Это та правда, которую я угадал… Но я не гений, чтобы придумать финал — сценарий без финала не существует. Я беспомощен… А взятые у продюсера деньги нужно отработать. Как?
   — Интересно, — ответил Степанов. — Только знаешь что? Пожалуйста, не сердись на Стивена, у нас с тобой нет никого ближе детей… И мирись, иначе не сможешь работать…

Работа-III

   Профессор Яхминцев, начальник отдела, в котором работал Иванов, был высок и статен; седая шевелюра тщательно уложена; волосы, несмотря на то что профессору давно исполнилось шестьдесят с лишком, казались густыми, словно бы проволочными. «Неужели лаком пользуется, — подумал Славин, — вообще-то ерунда, пусть себе, но в каждом из нас с юности заложено нечто такое, через что невозможно переступить. На Западе многие мужчины делают маникюр, и это в порядке вещей, хотя дьявольски дорого, а для меня такой человек отвратителен, я им брезгую, прекрасно при этом понимая, что не прав».
   — Нет, нет, Иванов — весьма недюжинное явление в науке, — убежденно повторил профессор. — Кладезь идей, содержательный человек…
   — А почему же тогда его держат в черном теле? — спросил
   Славин.
   — То есть? — Яхминцев удивился.
   — Если он «кладезь идей», то отчего бы ему не возглавить лабораторию?
   — Ах, Виталий Всеволодович, сколько раз ему это предлагалось!
   — На каком уровне?
   — На соответствующем… У нас с ним отношения весьма сложные… Вам, видимо, об этом уже говорили, я же знаю, вы готовите публикацию… Наш институт подобен бабьему царству, хотя работают в основном мужчины: никаких тайн, всё всем обо всех известно. Так вот, несмотря на сложность, существующую в наших отношениях я трижды называл его кандидатуру на должность заведующего лабораторией…
   — И что же?
   — Как всякое новое дело, сначала надобно конституировать задумку, согласовать вопрос, выбить штаты, помещение, персональные оклады, внести в план… Без труда не вытащишь и рыбку из пруда, все новое рождается в муках, увы… Георгий Яковлевич съездил в главк, там ему предложили написать проект письма, он подготовил, но ведь ум хорошо, а два лучше, посмотрели мудрые люди, внесли замечания, попросили подработать текст, а как же иначе, не всем дано понимать хитрости управленческого аппарата, для них каждая запятая таит в себе особый смысл…
   Славин почему-то вспомнил, как на читательской встрече Михалков рассказал любопытный эпизод. В сорок третьем году его искали по всему фронту, нашли на аэродроме (он тогда работал корреспондентом газеты «Сталинский сокол»), потащили к маленькому По-2: «Скорей, Сергей Владимирович, в штабе фронта на ВЧ вас ждет Ворошилов, велено срочно доставить для разговора!» Ворошилов действительно ждал на проводе; поздоровавшись, сказал: «Товарищ Сталин просмотрел верстку гимна… Во второй строфе в первой строке у вас запятая и тире… Товарищ Сталин интересуется, нельзя ли убрать тире. С точки зрения, как он заметил, геометрии текста государственного гимна это тире чрезмерно фокусирует внимание читателя на такого рода знаке, единственном во всем тексте. Он просил посоветоваться с вами и Эль-Регистаном: не будете ли вы возражать, если он снимет тире? Или вы настаиваете на том, чтобы сохранить этот знак препинания? Может быть, он для вас крайне важен в силу каких-то чисто профессиональных причин?»
   Профессор между тем продолжал:
   — Конечно, это отнюдь не просто — начать новое дело: открыть лабораторию, подобрать штат единомышленников; все надо заранее утрясти, согласовать, осметить… Георгий Яковлевич помотался по коридорам главка, попыхтел на заседаниях да и махнул рукой: «Я уже потерял месяц, а конца-краю согласованиям не видно, пропади все пропадом, буду лучше заниматься своим делом!»
