Материалы из России, которых вы так ждете, считая, что именно они решат исход встречи в Женеве на уровне делегаций по разоружению, в ближайшее время будут вам переданы.
   Просим конкретизировать, какие аспекты в такого рода документации произведут наибольшее впечатление в угодном нам направлении.
   ЗДРО».
 
   «Центральному разведывательному управлению США.
   Строго секретно.
   Тому, кого это касается.
   Информация, которая может потрясти тех, кто аккредитован при Европейском центре ООН в Женеве, предельно проста: несмотря на переговоры, происходящие здесь, невзирая на слова русских о необходимости «сохранения мира», в Москве именно в это время разрабатываются планы модернизации ракетно-ядерного потенциала Советов, размещение не только в ЧССР и ГДР, но и на всей западной части России.
   Для того чтобы не расшифровывать агентуру, работающую по получению такого рода документации, огласить это сообщение может Дриггер, представляющий на переговорах НСА, что не является здесь особым секретом.
   Оптимальный вариант я конечно же вижу в переходе на Запад такого человека из России, который бы смог сделать открытое заявление подобного рода для прессы и телевидения.
   Такая акция заморозит идею переговоров с русскими на ближайшие три-четыре года — срок, вполне достаточный для того, чтобы реализовать наши планы по развертыванию оборонных систем ракетоносителей в космосе.
   Что же касается моей манеры поведения, то я не намерен ее корректировать, как и не волен менять своей убежденности в том, чему я отдал сознательную жизнь.
   В случае если отказ «скорректировать поведение» делает мое пребывание в Женеве нежелательным или, того хуже, наносящим хоть малейший ущерб интересам страны, прошу прислать мне замену.
   Чарльз Макгони».

Работа-VIII

   — Чаю хотите? — спросил Славин, весело глядя на Кулькова, когда контролер после истерического срыва в камере привел его в кабинет, в котором находился следователь подполковник Гаврилов.
   — Если можно, кофе, — ответил тот растерянно: столь неожиданной была улыбка на лице этого кряжистого лысоголового человека.
   — Держу только растворимый… Хотя очень хороший, бразильский…
   — Спасибо. Без сахара, пожалуйста, — попросил Кульков.
   — Есть сахарин.
   — Нет, благодарю.
   — Ладно, сделаем горький, — согласился Славин. — Сколько ложек класть? Имейте в виду, очень крепок, а вы жаловались на сердце…
   — Тогда одну, если можно…
   — Можно, отчего же нельзя…
   Славин держал в кабинете маленькую электрическую плитку, кофе пил постоянно, хотя в последнее время его друзья-медики в один голос уверяли, что кофе — это яд. Славин только посмеивался: «То нельзя есть хлеб — жиреешь, то, наоборот, надо есть хлеб, ибо это „синтез здоровья“, то пей аспирин, то остерегайся его, потому как „разъедает стенки кишечника“. Все ерунда: организм подобен индикатору — тянется к тому, что потребно. Давайте научимся верить себе, своему естеству. „Вперед к здоровью“ — значит, назад, к древним!»
   Даже растворимый кофе он делал в медной кастрюльке — прислал Руслан Цвинария, старый приятель из Сухуми; больше таких кастрюлек не будет; кустарей, тех, кто наладил выпуск их, восстановив забытое ремесло, больше нет — слишком много зарабатывали, так, во всяком случае, посчитали фининспекторы; с трудом удалось отбить до суда. «Попроси приехать кого-нибудь из крепких московских юристов, — писал Славину его приятель, — кто-то осознанно торпедирует саму идею инициативности; большое начинается с малого, тревожно…»
   Следователь вышел из кабинета, заметив Славину:
   — Я ненадолго.
   — В окна прыгать не намерены? — поинтересовался Славин, поднявшись с кресла. — Не советую, шишку набьете, стекла у нас непробиваемы.
   — Я очень люблю жизнь, — тихо сказал Кульков. — Зачем же прыгать в окно?
   Славин, разлив кофе по чашкам, протянул Кулькову.
   — Очень вкусно, — деловито сказал тот, отхлебнув глоток. — Сразу вспомнились Гагры…
   — Вы ведь не очень любили Гагры, насколько я знаю? Все больше Сочи.
   — Это в молодости. Сейчас-то я мечтаю о Гаграх…
   — Да, место отменное… Вы ко мне попросились оттого, что в камере страшно? Особенно наедине с собственными мыслями?
