Страница:
— Последняя экспедиция! Я в ней участвовать не смог, поскольку пан Собеский мне иную миссию поверил, хотя потом первым без меня заскучал… А твой, сударь, герб — Месяц на ущербе? Милости просим… Откуда же он, Меллехович этот?
— Он себя называет литовским татарином, но странно, что никто из липеков [33] прежде его не знал, хотя он именно в их хоругви служит. Ex quo «Отсюда (лат.)» слухи о его темном происхождении, каковым даже весьма тонкие его манеры распространяться не мешают. Солдат он, впрочем, превосходный, только очень уж неразговорчив. Под Брацлавом и под Кальником множество услуг нам оказал, отчего пан гетман и назначил его сотником, несмотря на то, что в хоругви он самый младший. Татары чрезвычайно его любят, но у нас он доверием не пользуется. Почему? Да потому, что угрюм очень и, как ваша милость справедливо изволил заметить, волком смотрит.
— Но если он добрый солдат и кровь проливал, — вмешалась Бася, — надлежит его в наше общество допустить, чего и супруг мой в письме не возбраняет.
Тут она обратилась к пану Снитко:
— Ваша милость позволит?
— Твой покорный слуга, сударыня-благодетельница! — воскликнул Снитко.
Бася скрылась за дверью, а Заглоба, отдуваясь, спросил у гостя:
— Ну, а как тебе, сударь, показалась пани полковница?
Старый солдат вместо ответа обеими руками схватился за виски и, откинувшись на стуле, повторил несколько раз:
— Ай! Ай! Ай!
После чего, выпучив глаза, зажал широкой ладонью рот и умолк, словно устыдившись своих восторгов.
— Марципан, а? — сказал Заглоба.
Меж тем «марципан» вновь появился в дверях, ведя с собой нахохлившегося, точно дикая птица, Меллеховича, и говоря:
— Рады с тобой познакомиться, сударь. Мы много наслышаны о твоей отваге и воинских подвигах: и муж писал, и пан Снитко рассказывал. Не откажись с нами побыть; сейчас и на стол подадут.
— Милости просим, присаживайся, сударь! — подхватил Заглоба.
Угрюмое, хоть и красивое лицо молодого татарина так и не прояснилось полностью, однако можно было заметить, он благодарен за радушный прием и за то, что его не отослали в людскую.
Бася же нарочно старалась быть с ним полюбезнее, мгновенно угадав женским чутьем что он подозрителен, горд и болезненно переживает унижения, которым, верно, часто подвергается из-за своего сомнительного происхождения. И потому, не делая различий между ним и паном Снитко, разве что только отдавая дань уважения возрасту последнего, стала расспрашивать молодого сотника, за какие заслуги он был после битвы под Кальником повышен в звании.
Заглоба, разгадав Басин замысел, тоже то и дело обращался к Меллеховичу. Молодой татарин, хотя поначалу дичился, отвечал толково, манеры же его не только не выдавали простолюдина, а напротив — даже удивляли некой изысканностью.
«Не может в нем холопья кровь течь — разве б он сумел так держаться?» — подумал Заглоба.
А вслух спросил:
— Родитель твой в каких проживает краях?
— В Литве, — покраснев, ответил Меллехович.
— Литва велика. Это все равно что сказать: «в Речи Посполитой».
— Теперь уже не в Речи Посполитой: тамошние края от нас отошли. У родителя моего возле Смоленска именье.
— Было и у меня там большое поместье — от бездетного родича в наследство досталось; только я все бросил и пошел Речи Посполитой служить.
— Так и я делаю, — ответил Меллехович.
— И достойно поступаешь, сударь! — вставила Бася.
Один только Снитко, прислушиваясь к разговору, легонько пожимал плечами, словно желая сказать: «И все же бог весть, кто ты такой и откуда!»
Заглоба, заметив это, снова обратился к Меллеховичу:
— А ты-то сам, — спросил он, — Христову исповедуешь веру иль, не сочти за обиду, во грехе живешь?
— Я принял христианство, отчего и отца пришлось покинуть.
— Ежели ты его потому покинул, всевышний тебя не оставит. Первый знак господней милости, что тебе дозволено вино пить; не отрекись ты от своих заблуждений, вовек бы не попробовал.