   — А кто заинтересован в этой лаборатории?
   — Наука, естественно. Да и промышленность спит и видит такого рода центр новых идей.
   — Так отчего же Иванову никто не помог?
   — Мои советы он отвергает с ходу. — Яхминцев вздохнул. — Хотя, поверьте, кроме добра, я ему ничего не желаю… А министерский чиновник мало в чем заинтересован. Категория конечного результата труда отрасли никак на него не проецируется — зачем ему лишние хлопоты. День прошел, и ладно! Я уж и на хитрость пошел, — усмехнулся Яхминцев, — через тех, кто дружен с Ивановым, посоветовал: «Заинтересуй тех, от кого зависит решение вопроса в главке, пригласи в будущую лабораторию хоть на полставки, предложи защититься… Кто не хочет получить научное звание? Лучшая гарантия от возможных неурядиц или реорганизаций в аппарате…» Так он сразу же медведем поднялся: я вам не торгаш, и все такое прочее…
   — Вообще-то он верно поднялся, не находите?
   Яхминцев покачал головой:
   — Нет, Виталий Всеволодович, не верно. Я, знаете ли, поклонник системы Станиславского: жить следует в предлагаемых обстоятельствах. Всякие там штучки Мейерхольда — буффонада, авангардизм, сиюминутность, беспочвенность — не по мне. Если ты по-настоящему предан идее отечественной науки, иди на все! Ползи ужом, смеши, как скоморох, плачь скупою слезой, это особенно ценится, можешь приболеть — убогих любят, они не страшны. Главное — получить базу, потом пойдет дело!
   — Ой ли? А не может ли во время такой скоморошьей игры произойти некий слом личности? Я не очень-то знаю людей, которые бы тайно крались к открытию… К новому идут с открытым забралом…
   — Ну да, конечно, — Яхминцев посмотрел на Славина своими холодными, несмеющимися глазами, — все верно, только, изволите ли видеть, я прагматик, из комсомольского возраста, к сожалению, вырос, живу и работаю в предлагаемых обстоятельствах и, повторяя слова Пастернака, которые тот написал в одной из своих телеграмм, «положа руку на сердце», тоже кое-что сделал для отечественной науки. Я был готов взять на себя организационные хлопоты, потерять и полгода в походах по заседаниям и комиссиям, но разве Иванов согласится работать вместе со мной?! При том, что он весьма и весьма талантлив, гордыня в нем воистину феноменальная, не зря он Вагнера более всех других композиторов любит, особенно «Полет валькирий».
   — Это всегда в нем было?
   — Знаете, я не люблю говорить о ком бы то ни было за глаза. Конечно, ему не просто смириться с тем, что он — в некотором роде уникум, человек с мировым именем — работает под моим началом…
   — Простите, профессор, мой вопрос: если вы считаете его истинным талантом, то отчего бы вам не уступить ему свое место? Вы, как я понял, радеете не о своей роли, но прежде всего о судьбе отечественной науки…
   — Именно потому, что я радею о судьбе русской науки, мне и приходится — несмотря ни на что — сидеть в этом кресле. Приди Иванов, он бы разогнал отдел, привел бы ватагу молодых авантюристов без роду и племени, для которых нет ничего святого, и начал бы, что называется, с чистого листа. Я против кардинальных ломок, Виталий Всеволодович, стою за эволюционный путь развития — опять-таки в предложенных обстоятельствах… Я, кстати, не очень понимаю: какого рода статью вы готовите?
   — Статью-раздумье, — ответил Славин.
   — Это как?
   — Очень просто: берется факт, жизненная коллизия, и журналист высказывает свое отношение к происходящему…
   — Очень важное дело, — согласился Яхминцев. — В «Литературной газете» самые читаемые материалы именно такого рода… Вы посоветовались с Иннокентием Владимировичем?
   — А кто это?