   — Скажите, — задумчиво начал Кульков, — закон о том, что разоружившийся человек, принесший повинную, освобождается от наказания, действительно имеет силу или же это было нам нужно в целях пропаганды?
   Несколько опешив, Славин переспросил:
   — «Нам»?! Вы сказали «это было нам нужно»?!
   — Я еще не научился отделять себя от общества, — вздохнул Кульков. — Постарайтесь меня понять верно. Если на чашу весов положить то, что я сделал для повышения обороноспособности страны, а противоположить этому информацию, которой обменивался с коллегами по науке во имя идеи договоренности между нашими странами, то, уверяю, счет будет в мою пользу, как гражданина, члена нашего социалистического общества.
   — Вы еще, видимо, не пришли в себя, Геннадий Александрович. Вы несете ахинею, простите за резкость. А вам есть что сказать мне по делу, особенно в связи с последним запросом из Лэнгли… Вы ведь и сами несколько растерялись, расшифровав его, не правда ли? Помните текст?
   — Какой именно вы имеете в виду?
   — Послушайте, вы боретесь за каждую секунду, — сказал Славин, и слова эти потрясли Кулькова, потому что лысый повторил то, о чем он сам думал при аресте; точно, они изобрели что-то такое, что пишет мысли, с еще более леденящим душу ужасом подумал Кульков. Только б не вспоминать т о! Нельзя! Гибель! Конец! — Вы боретесь даже за долю секунды, — повторил Славин, с удивлением заметив, что Кульков расплескал кофе — так задрожала его тонкая рука с длинными, красиво сделанными ногтями. — Или я не прав? Вы поправляйте меня… Пока что допрос не начался, я не следователь, можете со мной беседовать… Вам подполковнику Гаврилову придется отвечать… На каждый вопрос… Можете, конечно, отказываться, лгать, но мы знаем правду, Геннадий Александрович, всю правду… Вот в чем штука…
   — Нет, вы не знаете всей правды, — откашлявшись, возразил Кульков. — Это только от меня зависит, открыть ее вам или нет. Зато от вас зависит другое: сохранить мне жизнь или лишить меня этого дара…
   — Полагаете, что пятнадцать лет в камере — это жизнь?
   — Не торопитесь присуждать меня к пятнадцати годам. Я же не зря спросил вас: действует ли и поныне закон о раскаявшихся и «разоружившихся»?
   — Действует. Мы не привлекаем к суду шпиона, который сразу же пришел к нам и во всем признался. Но, Геннадий Александрович, вы же йе пришли к нам… Нам пришлось самим брать вас…
   — А это как посмотреть… Я же ехал к вам с повинной… А вы поторопились меня арестовать…
   — Повторяю, ЧК находится не в Шереметьеве…
   — А если в Шереметьеве этой ночью должен был находиться тот, в ком вы заинтересованы куда больше, чем во мне? И я хотел приехать к вам не с пустыми руками? А в сопровождении человека, знающего всю цепь? Что вы скажете на это?
   — Я отвечу, что предложение любопытно. Нам бы, конечно, было небезынтересно познакомиться с тем, кто знает цепь, но, согласитесь, с нашей помощью — обратись вы к нам вовремя — это можно было бы сделать значительно более профессионально.
   — Пожалуйста, постарайтесь меня понять… Если вы согласитесь с моей версией, что я ехал к вам добровольно отдать себя в руки наших славных органов, мое положение позволит мне — в этом случае — принести нашему делу максимальную пользу…
   — Нашему делу, — задумчиво повторил Славин. — Вот что я вам скажу, Геннадий Александрович: хотите облегчить себя, хотите хоть в чем-то искупить вину, говорите. Намерены торговаться — не выйдет. При всем моем определенном отношении к Пеньковскому, должен повторить: он проигрывал достойно…
   — И ни словом не обмолвился обо мне.
   «Это он ничего, — подумал Славин, — врезал весомо, значит, оклемался».
   — Почему вы убеждены в этом?
   — Потому что в противном случае вы бы меня давно нашли.
   — Резонно, — согласился Славин. — Еще кофе?
   — Да, если вас не затруднит.
   — Когда у вас выход на очередную связь?
   — Вы же сказали, что вам и это известно…
   Славин кивнул:
   — Мы сфотографировали текст, который вы заложили в «Национале», сохранив при этом след вашего пальца.
   Кульков снова ощутил в горле шершавый комок.
   — Но вы же понимаете, что я могу написать то, что нам выгодно, а могу вообще ничего не писать. А ведь вам нужно взять с поличным того человека, который будет забирать мою информацию…
   — Резонно, — снова согласился Славин. — Очень хорошо мыслите. Ваше предложение?