Пан Снитко рассмеялся, но Меллеховичу, видно, не по нутру пришлись расспросы, касающиеся его личности и происхождения, и он снова насупился.
Заглобу, впрочем, это не смутило. Молодой татарин не очень ему понравился, особенно потому, что минутами — не лицом, правда, но движениями и взглядом — напоминал знаменитого казацкого атамана Богуна.
Меж тем подали обед.
Остаток дня прошел в последних приготовлениях к отъезду. В путь отправились назавтра чуть свет, а вернее, еще ночью, чтобы в тот же день быть в Хрептеве.
Подвод набралось не меньше дюжины, так как Бася решила щедро пополнить запасы хрептевских кладовых; за возами шли изрядно навьюченные верблюды и лошади, пошатываясь под тяжестью круп и копченостей, а в конце каравана — с полсотни волов и небольшое стадо овец. Возглавлял шествие Меллехович со своими липеками, драгуны же ехали возле крытой коляски, в которой сидели Бася с паном Заглобой. Басе очень хотелось пересесть на своего жеребчика, но старый шляхтич упросил ее не делать этого, по крайней мере, в начале и в конце путешествия.
— Ехала б ты спокойно, — объяснил он ей, — я бы слова не сказал, но ты тотчас начнешь гарцевать да уменьем своим похваляться, а супруге коменданта негоже так себя вести.
Бася чувствовала себя счастливой и была весела, как пташка. С тех пор что она вышла замуж, было у нее два горячих желания: первое — подарить Михалу сына, и второе — поселиться с маленьким рыцарем хоть на годик в какой-нибудь сторожевой крепости вблизи Дикого Поля и там, на краю пустыни, жить солдатской жизнью, вкусить ратных подвигов, ходить наравне со всеми в походы, своими глазами увидеть степи, испытать опасности, о которых она столько слышала с малолетства. Об этом Бася мечтала еще в девичестве, и вот теперь мечтам ее предстояло осуществиться, притом с любимым человеком и знаменитейшим наездником, про которого в Речи Посполитой говорили, что он неприятеля хоть под землей отыщет.
У Баси точно крылья за спиною выросли и такая радость переполняла душу, что порой ее одолевала охота кричать и прыгать, и не делала она этого только потому, что обещала себе держаться степенно и завоевать любовь солдат.
Она поделилась своими мыслями с Заглобой, а тот, усмехнувшись снисходительно, сказал:
— Уж там тебя будут на руках носить, не сомневайся! Женщина на заставе — где такое увидишь!…
— А понадобится — я и пример подам.
— Чего?
— Как чего — отваги! Боюсь только, за Хрептевом еще гарнизоны поставят: в Могилеве, в Рашкове и дальше, у самого Ягорлыка, — тогда нам татар не видать как своих ушей.
— А я другого боюсь — не о себе, конечно, заботясь, а о тебе: что мы их чересчур часто будем видеть. Думаешь, у чамбулов один только путь есть — через Рашков и Могилев? Они и прямо с востока, из степей, могут прийти, а то подымутся по молдавскому берегу Днестра и махнут через границу Речи Посполитой, где им вздумается, хоть бы и выше Хрептева. Разве только разнесется слух, что я в Хрептеве поселился, — тогда они его далеко обходить будут, потому как меня давно знают.
— А Михала, что ль, не знают? Михала, что ли, не будут обходить?
— И его будут, пока большой силы не соберут, что вполне может случиться. Впрочем, он их сам постарается найти.
— В этом я не сомневаюсь! Неужто в Хрептеве настоящая пустыня? Это ведь совсем недалеко!
— Самая что ни на есть настоящая. Когда-то, еще в мои молодые годы, тамошние места были густо заселены. Едешь — и на каждом шагу то хутор, то село, то городишко. Знаем, бывали! Я еще помню, Ушица была настоящий город-крепость! Пан Конецпольский-старший старостой меня туда прочил. Но потом сброд поднял мятеж, и все пошло прахом. Уже когда мы за Елешкой Скшетуской ездили, кругом пустыня была, а потом еще чамбулы раз двадцать там побывали… Теперь пан Собеский снова у казачья и татар, как у пса из пасти, эти земли вырвал… Но людей здесь пока еще мало, одни разбойники по оврагам сидят…
Тут Заглоба принялся оглядывать окрестность и качать головою, вспоминая былые времена.