   — Валерьянов, наш куратор в министерстве…
   — Нет.
   — Но вы намерены встретиться с ним?
   — Считаете, что нужно?
   — Полагаю, необходимо.
   — Почему?
   — Вы по образованию не математик?
   — Увы, нет.
   — Вы хорошо ответили… «Увы, нет»… Обратили внимание: сейчас тяга к технике уступила место гуманитарному направлению? Снова лирики начали одолевать…
   — Не в лириках дело, — возразил Славин. — Просто инженер зарабатывал у нас меньше рабочего средней квалификации… Сейчас, думаю, положение изменится.
   — Вашими бы устами да мед пить, — вздохнул Яхминцев. — А по поводу визита к товарищу Валерьянову я не случайно сказал… Поймите, я в довольно трудном положении: Иванов говорит обо мне все, что ему вздумается, у него какой-то маниакальный пункт ваш покорный слуга… Я не смею уравниваться с ним: во-первых, потому, что считаю это недостойной склокой, а во-вторых, я руководитель. То, что позволено быку, не позволено Юпитеру. Я отвечаю за коллектив, а это достаточно большая честь, чтобы поддаваться эмоциям.
   — У вас с ним давно такие отношения?
   — Честно говоря, не помню…
   «Помнишь, — подумал Славин. — С пятьдесят второго года, когда ты нес по кочкам „лженауку“, именуемую кибернетикой, „зловредный бред псевдоученого Винера“, а Иванов стоял за нее горой и был с твоей помощью отчислен из аспирантуры за „проповедь чуждых советскому ученому влияний буржуазного Запада“.
   — Я ничего не стану писать, не показав заготовку статьи вам, — пообещал Славин. — И товарищу Валерьянову, как вы посоветовали. Поэтому ответьте, пожалуйста, на ряд вопросов личного, что ли, плана. Можно?
   — Извольте… Если это не будет входить в противоречие с моим понятием мужского благородства…
   — Что делал Иванов после того, как его отчислили из аспирантуры?
   Яхминцев долго, не мигая, смотрел в глаза Славина. Взгляд его словно бы старался оттолкнуть собеседника; лицо было неподвижным, замершим.
   — Если мне не изменяет память, из аспирантуры его отчисляли дважды…
   — Мне известен один эпизод такого рода… С чем он был связан?
   — С кибернетикой, — после некоторой паузы ответил Яхминцев. — А про историю с Милой Ковальчук не слыхали?
   — Нет. — Славин покачал головой. — Не слыхал.
   — Вполне романтическая история… Была у нас такая студентка… Дивная красавица… С длинной косой, знаете ли, статная, приветливая… Словом, Иванов жил с ней больше года, а когда Мила забеременела, отказался оформить их отношения, бросил девушку на произвол судьбы…
   — Плохо.
   — Да уж, хорошего мало…
   — Это случилось еще до передряги с «низкопоклонством» перед кибернетикой?
   — Да, примерно за год. Или полтора, разве упомнишь…
   — Было общественное разбирательство?
   — Да, поначалу исключили из комсомола, но горком оставил его в рядах… Со строгим выговором… А из аспирантуры отчислили… И если бы не постоянное покровительство академика Крыловского, не было бы сегодня профессора Иванова…
   — А кто поднял вопрос о его вторичном отчислении?
   — Ах, Виталий Всеволодович, кто старое помянет, тому глаз вон… Стоит ли сейчас касаться этой темы? Время было сложное, крутое, мало ли кто мог подбросить идею? Мир науки — сложный мир. У нас тоже есть свои Моцарты и Сальери… Мне сдается, что инициатором дела был профессор Ткачук, покойный ныне…
   — Инициатором был Леонид Романович, — сразу же ответила Людмила Павловна Ковальчук — та самая Милочка…
   — Яхминцев? — уточнил Славин.
