знаю ни одного мужчину, который был бы так молод, как ты.
— Ох, — улыбнулся Славин. — Повтори, пожалуйста, еще раз.
— Повторю вечером, — пообещала Ирина. — Так вот, о моем парикмахере… Я ему всегда плачу сверху, потому что он загодя резервирует время, знает, какую прическу я люблю, рассказывает мне какие-то истории, шутит — вот тебе и час отдыха, будто хвойная ванна, правда… Так вот, он пытался открыть салон у себя дома, но его замучили фининспекторы… В чем его вина, только лишь в том, что он очень любит свою работу и доставляет клиентам радость? Люди с хорошим настроением лучше работают, кстати говоря… Объясни же, кому он мешал?
— Мировому империализму, — смеясь, ответил Славин. — Ты повторяешь Степанова.
— Его не грех повторять.
— Родная община, Ириша. У нас, наверное, остались родимые ее пятна, — отшутился Славин, думая совсем о другом.
«Когда же мне к нему подойти? — вертелось в голове. — Я никогда не забуду слов Лесника, когда он сказал Гмыре, что каждый его шаг контролируется людьми ЦРУ; очень может быть, что и Кульков тоже под постоянным колпаком. Хотя ребята Гречаева — хваткие, они бы отметили все то, что хоть как-то подозрительно; нет, если они успели заметить подозрительное — считай операцию проваленной. Контрагент предпримет свои шаги, они на выводы горазды, умеют ценить время и решения принимают крутые».
Подошел официант, принес счет, укрытый салфеткой; Славин салфетку отвернул, прочитал: «Привет получен».
Он протянул официанту двадцать пять рублей и обернулся к Ирине:
— Было очень вкусно, правда?
— Да, замечательно, большое спасибо, — поблагодарила она официанта; улыбка ослепительная, ничего деланного. «Господи, какое это счастье, что она вернулась! Чего же ты не женишься? — спросил он себя. — Только потому, что прирожденный холостяк? Или оттого, что старше ее на двадцать лет, а это вот-вот может оказаться роковым? Впервые ты ощутил возраст, когда тебе исполнился пятьдесят один; дальше будет хуже; я никогда ничего от нее не скрывал. Кто сказал, что альянс Тургенева с Виардо аморален? Никто, — ответил он себе, — только ты-то не Тургенев…»
Посадив Ирину в такси, Славин сказал:
— Видимо, сегодня я не попаду к тебе. А если и приеду, то на рассвете.
— Скажи, что ты меня любишь, — улыбнулась она.
— Нормально, — ответил он, повторив неизвестного ему Ашота. — Я тебя очень люблю, в твое отсутствие ко мне никто не приходит кому нужен лысый старик с астигматизмом и язвенной болезнью?
— Мне, — сказала она. — И еще как…
— Тогда давай сделаем вот что, — снова посмотрев на часы совершенно неожиданно для самого себя вдруг сказал Славин. — Покупай подходящее платье, и давай назначим романтическое свидание… Скажем, через три дня… У загса… В шестнадцать ноль-ноль… Как тебе предложение такого рода?
…Такси отъехало; возле Славина остановился Гречаев и, прикуривая на ветру, негромко сказал:
— К десяти его ждет Настя.
— Сколько времени туда ехать?
— Пятнадцать минут.
— Хорошо, я у себя, на связи, жду информации…
Выйдя от Насти, Кульков осторожно прикрыл дверь ее квартиры, к лифту приблизился на цыпочках, нажал на кнопку вызова, достал пачку «Салема», закурил, сладко затянулся, и в это как раз время Славин спустился с верхнего пролета на площадку:
— Вниз?
— Да.
— Я с вами. Можно?
— Бога ради.
Славин почесал кончик носа, нахмурился:
— Мне ваше лицо очень знакомо…
— А мне ваше совершенно не знакомо, — раздраженно отозвался Кульков.
— Вас ведь Гена зовут? — спросил Славин, пропустив его в лифт. Дверцы захлопнулись автоматически, Славин нажал кнопку первого этажа, кабина плавно пошла вниз.