— Господи, — говорил он, — когда мы за Елешкой ехали, мне казалось, старость уже на носу, а теперь, думается, я тогда молодой был — ведь почти двадцать четыре года прошло. У Михала твоего, молокососа, волос на лице было не больше, чем на моем кулаке. А места эти у меня в памяти так и стоят, словно мы вчера здесь проезжали! Кустарник только разросся да леса поднялись после того, как agricolae «Земледельцы (лат.).» разбежались…
И в самом деле, сразу за Китайгородом пошли дремучие леса — тогда большая часть этого края была ими покрыта. Кое-где, впрочем, особенно в окрестностях Студеницы, встречались и открытые поляны, и тогда путники видели ближний берег Днестра и обширное пространство за рекою, вплоть до холмов на горизонте.
Дорогу им преграждали глубокие овраги — обиталища диких зверей и людей, еще более диких, чем звери, — то узкие и обрывистые, то расширяющиеся кверху, с пологими склонами, поросшими густым лесом. Татары Меллеховича спускались вниз с осторожностью: когда конец эскорта был еще на высоком краю яра, передние всадники словно проваливались под землю. Басе и пану Заглобе часто приходилось вылезать из коляски: хотя Володыёвский и проложил наспех дорогу, ехать порой становилось небезопасно. На дне оврагов били ключи, бежали, журча по камням, быстрые ручейки, взбухавшие весной, когда таяли степные снега. Солнце, правда, еще сильно пригревало леса и степи, но в каменистых котловинах путников пронизывал леденящий холод. Скалистые склоны густо заросли хвойным лесом; мрачные, черные деревья, взбираясь на самые края оврагов, казалось, стараются заслонить глубокие провалы от золотистых лучей солнца. Местами, однако, на целых участках леса деревья были переломаны, повалены, стволы в диком беспорядке громоздились один на другой, грудами валялись искореженные, совершенно высохшие или покрытые порыжелой листвой и хвоей ветки.
— Что случилось с этим бором? — спрашивала Бася у Заглобы.
— Кое-где это, возможно, старые засеки — либо местный люд орде заграждал путь, либо нашим войскам мятежники, — а кое-где молдавские ветры прогулялись: старые люди говорят, в этих ветрах мороки, а то и бесы хороводы водят.
— А ты, сударь, видел когда-нибудь бесовские хороводы?
— Видеть не видел, но слыхал, как чертенята забавы ради перекликались: «Ух-ха! Ух-ха!» Спроси Михала, он тоже слышал.
Бася при всей своей отваге злых духов немного побаивалась и потому спешно принялась креститься.
— Страшные места! — сказала она.
В некоторых ярах и вправду было страшно: там не только мрак стоял, но и мертвая тишина. Ветерок не пробежит, листья и ветки на деревьях не зашелестят; слышался лишь топот и пофыркиванье лошадей, скрип телег да предостерегающие окрики возниц в самых опасных местах. Порой татары или драгуны затягивали песню, но сама пуща не отзывалась ни человечьим, ни звериным голосом.
Мрачные овраги производили тягостное впечатление, но наверху, даже там, где тянулись дремучие леса, путникам было чем порадовать глаз. День выдался по-осеннему тихий. Солнце свершало свой путь по небесному своду, не омраченному ни единым облачком, щедро заливая светом холмы, поля и леса. В его лучах сосны казались красно-золотыми, а нити паутины, цепляющиеся за ветки деревьев, за бурьян и травы, сверкали так ярко, будто сами были сотканы из солнечных бликов. Дело шло к середине октября, и множество птиц, в особенности те, что страшатся холодов, уже потянулись из Речи Посполитой к Черному морю: на небе можно было увидеть и косяки летящих с громким криком журавлей, и гусей, и стаи чирков.
Там и сям, высоко в небесной голубизне, парили на распростертых крыльях орлы — грозные недруги обитателей подоблачных высей; кое-где медленно кружили, высматривая добычу, хищные ястребы. Однако, чаще всего в открытом поле, встречались и такие птицы, которые высоко летать не любят, а прячутся среди высоких трав. Поминутно из-под копыт татарских бахматов с шумом вспархивали стайки рыжеватых куропаток; несколько раз Бася видела — правда, издалека — стоящих на страже дроф, и тогда щеки ее вспыхивали, а глаза начинали сверкать.