   — Я его уже внес.
   — А я вам ответил: говорить я с вами согласен, торговаться — не моя профессия. Считаете своим долгом хоть как-то искупить свою вину, пожалуйста. Нет — ваше дело. Главную задачу мы выполнили, перекрыли утечку информации, дело кончено.
   — Согласен, — сказал Кульков. — Верно. Но я готов предложить вам свою помощь в игре против ЦРУ.
   — Давайте сформулируем ситуацию иначе, Геннадий Александрович: если руководство позволит мне привлечь вас к операции, я буду продумывать возможность вашего использования в деле… Но, признаться, я не очень-то убежден, что мне это разрешат… Слишком уж вы замарались… И действовали вполне осознанно… много лет… Будем называть вещи своими именами: сначала вы предали эту страну, н а с… Теперь собираетесь предать тех, на кого работали.
   — Мы же не на собрании, — облизнув шершавым языком пересохшие губы, сказал Кульков. — Я предлагаю разоблачить тех, кто путем шантажа понудил меня свернуть с того пути, на котором я стоял.
   — Закон гарантирует вам только одно: следствие и суд тщательно разберут все то, что было до этой ночи. Но ни следствие, ни суд не пройдут мимо того, что может произойти после сегодняшнего рассвета… Вносите предложения, я готов слушать…
   — Можно взглянуть на вопросник? Самый последний, который вы расшифровали? — спросил Кульков.
   — Вы имеете в виду тот, что вы изъяли из тайника вчера ночью?
   — Я запамятовал время… Вспомню, если вы мне покажете расшифрованный текст…
   — Вы помните время, — сказал Славин. — Помните с точностью до минуты… Вы хотите проверить, действительно ли мы знаем всё или же берем вас на пушку.
   — Вы вправе думать так, как считаете целесообразным… Я же сказал то, что полагал сказать совершенно необходимым…
   Славин вышел из-за стола, открыл сейф, вмонтированный в стену, покопался в папках, достал одну, синего цвета, принес ее на стол, полистал страницы, вытащил два листка, сколотых пластмассовой красненькой скрепкой, и протянул Кулькову:
   — Это?
   Лицо Кулькова снова стало течь, когда он пробежал страницу: «Знают всё! Читали все запросы из Лэнгли! Вот ужас-то, а?! Но ведь они не читали мои ответы! А только это может быть уликой! В этом спасение!»
   — Да, — сказал наконец Кульков. — Это.
   — Вот видите, — вздохнул Славин и, положив руку на папку, заметил: — Тут целая брошюра: «Что хочет знать ЦРУ — особенно во время женевских переговоров — о ракетном потенциале Советов».
   — Но у вас нет второй брошюры. С таким же броским названием: «Что ЦРУ узнало — во время женевских переговоров по разоружению — о ракетном потенциале Советов».
   — Почему же? — Славин пожал плечами. — Есть.
   Он снова поднялся, отошел к сейфу, достал оттуда маленький конверт, вернулся, положил на стол:
   — Ознакомьтесь.
   Кульков достал из конверта зажигалку «Пьер Карден»; лицо потекло еще зримее; щеки обвисли, под глазами впадины, словно у старика, который вынул на ночь изо рта протез: ни одного зуба, шамкающая пустота.
   — Да вы смелее, Геннадий Александрович, смелее, — подтолкнул его Славин мальчишеской какой-то улыбкой. — Вы же знаете, как обращаться с этой камерой… Мы проявили все семьдесят два кадра, вот вам лупа, читайте, ваша работа, вы же документы щелкали, не я…
   — У вас нет сигареты?
   «Ощутив шок, обязательно просите у них сигарету, — вспомнил он слова Питера, который инструктировал его по операции „Либерти“, когда они встретились в Цюрихе, в баре на Банхофштрассе, — это верный признак того, что вы дрогнули, они это съедят, а уж после этого начинайте поэтапно цедить информацию, приберегая главный козырь на самый конец».
   — Давно стали курить? — спросил Славин.
   — После того как встретил Олега Владимировича.
   — Странно… Я опрашивал ваших школьных и институтских знакомых, они говорили иное…
   — Так ведь столько лет прошло, могли забыть…
   — Гуляева помните?
   — Нет. Кто это?
   — Игорь Гуляев…
   — Я его не знаю.