— Представьтесь, пожалуйста, — сказал Кульков, и в глазах его что-то дрогнуло, но лишь на одно мгновение. — Я совершенно вас не помню.
— Может, и я ошибаюсь, — сказал Славин, улыбаясь. — Только мне кажется, вы это вы… Я как-то с вами в преферанс играл… На Черном море… Лет двадцать назад, а может, и больше… Вы тогда совсем еще молодой были…
— Вполне вероятно, — согласился Кульков. — Для одних шахматы, для других преферанс… Третьи предпочитают бильярд…
— Верно, — согласился Славин. — Только одним преферанс на берегу моря сошел с рук, а других затаскали… Среди свидетелей по делу Пеньковского, помнится, вас не было… А вот я едва открутился…
— Вы меня с кем-то путаете, — спокойно сказал Кульков, но лицо его начало стекать — за одно лишь мгновение обвисли щеки, цвет кожи сделался желтоватым, неестественно оттопырились уши.
— Если вы не Гена, то, конечно, путаю, — сказал Славин. Лифт, чуть вздрогнув, остановился.
— Пожалуйста, — чуть откашлявшись, сказал Кульков, пропуская Славина.
— Нет, пожалуйста, вы, — Славин протянул руку, — я тут живу, а вы гость.
— Спасибо, — ответил Кульков; лицо его пожелтело еще больше; ноги стали ватными, он чувствовал, как мелко дрожат колени; вышел, однако, спокойно, с достоинством.
Славин сразу же свернул в переулок; Кульков остановил проезжавшее мимо такси.
— Вы можете уделить мне пару часов? — спросил он шофера. — Я отблагодарю. Мне нужно съездить на дачу.
— Э, нет, — ответил таксист. — У меня смена кончается…
— Когда?
— Через час двадцать…
— Мы обернемся…
— Куда ехать-то?
— В Раздоры, совсем близко…
— Где это? По Минскому?
— По Успенке… Я уплачу вам, сколько скажете. Выручайте, товарищ…
— А потом куда?
— Мы вернемся в центр… Я живу в центре, на Малой Бронной…
— Ну а сколько положите?
— Называйте цену.
Таксист засмеялся:
— Может, я полста запрошу!
Кульков достал из заднего кармана брюк деньги, протянул шоферу:
— Спасибо, вы меня очень выручили.
— Закурить не будет? — спросил таксист.
Кульков оглянулся: машин сзади не было. «А вдруг этот тип запомнил номер такси? Нет, он же свернул за угол; если что-то случилось, за мною бы шла машина. Или две. Это днем можно не заметить слежки, а сейчас любая машина видна: фары. Успокойся, — сказал он себе, — счастье, что это случилось ночью; завтра меня уже не будет в России; только бы скорей оказаться за городом; домой заходить нельзя; надо позвонить жене; только бы придумать что-то связное; придумаю…»
Когда выехали на Кунцевскую дорогу, Кульков увидал в зеркальце фары; похолодел от ужаса; попросил шофера пропустить — слепят; тот сбавил скорость; их резко обошла черная «Волга» с двумя пассажирами; окна открыты, включен радиоприемник, передавали эстрадный концерт, похоже, едут в ресторан «Сосны».
На даче он сразу же включил свет, вышел на участок черным ходом, подкрался к забору, отбросил три листа шифера, разгреб землю маленькой цапкой, достал из тайника кирпич, вернулся в комнату обычный огнеупорный кирпич осторожно вскрыл, достал оттуда заграничный паспорт, пачку банкнот — отдельно доллары, рубли, марки ГДР; сунул в карман маленькие усы, которые сразу же изменят внешность, спрятал в портфель очки в толстой роговой оправе; раздавил ампулу с темной жидкостью, накапал в кастрюлю, залил водой, тщательно промыл волосы, вытер их насухо — через час станет совершенно седым; промазал брови пальцем, смочив его в той же кастрюле; вылил содержимое в унитаз, кирпич выбросил в помойку, выключил свет и вернулся в машину.