— Мы с Михалом будем их борзыми травить! — кричала она, хлопая в ладоши.
— Будь у тебя муж домосед, — говорил Заглоба, — у него бы с такой супругой в два счета борода поседела, но я знал, кому тебя отдавать. Другая хотя бы благодарна была…
Бася тотчас расцеловала Заглобу в обе щеки, а он до того расчувствовался, что сказал:
— Уж как на старости лет теплая лежанка мила, а любящие сердца милее.
А потом добавил задумчиво:
— Странное дело: всю жизнь я вашу сестру любил, а спроси за что — ведь не сумею ответить; сколько среди вас изменниц, ветрениц… Только что беспомощные, будто малые дети; не дай бог, на твоих глазах какую обидят — сердце от сострадания на куски разорвется. Поцелуй-ка меня еще разок, что ли!
Бася готова была весь свет расцеловать и потому немедля исполнила желание Заглобы, после чего они продолжали путь свой в преотличнейшем настроении. Ехали очень медленно, иначе бы идущие позади волы не поспевали за всадниками, а оставлять их в лесу с небольшою горсткой людей было опасно.
По мере приближения к Ушице местность становилась все холмистее, пуща непролазнее, а овраги глубже. Постоянно то телеги ломались, то начинали баловать кони, отчего случались долгие проволочки. Старый шлях, по которому некогда ездили в Могилев [34], за двадцать лет так зарос лесом, что от него и следов почти не осталось, поэтому приходилось держаться троп, проложенных войсками во время давних и недавних походов, но тропы эти часто уводили в сторону и всегда были едва проходимы. Не обошлось и без происшествия.
У лошади Меллеховича, ехавшего во главе татар, на крутом склоне заплелись ноги, и она скатилась на каменистое дно оврага, покалечив своего седока: тот так сильно расшиб макушку, что даже на какое-то время лишился сознанья. Бася с Заглобой тотчас же пересели на запасных лошадей, а татарина молодая комендантша велела уложить в коляску и везти с осторожностью. И потом останавливала караван возле каждого родника и собственными руками обвязывала пострадавшему голову тряпицами, смоченными в холодной ключевой воде. Он довольно долго лежал с закрытыми глазами, но потом разомкнул веки, а когда склонившаяся над ним Бася спросила, как он себя чувствует, вместо ответа схватил ее руку и прижал к своим побелелым губам.
И лишь минуту спустя, словно придя в себя и собравшись с мыслями, ответил:
— Ой, добре, як давно не бувало!
В пути провели целый день. Наконец солнце побагровело, и огромный его шар перекатился на молдавскую сторону, Днестр засверкал, точно огненная лента, а с востока, от Дикого Поля, потихоньку стал подползать сумрак.
До Хрептева было уже недалеко, но лошади нуждались в отдыхе, и потому был устроен настоящий привал.
Среди драгун кое-кто запел вечернюю молитву, татары послезали с коней и, разостлав на земле овчины, тоже начали молиться, стоя на коленях, оборотясь лицом к востоку. Голоса их то громко звенели, то снижались до шепота; порой по рядам проносилось: «Алла! Алла!», а потом все разом умолкали, поднимались с колен и, держа перед лицом обращенные кверху ладони, замирали в благоговейной сосредоточенности, лишь время от времени сонно и будто со вздохом повторяя: «Лохичмен, ах, лохичмен!» Падавшие на них солнечные лучи становились все багрянее, с запада потянул ветерок, и тотчас в глубине леса поднялся громкий шум, словно деревья хотели на пороге ночи воздать хвалу тому, кто рассыпает по темному небу тысячи мерцающих звезд.
Бася с огромным любопытством наблюдала за молитвою татар, и сердце ее сжималось при мысли, что столько добрых солдат, прожив тяжкую жизнь, попадет в пекло — и потому, прежде всего, что, пребывая постоянно среди людей, исповедующих истинную веру, они не пожелали, глядя на них, с греховного свернуть пути.
Заглоба, которому все это было не в новинку, слушая благочестивые Басины рассуждения, только пожимал плечами да приговаривал:
— Все равно б поганых в рай не пустили, чтобы блох и иной пакости на себе не приволокли.