   — Он вас знает… Он сидел за партой позади вас… На вечере в вашей мужской школе потанцевал с Лидой Киреевой. Вы же за ней ухаживали, да? Вы столкнули Гуляева с лестницы из-за этого танца… Бедняга, сломал ногу… Он уверяет, что вы еще в девятом классе курили… Сигареты марки «Ароматные», двадцать копеек пачка…
   — Я никого не сталкивал с лестницы…
   — Вы и Проскуряк, был такой урка… Вы его с собой привели, бутылку ему купили… Неужели не помните?
   — Теперь обо мне можно говорить все что угодно…
   — Мы сплетен не собираем, Геннадий Александрович… Например, ваш бывший декан, Антон Гаврилович, без ума от вас: «Надежда администрации, борец против прогульщиков, никто, как Гена Кульков, не умел провести персональное дело против нарушителей морали…» Я полистал эти дела, вы лихо выступали.
   — Как я понял, сигарет у вас нет? — заметил Кульков, снова притронувшись шершавым языком к пересохшим, потрескавшимся губам.
   — Ну почему же, есть… Какие хотите? Я заметил, вы предпочитаете ментоловые, «Салем»?
   — С большим удовольствием я бы сейчас выкурил «Памир»… Были такие сигареты в дни моей молодости, черный табак, словно «Галуаз», только стоили дешевле — десять копеек за пачку, если не изменяет память…
   — Есть и «Галуаз», — сказал Славин. — На выбор.
   — Тогда, пожалуйста, «Галуаз»…
   Он затянулся, жадно глотая дым, закрыл глаза, ноздри его на какой-то миг затрепетали, сделавшись белыми, хрящеватыми. «Только не торопиться, — молил он себя, — я веду себя верно; этот лысый, не ведая об этом, помогает мне; больше всего я боялся напора, крика, требования отвечать; этот увалень — другая порода, туго мыслит; я чувствую, поддается…»
   — Так вот, — затянувшись еще раз, Кульков чуть откинулся на спинку стула, — эти данные не были мною отправлены… Да они и не пришлись бы, судя по последнему вопроснику, по вкусу тем, кого интересует ракетный потенциал Роди… Советского Союза…
   — Вовремя поправились, — заметил Славин. — Слово «Родина» сейчас звучало бы, согласитесь, несколько цинично…
   — Да, я вынужден с этим согласиться. Но хотите верьте, хотите нет, я был, есть и останусь патриотом России…
   — Какой? — лениво поинтересовался Славин. — Генерал Власов тоже провозгласил себя истинным патриотом «матушки-России» — без коммунистов, комсомольцев, профсоюзных активистов, а их, активистов, почитай, сто миллионов.
   — Я презираю Власова, даю слово…
   Славин посмотрел в окно: надо было хоть на мгновение отвлечь себя от этого человека; погасив гнев, он негромко сказал:
   — Мы все время отвлекаемся, не находите? У меня будет трудный день, да и вас, видимо, пригласят на допрос… Пойдите-ка лучше в камеру и постарайтесь уснуть…
   Кульков покачал головой:
   — Вы не позволяете мне досказать то, что я обязан… Посмотрите вопросник и прочитайте те документы, которые содержатся в микрофильме. Данные, которые я пересылал американским ученым…
   — Кому, кому?! — поразился Славин. — Ученым?
   — Конечно. Не ЦРУ же, — ответил Кульков, глотая комок. — Я обменивался информацией с теми учеными, которые являются противниками ядерной конфронтации, в этом вся суть. Люди, которые получали мою информацию, были и продолжают оставаться на той позиции, что мы и Штаты имеем равный паритет ракетных мощностей… А «ястребов», которые верховодят в Вашингтоне, такого рода правда не устраивает… Судя по последнему вопроснику… «Ястребы» подталкивают меня к тому, чтобы я завысил уровень ракетной оснащенности Ро… Союза… Они заинтересованы в том, чтобы я передал не объективную информацию, а слухи, базирующиеся на моих беседах с военными руководителями и ведущими конструкторами… Мне кажется, их бы устроили даже мнимые беседы, лишь бы я передал то, на что они намекают в последнем вопроснике.
   — А как вы бы поступили, не арестуй мы вас?
   — Я бы продолжал передавать объективную информацию… Я отдаю себе отчет в том, что в пламени ядерной конфронтации победителей не будет.
   — Вообще-то вы, как я погляжу, все эти годы вели патриотическую работу, а? — не удержался Славин. — Некая форма борьбы за мир, не правда ли?