   Женщина кивнула; несмотря на то что ей было уже под пятьдесят, черты лица сохранили красоту, седина еще больше подчеркивала молодость, сокрытую в ее огромных, зеленоватых, с коричневыми крапинками глазах; морщин почти нет; фигура ладная, спортивная, только косы, о которой говорил Яхминцев, не было — вполне современная, короткая стрижка.
   — А первый раз? Вы извините мне этот вопрос, Людмила Павловна… Я имею в виду первое отчисление из аспирантуры…
   — Мне бы не хотелось об этом говорить…
   — Я понимаю. Но мне очень нужно, чтобы вы ответили…
   — Жора… Георгий Яковлевич особый человек… Вроде танка, — грустно улыбнулась Ковальчук. — Когда он идет к чему-то, ничего вокруг не видит, только цель… Мне до сих пор стыдно за то заявление, что я написала… Ведь его исключили из-за моего письма… Персональное дело о моральном разложении со всеми вытекающими отсюда последствиями… Жо… Иванов говорил: «Погоди, дай мне защититься, я не могу делить себя между детищем и дитем, такое уж я дерево…» Бабы дуры, если б нас матери пороли за истеризм, а то ведь, наоборот, поощряют: «Борись за свое счастье». Кстати, текст мне Яхминцев продиктовал, уверял, что после того, как он покажет мое письмо Жоре, тот сразу же пойдет в загс, ему, говорит, толчок нужен, он неподвижный. Есть люди с врожденным ускорением, а есть заторможенные, живущие только своей мечтою, им на все наплевать, только бы получилось задуманное. Нет, не хочу я об этом, я себя чувствую такой дрянью, такой мещанкой… До сих пор не могу понять, когда любовь стала приобретать форму собственности…
   — Вы не виделись с Ивановым после того, как его отчислили?
   — Ну отчего же… Виделись… Он ещё поцеловал меня и сказал: «Какая же ты дура! Слава богу, что все получилось так, пока ты молода и красива…»
   — А ребенок? У вас есть ребенок?
   Женщина покачала головой:
   — Я только могла об этом мечтать… Не было никакой беременности… Я дважды приходила к нему, пыталась объяснить… Да разве объяснишь?
   — Как он жил, когда его отчислили из аспирантуры?
   — Продолжал работать. Дописал диссертацию… За полгода закончил…
   — А чем он жил? — повторил Славин. — Деньги откуда?
   Женщина вдруг улыбнулась; в ее улыбке были грусть, любовь, нежность, память.
   — Он в преферанс обыгрывал торговцев из овощного магазина… Математик, поразительно чувствует комбинации в картах…
 
   «Полковнику Славину.
   За три дня до появления в обращении сторублевой купюры, заложенной в контейнер ЦРУ, на квартире Иванова собрались, как и обычно по пятницам, народный артист РСФСР Василий Аркадьевич Тубин, генерал-лейтенант Алексей Карпович Шумяков и кандидат физических наук, помощник академика Крыловского по связям с промышленностью Геннадий Александрович Кульков.
   Полковник Груздев».

Работа-IV

   Василий Аркадьевич Тубин бросил на пол шинель и, поискав глазами костюмера Галю, закричал:
   — Надо же следить за реквизитом, голубушка!
   — Чем и занимаюсь, — спокойно ответила та, продолжая вязать шарфик.
   — Но по роли я батальонный комиссар! — продолжал неистовствовать Тубин. — А вы мне приляпали кубари — политрук! Это же совершенно разные характеры!
   Славин, стоявший в павильоне возле камеры, недоуменно посмотрел на режиссера фильма Сазонова:
   — При чем здесь петлицы и характер?
   Тот пожал плечами:
   — Это необъяснимо. Артист. Совершенно особая психология. А может, роль не выучил. Артистам платят мало, вот и вертится: на радио почитает, на телевидении снимется, в Бюро пропаганды киноискусства подрядится на выступления, — времени-то на искусство и не остается… — вздохнул Сазонов. — Пока будут менять кубари на шпалы, поучит.