— Вот и все, — сказал он, — едем в город. Только не на Бронную…
— Еще куда везти, что ли?! — возмутился таксист. — Не могу, я ж сказал.
— Хорошо, пересадите меня в городе на другое такси.
— Это пожалуйста… У меня ж времени в обрез, — подобрев, объяснил водитель, — нас знаете, как песочат, если опаздываем?!
— Догадываюсь.
Шофер притормозил около такси, стоявшего на Кутузовском проспекте.
— Спросите, повезет ли? — посоветовал он. — Может, у него тоже пересменок…
Молодой парень, сидевший за рулем, легко согласился отвезти Кулькова в Шереметьево, конечно же поинтересовавшись, оплатит ли пассажир порожний рейс из аэропорта в центр.
…На Ленинградском проспекте Кульков попросил водителя притормозить около кабинки телефона-автомата.
— У вас мелочи нет? — спросил он таксиста, похлопав себя по карманам. — Я… Мне нужны двухкопеечные монеты…
— Сколько?
— Три. Вдруг автомат глотает…
— Вам сколько раз надо звонить? — раздраженно спросил таксист. — Два или три? Глотает, не глотает, меня это не касается…
— Три, три, господи! — сказал Кульков, по-прежнему чувствуя, как его бьет нервный озноб. — Вот вам двадцать копеек, а мне дайте шесть…
…Жена уже спала, голос тревожный:
— Где ты, Геночка?! Я ждала-ждала и прикорнула…
— Родная, я за городом, пришлось срочно выехать, чепе… Буду завтра днем. Если позвонит академик, скажи, я у генерала, свяжусь с ним днем, ничего особенного, не пугай его и спи спокойно.
— Но правда ничего страшного не случилось?
— Правда, родная, я бы тебе сказал…
Он начал набирать второй номер — Юрса, два звонка по три гудка, сигнал тревоги, начало запасной операции «Либерти», но ему не дали этого сделать: вытащили из кабины, сразу же ощупали воротничок рубашки, лацканы пиджака, манжеты, потом завернули руки за спину, он услыхал страшный, металлический щелчок и только после этого ощутил на запястьях наручники.
В машину такси, на которой он ехал, его внесли: ноги внезапно отказали, колени словно бы выгнулись назад, казалось, что чашечки выскакивают одна из другой…
…Тот человек, что спускался с ним в лифте, сидел рядом с шофером; обернулся к Кулькову, зажатому тремя крепкими людьми с незаметными лицами, и усмехнулся:
— А вы говорите, я вас с кем-то спутал, Гена… Ни с кем я вас не спутал…
Тот замотал головой, тяжело сглотнул шершавый комок в горле и сказал:
— Это какое-то недоразумение…
Славин вздохнул:
— Пока мы едем к нам, подумайте вот о чем… Вы задержаны за шпионскую деятельность… Это, надеюсь, вам ясно? Если не ясно, то подполковник Гаврилов, — он кивнул на соседа Кулькова, — разъяснит вам, оперируя статьями Уголовного кодекса…
— Ознакомьтесь с постановлением об аресте, санкционированным прокурором, — сказал Гаврилов.
Славин погладил Ирину по щеке:
— Ты прекрасно загорела.
— Старалась, — ответила она, чуть откашлявшись, видимо, волновалась, чудачка, как пройдет встреча. — Жарилась на пляже с утра и до ночи.
Он заметил вокруг ее глаз белые морщинки: «Бедненькая, вот отчего она подолгу смотрелась в зеркало; но они так идут ей, эти нежные белые морщинки на загоревшем лице. Раньше их не было; когда мы встретились, у нее вообще не было ни одной морщинки…»
— Представляю, как тебе приходилось отбиваться от кавалеров, — сказал Славин.