   — Напрасно вы иронизируете… Внутренне я оправдывал то, что произошло, только этим. Да, они спровоцировали меня, да, я не нашел в себе мужества повиниться… Но потом я понял, что мне надо делать… И сражался против их «ястребов» так, как мог… Я передавал им только то, что так или иначе было им известно в результате работы их спутников…
   Славина подмывало дополнить слово: «шпионов», но он сдержался, чувствуя, что Кульков приступает к главной части игры; он не ошибся.
   — Убежден, что та информация, которую они ждут, связана с переговорами в Женеве, — продолжил Кульков. — Полагаю, они намерены торпедировать переговоры, опираясь, в частности, на мою информацию. Я им такой возможности давать не намерен…
   — Предложения? — снова повторил Славин.
   — Позвольте мне заложить тайник в воскресенье… С объективными данными, а не с тем, в чем они заинтересованы… Они сразу же ответят очередной радиограммой, мы ее прочитаем…
   — Мы ее прочитаем, — медленно повторил Славин. — А что? Заманчиво… Вот вам стило, пишите заявление, понесу наверх, будем ждать решения…
   — Вы же наверняка фиксируете нашу беседу… Неужели этого недостаточно?
   — Запись нашей беседы прослушают аналитики, Геннадий Александрович… Они посчитают, в каких пунктах нашего собеседования вы лгали, а где открывали правду… Но, как говорится, дело любит форму… Пишите… Чтобы потом не было разговоров о принуждении, угрозах… Пишите, вот ручка…
 
   …Рассвет для шального московского мая выдался на удивление, потому что был необычайно тихим и солнечным; небо высокое, пронзительно-голубое, будто в Домбае в начале февраля.
   — Может, наконец установится погода, — вздохнул Славин, — мы ведь в последние годы лета не видим…
   Генерал усмехнулся:
   — Зато видим увеличение выпуска автомобилей… И грузовики, которые терроризируют город… В большинстве столиц грузовики давным-давно ездят по улицам ночью, а мы гранитно стоим на привычном…
   — Община, — усмехнулся Славин, повторив интонацию Степанова. — Ведь за ночную работу водителям грузовиков надо больше платить, а это нарушение равенства — богатеи среди шоферов появятся, нельзя…
   — Думаю, не только в этом дело, — возразил генерал, открывая папку (перед началом серьезного разговора всегда «делал шаг в сторону», разминаясь, словно спортсмен). — Мне кажется, что городские власти не хотят идти в Министерство финансов и хлопотать дополнительные средства… А мы все дело поставили на режим экономии… Могут «неверно понять», кто-нибудь на собрании зацепит, к чему рисковать?… Посадили бы умного экономиста за компьютер, попросили бы посчитать без гнева и пристрастия — вот бы и получили справку: увеличение заработной платы тем шоферам грузовиков, которых перевели на ночной график, даст миллионы экономии народному хозяйству — на одних только дневных пробках, когда попусту жгут десятки тонн бензина под светофорами, тратим черт знает сколько… А ведь не бензин жгут, а золото — время, говоря иначе…
   — На что так рассердились? — деловито поинтересовался Славин.
   Генерал вдруг рассмеялся:
   — На Центральное разведывательное управление, Виталий Всеволодович. Я ведь тоже кончил работу по оперативным материалам на Пеньковского… Знаете, о чем я — чем дольше их изучал — думал?
   — Я лишен дара ясновидения…
   — Жаль… Хорошо иметь ясновидящего помощника…
   — Рискованно, — возразил Славин. — Каждый из нас имеет что-то такое, что принадлежит только ему, всеобщее обозрение нежелательно…
   — Спору нет. — Лицо генерала обрело свое обычное, собранное, несколько даже жестковатое, выражение. — Так вот, Виталий Всеволодович, я пригласил вас для того, чтобы вы разбили мою версию…
   — А вы мне потом выговор влепите…
   Словно бы не услыхав шутливого замечания Славина, генерал продолжил:
   — Зачем Лэнгли — особенно в последнее время работы этого агента — нужно было попусту светить Пеньковского? Зачем они заставляли, его постоянно рисковать, требуя чуть ли не еженедельного обмена информацией? Они намеренно подталкивали его к провалу…
   — Доказательства, пожалуйста…
   — Посмотрите эту папочку на досуге, я кое-что подобрал.
   — Посмотрю самым внимательным образом.