   — Это удобно, если я с ним поговорю перед съемкой?
   — Да, бога ради… Мы начнем работать не раньше чем через час.
   — Так долго готовитесь?
   — Свет надо ставить, а у нас аппаратура тридцатых годов, рухлядь. Обязательно что-нибудь в декорации отвалится, пойдут искать постановщика, чтоб он гвоздь прибил. Найдут, уговорят, прибьет, а тут перерыв… Осветители его неукоснительно соблюдают. Они никак не заинтересованы в результатах работы съемочной группы, живут на зарплату, наш успех или провал их мало волнует. Попьют осветители чайку, а Тубин скажет, что ему пора на спектакль, — вся съемка сорвана. Так и живем…
   — «Земля у нас обильна, порядка ж нет как нет», — усмехнулся Славин.
   — Графом Алексеем Константиновичем Толстым пробавляетесь? — поинтересовался Сазонов. — Рискованно, весьма рискованно.
   — Почему? — задумчиво рассматривая из темноты павильона лицо Тубина, спросил Славин.
   — Сейчас появился целый сонм защитников дореволюционной истории России, стоят на страже величия державы, ее традиций.
   — Правильно делают, по-моему.
   — Ой ли? Гипертрофированная любовь ко всему своему — даже к тому, что кроваво и темно, — к добру не приводит. Я понимаю, Донской, Радищев, Чайковский, но когда иные радетели квасного патриотизма начинают меня убеждать, что Николай Первый был вполне интеллигентным человеком, чугунку в России построил, мне делается стыдно перед Пушкиным и Лермонтовым.
   — Ну, такого рода монархические настроения просто неинтеллигентны, — заметил Славин, — и свидетельствуют о малой научной подготовленности собеседника. Не обращайте внимания, нервы сбережете…
   — Нервов вообще не осталось, ошметки…
   — Скажите, а Тубин в экспедиции всех в преферанс обыгрывает?
   — Ах, вам и это известно? Ну и пресса… Да, он играет жестко, красиво играет, школа Иванова, ничего не скажешь.
   — Школа Иванова? А кто это?
   — Его приятель, математик… Поразительный мужик! Мозг как компьютер… Но он не только математик, он великий артист и психолог. Играет каждого участника пульки, рисует себе его психологический портрет, только поэтому и обставляет всех нас.
   — Всегда?
   — По-моему, всегда.
   — Помногу?
   — Да уж не на рубль.
   — А куда деньги девает?
   — Гуляка… Осталась пара-тройка мужских лет, потом старость, вот и торопится…
   — Хорошо его знаете?
   — Он к Тубину прилетал в Ялту, когда мы там работали. Я еще снял его в эпизоде, где гоняют на водных лыжах, он утер нос профессионалам.
   — У нас нет профессионалов, — улыбнулся Славин. — Наш спорт любительский… Днем слесарь на заводе, а вечером едет в «Лужники» играть против сборной ФРГ, разве нет?
 
   …Славин пошел на съемочную площадку, под свет юпитеров, к Тубину; тот сразу же сказал, что Митя Степанов его старый ДРУГ.
   — Хочу сняться в его сценарии, но он мне одних злодеев предлагает, а на злодеях звание народного артиста Союза не получишь, нужна галерея положительных образов, да и премию дают только тем актерам, которые играют передовиков; удивляюсь, как Броневому дали орден за Мюллера…
   Славин поинтересовался:
   — А какое значение для роли имеет то, что вместо шпал вам повесили кубари на петлицы, Василий Аркадьевич?
   — Не понятно? — удивился тот искренне.
   — Совершенно не понятно.