— Да уж, — вздохнула Ирина, — совсем не просто. Теперь-то наверняка куплю обручальное кольцо…
— Тогда вообще прохода не будет, — вздохнул Славин. — Одинокая замужняя женщина, очень удобно… Чем тебя угощать? Самое лучшее, что есть в «Национале», это шницель по-министерски. Там в гарнире дают печеные яблоки — фирменное блюдо, рекомендую…
Ирина взглянула в громадное окно: Манежная площадь была пронизана солнцем, в Александровском саду гуляли влюбленные, мамы с малышами, тишина и благость…
— Как красиво, боже ты мой, Виталик… Это же надо писать! Отчего с этой точки не сделано ни одного холста?
— Художников с мольбертами сюда не пускают, — ответил Славин. — Пол заляпают краской, а тут паркет уникальный…
— Можно заложить ковриками.
— Действительно, — согласился Славин.
— Ты отчего такой грустный? Из-за моего дурацкого письма?
— Я же, как ты просила в телеграмме, сжег его, не читая… Просто чуть устал, — ответил Славин, посмотрев на крайний стол, где расположилась японская делегация; Кульков сидел вполоборота к нему — лицо сосредоточенное, породистое, улыбка располагающая, несколько снисходительная; академик Крыловский казался рядом с ним добрым дедушкой, случайно приглашенным сюда: суетлив в движениях, норовит услужить соседям, смеется как-то странно, закидывая голову; седая шевелюра всклокочена, пиджачок кургузый, хотя отсюда видно, из какого дорогого, касторового сукна сшит; есть люди, которые не умеют носить вещи, — что бы ни надел, все будет сидеть мешком.
— Увидел знакомых? — спросила Ирина.
— Объясни, отчего женщина так все чувствует, а? Нет, правда, меня это чем дальше, тем больше занимает…
— Ты Люду помнишь?
— Это которая в очках? И с выдающимся бюстом?
— Да.
— Помню.
— Она сейчас со мною отдыхала, заглянула как-то вечером и грустно-грустно говорит: «У меня точное ощущение, что Ашот в эту минуту привел в нашу квартиру женщину…» Это ее нынешний друг, — пояснила Ирина, — скульптор, очень талантливый.
Ну, я и говорю, мол, позвони, закажи Москву. Она позвонила и спрашивает: «Ашот, ты меня любишь?» А он ей сухо ответил, явно был не один: «Нормально!» Люда в слезы, улетела в Москву. Никогда нельзя выяснять отношения…
— Ты образцово-показательная подруга, — сказал Славин. — Других таких нет.
— Есть. Сейчас очень много хороших женщин. Больше, кстати, чем мужчин.
— Почему? — спросил Славин, прислушиваясь к тосту, который произносил Кульков: «Наука — путь к миру… Уважение к таланту японского народа… Миролюбивые инициативы Советского правительства…» Ну и ну! Вспомнил Попова из университета; тот часто вел заседания комитета комсомола, тоже заливался… Робеспьер, Дантон, трибуны… А потом уличили в том, что членские взносы в рост давал, под десять процентов… Надо бы славословие приравнять к нечистоплотности. Любовь никогда не бывает громкой. Это твое, личное, кто же об этом завывает на трибунах?!
— Почему? — повторила Ирина задумчиво. — Наверное, потому, что женщины стали сильными. Им и работать надо, и не любить они не могут, а век у нас короче, чем у вас, и потом мы наконец научились ценить в мужчине доброту, она есть проявление силы, только дуры считают доброго мужика слабаком; тираном быть куда проще; хотя некоторым это нравится, полагают, что крутой норов — даже если наигранный — свидетельство надежности, да и самой думать не надо — все решения принимает о н. Ты о чем думаешь? Ты слышишь меня?
— Конечно, — ответил Славин, в который раз поражаясь ее чувствованию: он действительно не слышал ее, потому что думал о том, когда, где и как Кульков сообщит боссам, что завтра предстоит внезапный вылет на новые испытания ракет: об этом ему сказали сегодня на совещании; он не может не сообщить; каждую радиопередачу разведцентра ЦРУ теперь расшифровывают, его торопят: «Будем крайне признательны, если вы ответите на развернутый перечень интересующих нас проблем как можно скорее, желательно на этой неделе».