   — Словом, я позволил себе допуск версии, — заключил генерал. — Либо они, практически выдав нам агента такого уровня, как Пеньковский, хотели вызвать в стране психоз шпиономании, тотальную подозрительность, которая в век научно-технической революции чревата необратимыми последствиями, поскольку отсутствие живого обмена идеями отбрасывает на десятилетия, либо он перестал им быть нужен, потому что нашли более серьезную замену…
   — Кульков? — спросил Славин.
   Генерал не ответил, продолжая говорить неторопливо, словно бы присматриваясь к своим словам со стороны:
   — Попробуйте поспрашать его: кто-нибудь когда-нибудь из американских коллег говорил с ним о Пеньковском? Особенно в самом начале его работы против нас. Вы наверняка почувствуете, лжет он или приближается хоть к какому-то подобию правды.
   — Версия интересна, — заметил Славин, — но мне сдается, что она грешит неким сверхжестким прагматизмом… Отдать такого агента, как Пеньковский, во имя раскачки психоза?
   Генерал убежденно ответил:
   — Мавр сделал свое дело… Если они решили, получив замену, отдать его нам, чтобы вызвать в стране волну подозрительности, то, значит, комбинировали возможность его провала заранее. Видимо, они заранее планируют гибель своего агента, но при этом тщательно просчитывают, как обратить это себе на пользу… Правда, с Лесником, с их Трианоном, они проиграли вчистую, с сухим счетом… Но я не знаю, что у них было запланировано, не покончи он с собой… А что запланировано с Кульковым? Какие акции они предпримут, догадайся о его провале? А если они уже как-то узнали об этом? У вас есть предложения?
   — Есть, — ответил Славин. — Есть, товарищ генерал. Мне очень хочется поверить Кулькову.
 
   «Стивен! Дорогой мой человек!
   По тем телефонам, которые ты мне оставил, ни тебя, ни твоей подружки нет: я звонил к вам утром, днем и ночью. Поэтому решил написать тебе. Тем более что один русский — я тебе рассказывал о нем, хотя ты мог и не запомнить, если был увлечен своими формулами, — сказал страшную фразу: «Помирись со Стивом, иначе не сможешь писать…» Вообще-то я давно сочинил письмо, потому что разговоры у нас как-то не получались последнее время: на каждый мой довод ты легко, чуть раздраженно и снисходительно выдвигал свои, очень четкие, достаточно холодные и резкие, которые опровергали мою позицию, — посылал в хороший нокаут… Я обижался, не стану лгать тебе… Наверное, это плохо… Говорят, что за детей, как и за любимых женщин, надо уметь воевать. Правда, на понятие такого рода «войны» люди не проецируют тот необратимо-стремительный ужас, который я воочию видел во Вьетнаме и Ливане, отнюдь. Речь идет о хитрости, маневрах, экономических рычагах — словом, о постепенности, которая противопоказана как тебе, так и мне: наверное, дают себя знать капли итальянской крови, тем более наш с тобою Голливуд мало чем отличается от Неаполя. Я имею в виду климат, естественно.
   Умом-то я понимаю, как можно воевать за тебя, существует несколько способов, вполне действенных. Поскольку мама умерла, когда ты был совсем маленьким, ты всегда тянулся к тете Мэри, тем более они с мамой погодки, очень похожи и характер у обеих ангельский. Я ведь помню, с каким плохо скрываемым счастьем ты собирал свои вещички, когда я отвозил тебя на каникулы к ней или к бабушке. Честно говоря, мне это было чуток горько, потому что я никогда не жил для себя, во имя своего личного блага: мое треклятое кино и ты, это было неразделимо в моей жизни. Я понимал, что ты никогда не сможешь принять другую женщину в доме, которая бы утром жарила мне кусок мяса, пока я в кровати читаю газеты. (Наши с тобой итальянские предки были крестьянами, поэтому в генах заложена привычка крепко перекусить в начале дня — основная крестьянская работа приходится именно на первую половину. Один мой русский друг часто повторял: «Кто рано встает, тому бог много дает». Очень верно.) Ты не сможешь никого принять, считал я, потому что в нашем доме все жило памятью мамы… Да и я, в общем-то, отдавал себе отчет в том, что вряд ли какая-либо женщина может хоть в чем-то быть равной ей, поэтому не сердись, читая мое письмо, не говори, что, мол, я упрекаю тебя за то, что остался один. Я очень благодарен Всевышнему — он подарил мне годы счастья, когда мы с тобою жили под одной крышей и, как я считал, не было в мире более надежных друзей, чем ты и я… О том, что я считаю дружбой, напишу чуть позже… Видишь, вязну во фразах — первый признак усталости, а может быть, это и есть старость?