   — Никто не понимает трепетную душу артиста, — вздохнул Тубин. — А жаль. Если я батальонный комиссар, то и ощущаю себя по-комиссарски… Политрук — низшее звено политработников, надо искать свою краску, манеру поведения, а в режиссерском сценарии было: батальонный комиссар. К этому я и готовился, Симонова перечитал, Гроссмана, Бондарева с Быковым, Бориса Васильева… Нафантазировал характер, в сценарии-то один контур, не слова — жестянки, сплошная функциональность… И — на тебе, политрук!
   — А какая награда на гимнастерке… Это тоже важно для артиста?
   — Невероятно! Однажды я играл в довольно большом эпизоде — роль маршала Мерецкова. Вы себе не представляете, какую летящую радость я испытывал все то время, пока носил маршальскую форму со Звездой Героя…
   — А в преферанс это играть не мешало? — усмехнулся Славин.
   — Что вы! Какой там, к черту, преферанс! Я не мог взять в руки карты! Я был в образе полководца! У меня сон пропал, врачи седуксен прописали!
   — А вы бы Иванова сыграть смогли?
   — Егора?
   — Да.
   — Если б написали, смог. Характер. Камень. Махина. И при этом нежный ребенок. В нем мало кто видит мальчика, решившего доказать миру свое право на мечту. Он же прячется от людей, придумал себе имэдж[8], под ним и живет…
   — Но у него ни Звезд нет, ни лауреатств… Лацканы пустые, один характер, — поддел Славин.
   — Звезды будут, — убежденно ответил Тубин. — И лауреатство тоже. Обидно, конечно, если посмертно…
   — Кто у вас в пятницу проиграл? — лениво поинтересовался Славин. — Говорят, рубка была любопытнейшая…
   — Гена пролетел как голубь.
   — Кульков?
   — Да. — Актер расхохотался. — Слыхали историю про то, как хоронили преферансиста, который умер от разрыва сердца, взяв две взятки на мизере?
   — Не слыхал.
   — Но в преф играете?
   — Если только в поезде.
   — Тогда поймете… Хоронят покойника коллеги по зеленому столу, скорбно идут за гробом, а один участник пульки шепчет другому: «Если бы я зашел к нему восьмеркой треф, — и кивает на гроб, — он бы потащил не две, а шесть взяток…»
   — Странно, я встречался сегодня с Ивановым, — посмеявшись над анекдотом, заметил Славин, — и он не произвел на меня впечатление человека, живущего под имэджем…
   — Это, знаете ли, вопрос талантливости… Если вы сразу же замечаете, что человек играет, — тогда, конечно, неинтересно; провинция наигрывает так, что швы видны. Только личность вживается в образ, который ею задуман и выбран… Помните, у Пастернака: «Пройду, как образ входит в образ и как предмет сечет предмет».
   — А как бы вы играли Иванова?
   — Не понял. Что значит — как бы играл? Так, как его образ написал бы сценарист…
   — Допустим, сценарист его не знает. Но вам предлагают материал, где есть ученый, похожий на Иванова… Вы вправе предложить свое прочтение образа?
   — Зависит от режиссера. Знаете, анекдот есть. Пришел человек в исполком и спрашивает: «Скажите, у меня право на отдых есть?» — «Есть». — «А право на использование свободного времени по своему усмотрению?» — «Есть». — «А я могу…» — «Не можете!» Право есть, а мочь — не моги! Эпохальный анекдот, а? Вот и режиссеры. Один принимает задумку актера: все можно, ищи! А другой снимает тебя, как мартышку, да еще заставляет считать про себя, пока руку ко лбу поднимаешь, и чтоб непременно досчитал до пяти, ни больше ни меньше; таким он видит жест, понимаете?
   — Ну а если режиссер ваш союзник?
   — Черт его знает… Тогда, конечно, я бы предложил ему свое видение… Вы с мамашей Жоры не знакомы?