Каждый шаг Кулькова блокирован, любой его контакт будет зафиксирован, а контакт с ЦРУ не может не состояться — речь идет о ракетном потенциале; Степанов был прав, когда написал о прогнозе этого самого Кузанни: перерыв в работе Женевского совещания не в последнюю очередь связан с предстоящим слушанием в конгрессе вопроса об ассигновании гигантских средств на ракетный проект; нужны новые доказательства нашей агрессивности; Кульковым играют, подсказывают ответы; любопытно, что он им напишет, психологический тест такого рода многого стоит.
Ирина вздохнула:
— А что я говорила? Повтори.
— Ты говорила, что тираном быть проще. Но это не совсем так, Ириша… По-моему, тираном быть жутко… Он постоянно боится, он тени своей боится…
Она покачала головой:
— Нет. Не верно. Поскольку тиран есть явление в какой-то мере анормальное, он лишен страха. Разве Гитлер боялся собственной тени? Он как глухарь был, — внезапно рассмеялась она, — слеп и глух, только себя слушал и видел…
Ирина оглянулась на какое-то лишь мгновение, увидела стол, на который смотрел Славин; одни мужчины; он прочитал все в ее глазах: искала женщину, кого же еще? «Глупенькая… Все-таки женщины ревнивее мужчин; видно, изобретательнее в обмане. Мы более прямолинейны, хитрость не в нашей натуре — удел слабых. Ну да, — возразил он себе, — а Кульков? Хитер, как змей-горыныч… Впрочем, нет, просто не попадал на умных, по-настоящему умных. А не страдаешь ли ты манией величия, — спросил он себя, — неужели академик Крыловский глупее, чем ты? А ведь сколько лет работает бок о бок с гадом… И не догадывается…»
— Японцы красивые люди, правда? — спросила Ирина.
— Очень.
— В них какая-то врожденная пластика… И корректность…
— Посмотрела бы ты хронику времен войны на Тихом океане… Корректность появилась после того, как их разбили в сорок пятом…
«Я должен дождаться того момента, когда он сообщит Лэнгли о предстоящем отъезде на ракетные испытания, — повторил себе Славин, — он не может не сообщить им об этом, а уж после этого я заставлю его поволноваться, пусть откроет запасные каналы связи, пусть завертится, мне необходимо понять, нет ли у него каких-то особых путей отхода; у Пеньковского был второй паспорт, мог скрыться в любой момент, ищи ветра в поле…»
Славин убедился, что просчитал Кулькова верно, когда тот, шепнув что-то Крыловскому, поднялся из-за стола и вышел в коридор; там люди Гречаева, каждый шаг подконтролен, пусть себе.
…Кульков попросил у метрдотеля разрешения позвонить; тот конечно же ответил согласием, поинтересовавшись: «Я вам не помешаю?» — «Нет, нет, что вы, какие тут секреты…» Набрал номер, прикрыв диск рукой; ответил Юрс; сразу же положил трубку, набрал еще раз; Юрс трубку не поднимал, ждал, сколько будет звонков; семь; экстренная встреча в «Национале»; сам не поехал, написал на листочке бумаги адрес своему помощнику Дуаэсу; через тридцать минут будет здесь; обмен информацией произойдет в туалете, не зря Кульков туда отправился; старо как мир, но вполне действенно. Через пятнадцать минут люди Гречаева сделали снимок. Крохотный листочек рисовой бумаги, закатанный в пластилин, был приплюснут к бачку большим пальцем; не повредить бы отпечаток пальца Кулькова. «Срочно улетаю на секретный полигон, вернусь в субботу, после этого обмен информацией; дополнительный вопросник, переданный во время радиопередачи, принял к исполнению. Н-52».
— Милый, а почему в наших ресторанах такие слабенькие и безвкусные программы оркестров? — спросила Ирина.
— Потому что музыканты не имеют процента от прибыли, которую дают посетители, — ответил Славин.