Потом, натянув с помощью слуги подбитый выпоротками полушубок, незаменимый в холодные вечера, приказал отправляться в путь, но едва тронулись, впереди, на склоне холма, показалось пятеро верховых.
Татары поспешно расступились, освобождая им дорогу.
— Михал! — крикнула Бася, разглядев всадника, мчавшегося впереди.
Это и в самом деле был Володыёвский, который с четырьмя своими людьми выехал жене навстречу.
Сияя от радости, они кинулись друг к другу в объятия и принялись наперебой рассказывать, что с каждым из них за время разлуки приключилось.
Бася рассказала, как прошло путешествие и как пан Меллехович «рассудок себе повредил о каменья», а маленький рыцарь дал отчет в том, что сделано в Хрептеве, где, по его уверениям, все уже готово к приему гостей: над постройкой жилья три недели трудились пятьсот топоров.
Во время этой беседы пан Михал поминутно наклонялся в седле, чтобы обнять молодую жену, которая, видно, и не думала на него за это сердиться, потому что ехала рядом, так близко, что лошади их чуть ли не терлись боками.
Путешествие близилось к концу; между тем настала ясная ночь, озаренная светом огромной золотой луны. Подымаясь над степью, луна постепенно бледнела, и наконец блеск ее затмился ярким заревом, вспыхнувшим впереди каравана.
— Что это? — спросила Бася.
— Увидишь, — ответил, шевеля усиками, Володыёвский, — дай только проедем вон тот лесочек, что нас от Хрептева отделяет.
— Это уже Хрептев?
— Когда б не деревья, он бы тебе виден был как на ладони.
Въехали в лесок, но и половины не проехали, как на другом его конце показалось множество огоньков, — сущий рой светлячков или мерцающих звезд! Звезды эти приближались с необыкновенною быстротой, и вдруг весь лесочек сотрясся от громких криков:
— Vivat наша госпожа! Vivat ее высокородие! Vivat! Vivat!
Это были солдаты, спешившие встретить Басю. Сотни их мгновенно смешались с татарами. Каждый держал в руке длинную палку с расщепленным концом, куда был вставлен пучок горящих лучин. Некоторые несли на шестах железные светильники, в которых горела смола, роняя наземь долгие огненные слезы.
Бася немедленно оказалась в окружении усатых, грозных и диковатых, но светящихся радостью лиц. Почти никто из этих людей прежде ее не знал, многие ожидали увидеть степенную матрону и тем сильнее обрадовались этой почти еще девочке, которая, сидя на белом жеребчике, с благодарностью склоняла налево и направо прелестное розовое личико, счастливое и вместе с тем смущенное столь неожиданным приемом.
— Благодарю вас, судари, — промолвила Бася, — знаю, не ради меня это…
Но звуки ее серебристого голоска потонули в приветственных возгласах, от которых дрожали в бору деревья.
Рыцари из хоругвей генерала подольского и пшемысльского подкомория, казаки Мотовило, липеки и черемисы перемешались между собой. Всяк хотел разглядеть молодую полковницу, подойти поближе, а кто погорячее, норовил поцеловать край ее шубки или ногу в стремени. Для полудиких воинов, проведших жизнь в набегах и охоте за людьми, привыкших к кровопролитию и резне, это было явление столь необычайное и поразительное, что твердые их сердца дрогнули и в груди пробудились какие-то новые, неведомые чувства. Басю вышли встречать из любви к Володыёвскому, желая сделать ему приятное, а может, и подольститься, но внезапно всех охватило умиление. Улыбающееся, милое и невинное личико с блестящими глазами и раздувающимися ноздрями в одно мгновенье стало дорого солдатам. «Дитина ты наша!» — кричали старые казаки, истые степные волки. «Херувим каже, пане регiментар!», «Зорька ясная, цветик ненаглядный! — восклицали рыцари. — Все, как один, за нее головы сложим!» А черемисы, прикладывая к широкой груди ладони, причмокивали губами: «Алла! Алла…»
Володыёвский донельзя был растроган и обрадован; подбоченясь, он поглядывал вокруг с нескрываемой гордостью за свою Баську.