   — Шапочно…
   — Посмотрели бы вы, как он выводит ее гулять по воскресеньям в парк… Она из дворян, аристократка… Почти ничего не слышит и все отчитывает Жору, отчитывает — и то он делает не так, и это… Надо иметь его выдержку, чтобы улыбаться, шутить, обещать исправиться… Каждый год половину своего отпуска тратит на старуху — вывозит под Зарайск, там у ее отца имение было… А послушайте, как он грохочет на ученых советах?! Никаких авторитетов…
   — Нечто подобное уже было в кино, — заметил Славин. — Нежность к матери, грубость на работе… Не помню только в каком… И мне это показалось несколько искусственным, чересчур прямолинейным…
   — Мир устал от простоты, ищут искусственность, только бы поразить… Жаль… «Нельзя не впасть к концу, как в ересь, в эту удивительную простоту…»
   — Любите Пастернака?
   — Вот кого бы сыграть…
   — Это действительно интересно, — согласился Славин. — Хотя далеко не просто…
   С колосников, окружавших съемочную площадку, оператор крикнул:
   — Мы готовы, мастер!
   — За работу! — Режиссер хлопнул в ладоши. — Начнем снимать!
   Тубин обернулся к костюмерше — на шинели были две шпалы. Он поправил пояс, и Славин поразился той перемене, которая в считайные доли секунды произошла с актером: лицо его сразу же отвердело, лоб стал выпуклым, нависли надбровья, а нижняя челюсть чуть выступила вперед, придав его облику выражение сурово решительности…
   — Спасибо вам, — сказал Славин актеру. — Счастливой съемки.
   — К черту, — ответил Тубин иным, начальственным голосом. — Если с мамашей уже было в кино — добрый сын и так далее, — тогда можно поискать ключ в отношениях Егора с женщинами: хряк ведь, ни фигуры, ни лица, а как они льнут к нему! Будто мотыльки летят на огонь…
   — Почему? Как вы думаете?
   — Потому что добрый. А никто в мире так не нуждается в доброте, как женщина…
 
   …Генерал-лейтенант Шумяков посмотрел на Славина с нескрываемым удивлением:
   — ЧК интересуется преферансом?
   — Нет. Этим ЧК не интересуется. Меня занимает только один, вопрос: кто у вас крупно проиграл в прошлую пятницу?
   — Кульков.
   — А чем он расплачивался?
   Шумяков недоуменно пожал плечами:
   — Понятно, деньгами. Он крупно подсел на мизере, ловля была интереснейшей… А в чем дело?
   — Я объясню. Но сначала мне надо выяснить, какими купюрами расплачивался Кульков. Это крайне важно, Алексей Карпович.
   — По-моему, он положил на стол сотенную. Но я как-то не очень обратил на это внимание. Для меня игра, как понимаете, не есть средство заработать четвертной билет, а способ снять стресс; работа, сами понимаете, какая…
   — Понимаю, но мне хочется, чтобы вы всё вспомнили, по возможности, точно…
   — Я могу позвонить Иванову. Он снял весь выигрыш, надо полагать, помнит подробности. Но вы все же объясните существо дела, я не очень-то умею думать, когда не понимаю, о чем идет речь…
   — Алексей Карпович, я вынужден посвятить вас в государственную тайну…
   Генерал заколыхался в кресле:
   — Полковник, я в нее посвящен уже тридцать пять лет…
   — Дело в том, что сторублевая ассигнация, появившаяся на столе профессора Иванова, попала туда прямиком из шпионского контейнера ЦРУ.
   — Да перестаньте вы! — Генерал даже всплеснул руками; они у него были тонкие, выхоленные, как у пианиста, а ведь крестьянский сын, в детстве подпаском был под Вязьмой, пока мальчишкой не ушел в партизаны. — Это бред какой-то! Не мог же Геннадий расплачиваться американскими деньгами! Нет, положительно, это абсурд! Надо спросить у него, как к нему попали эти деньги, вполне мог получить в сберкассе, в магазине…
   — Не мог, — отрезал Славин. — И спрашивать его ни о чем нельзя.