— А почему им не дают процент от прибыли?
— Глупые дяди боятся, что они слишком много заработают…
— Наверное, я все-таки чего-то не понимаю… Вот я хожу к моем парикмахеру уже восемь лет, да?
— Семь, по-моему…
— Восемь. К сожалению. Раньше я никогда не укладывалас огород на голове…
— Мне это, кстати, больше всего нравилось.
— Не лги себе. Ты во всем любишь элегантность, я же знаю.
— Твой огород был невероятно элегантным… Вкусные яблоки дали к шницелю?
— Объеденье.
— А почему не долопала?
— Потому что я и так перебрала с калориями.
— Имей в виду, с возрастом мужчин тянет на упитанных.
— Ты вневозрастен.
Славин усмехнулся:
— Как консервированный огурец?
— Не смей так говорить! Я не знаю ни одного мужчину, который был бы так молод, как ты.
— Ох, — улыбнулся Славин. — Повтори, пожалуйста, еще раз.
— Повторю вечером, — пообещала Ирина. — Так вот, о моем парикмахере… Я ему всегда плачу сверху, потому что он загодя резервирует время, знает, какую прическу я люблю, рассказывает мне какие-то истории, шутит — вот тебе и час отдыха, будто хвойная ванна, правда… Так вот, он пытался открыть салон у себя дома, но его замучили фининспекторы… В чем его вина, только лишь в том, что он очень любит свою работу и доставляет клиентам радость? Люди с хорошим настроением лучше работают, кстати говоря… Объясни же, кому он мешал?
— Мировому империализму, — смеясь, ответил Славин. — Ты повторяешь Степанова.
— Его не грех повторять.
— Родная община, Ириша. У нас, наверное, остались родимые ее пятна, — отшутился Славин, думая совсем о другом.
«Когда же мне к нему подойти? — вертелось в голове. — Я никогда не забуду слов Лесника, когда он сказал Гмыре, что каждый его шаг контролируется людьми ЦРУ; очень может быть, что и Кульков тоже под постоянным колпаком. Хотя ребята Гречаева — хваткие, они бы отметили все то, что хоть как-то подозрительно; нет, если они успели заметить подозрительное — считай операцию проваленной. Контрагент предпримет свои шаги, они на выводы горазды, умеют ценить время и решения принимают крутые».
Подошел официант, принес счет, укрытый салфеткой; Славин салфетку отвернул, прочитал: «Привет получен».
Он протянул официанту двадцать пять рублей и обернулся к Ирине:
— Было очень вкусно, правда?
— Да, замечательно, большое спасибо, — поблагодарила она официанта; улыбка ослепительная, ничего деланного. «Господи, какое это счастье, что она вернулась! Чего же ты не женишься? — спросил он себя. — Только потому, что прирожденный холостяк? Или оттого, что старше ее на двадцать лет, а это вот-вот может оказаться роковым? Впервые ты ощутил возраст, когда тебе исполнился пятьдесят один; дальше будет хуже; я никогда ничего от нее не скрывал. Кто сказал, что альянс Тургенева с Виардо аморален? Никто, — ответил он себе, — только ты-то не Тургенев…»
Посадив Ирину в такси, Славин сказал:
— Видимо, сегодня я не попаду к тебе. А если и приеду, то на рассвете.
— Скажи, что ты меня любишь, — улыбнулась она.
— Нормально, — ответил он, повторив неизвестного ему Ашота. — Я тебя очень люблю, в твое отсутствие ко мне никто не приходит кому нужен лысый старик с астигматизмом и язвенной болезнью?
— Мне, — сказала она. — И еще как…
— Тогда давай сделаем вот что, — снова посмотрев на часы совершенно неожиданно для самого себя вдруг сказал Славин. — Покупай подходящее платье, и давай назначим романтическое свидание… Скажем, через три дня… У загса… В шестнадцать ноль-ноль… Как тебе предложение такого рода?
…Такси отъехало; возле Славина остановился Гречаев и, прикуривая на ветру, негромко сказал:
— К десяти его ждет Настя.