Под неумолчные крики наконец выехали из лесочка, и тотчас глазам новоприбывших представились солидные деревянные строения, стоящие вкруг двора. Это и было хрептевское сторожевое поселенье, ярко освещенное пылавшими перед частоколом огромными кострами — горели целые стволы. И на майдане развели множество костров, только поменьше, чтобы не наделать пожару.
Солдаты погасили свои лучины, поснимали с плеч кто мушкет, кто пищаль, кто штуцер и принялись из них палить в честь прибытия комендантши.
Вышли за частокол и оркестры: рыцарский с рожками, казацкий с литаврами, барабанами и разными многострунными инструментами и, наконец, липеки: в их оркестре по татарскому обычаю, всех заглушая, пронзительно дудели сопелки. К общему шуму примешивался лай солдатских собак и рев перепуганной скотины.
Впереди теперь ехала Бася, а с нею рядом по одну руку — муж, по другую — Заглоба; сопровождение несколько поотстало.
Над воротами, украшенными пихтовыми веточками, на смазанных салом и освещенных изнутри бачачьих пузырях чернелась надпись.
Пусть вас вечно любовь согревает немеркнущим пламенем
Crescite «Плодитесь (лат.).» милые гости, multiplicamini!«Размножайтесь (лат.).»
— Vivant! Floreant! «Да здравствуют и процветают! (Лат.)» — закричали солдаты, когда маленький рыцарь с Басей остановились, чтобы прочитать надпись.
— Черт возьми! — сказал Заглоба. — Я ведь тоже гость, но если призыв к размножению и ко мне обращен, убей меня бог, коли я знаю, как на него ответить.
Однако нашлось и специально ему предназначенное двустишие, и Заглоба, к немалому своему удовольствию, прочел:
Слава Онуфрию Заглобе бесстрашному,
Величайшей гордости рыцарства нашего!
Володыёвский на радостях пригласил всех офицеров и товарищей к себе на ужин, а для солдат велел выкатить пару бочонков горелки. Тут же забили нескольких волов, которых немедля принялись жарить на кострах. Угощенья было вдоволь и даже с избытком; до поздней ночи не стихали над заставой крики и мушкетные выстрелы, наводя страх на шайки разбойников, скрывающиеся в ушицких ярах.
ГЛАВА XXIII
— Он себя называет литовским татарином, но странно, что никто из липеков [33] прежде его не знал, хотя он именно в их хоругви служит. Ex quo «Отсюда (лат.)» слухи о его темном происхождении, каковым даже весьма тонкие его манеры распространяться не мешают. Солдат он, впрочем, превосходный, только очень уж неразговорчив. Под Брацлавом и под Кальником множество услуг нам оказал, отчего пан гетман и назначил его сотником, несмотря на то, что в хоругви он самый младший. Татары чрезвычайно его любят, но у нас он доверием не пользуется. Почему? Да потому, что угрюм очень и, как ваша милость справедливо изволил заметить, волком смотрит.
— Но если он добрый солдат и кровь проливал, — вмешалась Бася, — надлежит его в наше общество допустить, чего и супруг мой в письме не возбраняет.
Тут она обратилась к пану Снитко:
— Ваша милость позволит?
— Твой покорный слуга, сударыня-благодетельница! — воскликнул Снитко.
Бася скрылась за дверью, а Заглоба, отдуваясь, спросил у гостя:
— Ну, а как тебе, сударь, показалась пани полковница?
Старый солдат вместо ответа обеими руками схватился за виски и, откинувшись на стуле, повторил несколько раз:
— Ай! Ай! Ай!
После чего, выпучив глаза, зажал широкой ладонью рот и умолк, словно устыдившись своих восторгов.
— Марципан, а? — сказал Заглоба.
Меж тем «марципан» вновь появился в дверях, ведя с собой нахохлившегося, точно дикая птица, Меллеховича, и говоря:
— Рады с тобой познакомиться, сударь. Мы много наслышаны о твоей отваге и воинских подвигах: и муж писал, и пан Снитко рассказывал. Не откажись с нами побыть; сейчас и на стол подадут.
— Милости просим, присаживайся, сударь! — подхватил Заглоба.
Угрюмое, хоть и красивое лицо молодого татарина так и не прояснилось полностью, однако можно было заметить, он благодарен за радушный прием и за то, что его не отослали в людскую.