— Сколько времени туда ехать?
— Пятнадцать минут.
— Хорошо, я у себя, на связи, жду информации…
Выйдя от Насти, Кульков осторожно прикрыл дверь ее квартиры, к лифту приблизился на цыпочках, нажал на кнопку вызова, достал пачку «Салема», закурил, сладко затянулся, и в это как раз время Славин спустился с верхнего пролета на площадку:
— Вниз?
— Да.
— Я с вами. Можно?
— Бога ради.
Славин почесал кончик носа, нахмурился:
— Мне ваше лицо очень знакомо…
— А мне ваше совершенно не знакомо, — раздраженно отозвался Кульков.
— Вас ведь Гена зовут? — спросил Славин, пропустив его в лифт. Дверцы захлопнулись автоматически, Славин нажал кнопку первого этажа, кабина плавно пошла вниз.
— Представьтесь, пожалуйста, — сказал Кульков, и в глазах его что-то дрогнуло, но лишь на одно мгновение. — Я совершенно вас не помню.
— Может, и я ошибаюсь, — сказал Славин, улыбаясь. — Только мне кажется, вы это вы… Я как-то с вами в преферанс играл… На Черном море… Лет двадцать назад, а может, и больше… Вы тогда совсем еще молодой были…
— Вполне вероятно, — согласился Кульков. — Для одних шахматы, для других преферанс… Третьи предпочитают бильярд…
— Верно, — согласился Славин. — Только одним преферанс на берегу моря сошел с рук, а других затаскали… Среди свидетелей по делу Пеньковского, помнится, вас не было… А вот я едва открутился…
— Вы меня с кем-то путаете, — спокойно сказал Кульков, но лицо его начало стекать — за одно лишь мгновение обвисли щеки, цвет кожи сделался желтоватым, неестественно оттопырились уши.
— Если вы не Гена, то, конечно, путаю, — сказал Славин. Лифт, чуть вздрогнув, остановился.
— Пожалуйста, — чуть откашлявшись, сказал Кульков, пропуская Славина.
— Нет, пожалуйста, вы, — Славин протянул руку, — я тут живу, а вы гость.
— Спасибо, — ответил Кульков; лицо его пожелтело еще больше; ноги стали ватными, он чувствовал, как мелко дрожат колени; вышел, однако, спокойно, с достоинством.
Славин сразу же свернул в переулок; Кульков остановил проезжавшее мимо такси.
— Вы можете уделить мне пару часов? — спросил он шофера. — Я отблагодарю. Мне нужно съездить на дачу.
— Э, нет, — ответил таксист. — У меня смена кончается…
— Когда?
— Через час двадцать…
— Мы обернемся…
— Куда ехать-то?
— В Раздоры, совсем близко…
— Где это? По Минскому?
— По Успенке… Я уплачу вам, сколько скажете. Выручайте, товарищ…
— А потом куда?
— Мы вернемся в центр… Я живу в центре, на Малой Бронной…
— Ну а сколько положите?
— Называйте цену.
Таксист засмеялся:
— Может, я полста запрошу!
Кульков достал из заднего кармана брюк деньги, протянул шоферу:
— Спасибо, вы меня очень выручили.
— Закурить не будет? — спросил таксист.
Кульков оглянулся: машин сзади не было. «А вдруг этот тип запомнил номер такси? Нет, он же свернул за угол; если что-то случилось, за мною бы шла машина. Или две. Это днем можно не заметить слежки, а сейчас любая машина видна: фары. Успокойся, — сказал он себе, — счастье, что это случилось ночью; завтра меня уже не будет в России; только бы скорей оказаться за городом; домой заходить нельзя; надо позвонить жене; только бы придумать что-то связное; придумаю…»
Когда выехали на Кунцевскую дорогу, Кульков увидал в зеркальце фары; похолодел от ужаса; попросил шофера пропустить — слепят; тот сбавил скорость; их резко обошла черная «Волга» с двумя пассажирами; окна открыты, включен радиоприемник, передавали эстрадный концерт, похоже, едут в ресторан «Сосны».
На даче он сразу же включил свет, вышел на участок черным ходом, подкрался к забору, отбросил три листа шифера, разгреб землю маленькой цапкой, достал из тайника кирпич, вернулся в комнату обычный огнеупорный кирпич осторожно вскрыл, достал оттуда заграничный паспорт, пачку банкнот — отдельно доллары, рубли, марки ГДР; сунул в карман маленькие усы, которые сразу же изменят внешность, спрятал в портфель очки в толстой роговой оправе; раздавил ампулу с темной жидкостью, накапал в кастрюлю, залил водой, тщательно промыл волосы, вытер их насухо — через час станет совершенно седым; промазал брови пальцем, смочив его в той же кастрюле; вылил содержимое в унитаз, кирпич выбросил в помойку, выключил свет и вернулся в машину.
— Вот и все, — сказал он, — едем в город. Только не на Бронную…
— Еще куда везти, что ли?! — возмутился таксист. — Не могу, я ж сказал.
— Хорошо, пересадите меня в городе на другое такси.
— Это пожалуйста… У меня ж времени в обрез, — подобрев, объяснил водитель, — нас знаете, как песочат, если опаздываем?!
— Догадываюсь.
Шофер притормозил около такси, стоявшего на Кутузовском проспекте.
— Спросите, повезет ли? — посоветовал он. — Может, у него тоже пересменок…
Молодой парень, сидевший за рулем, легко согласился отвезти Кулькова в Шереметьево, конечно же поинтересовавшись, оплатит ли пассажир порожний рейс из аэропорта в центр.
…На Ленинградском проспекте Кульков попросил водителя притормозить около кабинки телефона-автомата.
— У вас мелочи нет? — спросил он таксиста, похлопав себя по карманам. — Я… Мне нужны двухкопеечные монеты…
— Сколько?
— Три. Вдруг автомат глотает…
— Вам сколько раз надо звонить? — раздраженно спросил таксист. — Два или три? Глотает, не глотает, меня это не касается…
— Три, три, господи! — сказал Кульков, по-прежнему чувствуя, как его бьет нервный озноб. — Вот вам двадцать копеек, а мне дайте шесть…
…Жена уже спала, голос тревожный:
— Где ты, Геночка?! Я ждала-ждала и прикорнула…
— Родная, я за городом, пришлось срочно выехать, чепе… Буду завтра днем. Если позвонит академик, скажи, я у генерала, свяжусь с ним днем, ничего особенного, не пугай его и спи спокойно.
— Но правда ничего страшного не случилось?
— Правда, родная, я бы тебе сказал…
Он начал набирать второй номер — Юрса, два звонка по три гудка, сигнал тревоги, начало запасной операции «Либерти», но ему не дали этого сделать: вытащили из кабины, сразу же ощупали воротничок рубашки, лацканы пиджака, манжеты, потом завернули руки за спину, он услыхал страшный, металлический щелчок и только после этого ощутил на запястьях наручники.
В машину такси, на которой он ехал, его внесли: ноги внезапно отказали, колени словно бы выгнулись назад, казалось, что чашечки выскакивают одна из другой…
…Тот человек, что спускался с ним в лифте, сидел рядом с шофером; обернулся к Кулькову, зажатому тремя крепкими людьми с незаметными лицами, и усмехнулся:
— А вы говорите, я вас с кем-то спутал, Гена… Ни с кем я вас не спутал…
Тот замотал головой, тяжело сглотнул шершавый комок в горле и сказал:
— Это какое-то недоразумение…
Славин вздохнул:
— Пока мы едем к нам, подумайте вот о чем… Вы задержаны за шпионскую деятельность… Это, надеюсь, вам ясно? Если не ясно, то подполковник Гаврилов, — он кивнул на соседа Кулькова, — разъяснит вам, оперируя статьями Уголовного кодекса…
— Ознакомьтесь с постановлением об аресте, санкционированным прокурором, — сказал Гаврилов.