Бася же нарочно старалась быть с ним полюбезнее, мгновенно угадав женским чутьем что он подозрителен, горд и болезненно переживает унижения, которым, верно, часто подвергается из-за своего сомнительного происхождения. И потому, не делая различий между ним и паном Снитко, разве что только отдавая дань уважения возрасту последнего, стала расспрашивать молодого сотника, за какие заслуги он был после битвы под Кальником повышен в звании.
Заглоба, разгадав Басин замысел, тоже то и дело обращался к Меллеховичу. Молодой татарин, хотя поначалу дичился, отвечал толково, манеры же его не только не выдавали простолюдина, а напротив — даже удивляли некой изысканностью.
«Не может в нем холопья кровь течь — разве б он сумел так держаться?» — подумал Заглоба.
А вслух спросил:
— Родитель твой в каких проживает краях?
— В Литве, — покраснев, ответил Меллехович.
— Литва велика. Это все равно что сказать: «в Речи Посполитой».
— Теперь уже не в Речи Посполитой: тамошние края от нас отошли. У родителя моего возле Смоленска именье.
— Было и у меня там большое поместье — от бездетного родича в наследство досталось; только я все бросил и пошел Речи Посполитой служить.
— Так и я делаю, — ответил Меллехович.
— И достойно поступаешь, сударь! — вставила Бася.
Один только Снитко, прислушиваясь к разговору, легонько пожимал плечами, словно желая сказать: «И все же бог весть, кто ты такой и откуда!»
Заглоба, заметив это, снова обратился к Меллеховичу:
— А ты-то сам, — спросил он, — Христову исповедуешь веру иль, не сочти за обиду, во грехе живешь?
— Я принял христианство, отчего и отца пришлось покинуть.
— Ежели ты его потому покинул, всевышний тебя не оставит. Первый знак господней милости, что тебе дозволено вино пить; не отрекись ты от своих заблуждений, вовек бы не попробовал.
Пан Снитко рассмеялся, но Меллеховичу, видно, не по нутру пришлись расспросы, касающиеся его личности и происхождения, и он снова насупился.
Заглобу, впрочем, это не смутило. Молодой татарин не очень ему понравился, особенно потому, что минутами — не лицом, правда, но движениями и взглядом — напоминал знаменитого казацкого атамана Богуна.
Меж тем подали обед.
Остаток дня прошел в последних приготовлениях к отъезду. В путь отправились назавтра чуть свет, а вернее, еще ночью, чтобы в тот же день быть в Хрептеве.
Подвод набралось не меньше дюжины, так как Бася решила щедро пополнить запасы хрептевских кладовых; за возами шли изрядно навьюченные верблюды и лошади, пошатываясь под тяжестью круп и копченостей, а в конце каравана — с полсотни волов и небольшое стадо овец. Возглавлял шествие Меллехович со своими липеками, драгуны же ехали возле крытой коляски, в которой сидели Бася с паном Заглобой. Басе очень хотелось пересесть на своего жеребчика, но старый шляхтич упросил ее не делать этого, по крайней мере, в начале и в конце путешествия.
— Ехала б ты спокойно, — объяснил он ей, — я бы слова не сказал, но ты тотчас начнешь гарцевать да уменьем своим похваляться, а супруге коменданта негоже так себя вести.
Бася чувствовала себя счастливой и была весела, как пташка. С тех пор что она вышла замуж, было у нее два горячих желания: первое — подарить Михалу сына, и второе — поселиться с маленьким рыцарем хоть на годик в какой-нибудь сторожевой крепости вблизи Дикого Поля и там, на краю пустыни, жить солдатской жизнью, вкусить ратных подвигов, ходить наравне со всеми в походы, своими глазами увидеть степи, испытать опасности, о которых она столько слышала с малолетства. Об этом Бася мечтала еще в девичестве, и вот теперь мечтам ее предстояло осуществиться, притом с любимым человеком и знаменитейшим наездником, про которого в Речи Посполитой говорили, что он неприятеля хоть под землей отыщет.
У Баси точно крылья за спиною выросли и такая радость переполняла душу, что порой ее одолевала охота кричать и прыгать, и не делала она этого только потому, что обещала себе держаться степенно и завоевать любовь солдат.
Она поделилась своими мыслями с Заглобой, а тот, усмехнувшись снисходительно, сказал:
— Уж там тебя будут на руках носить, не сомневайся! Женщина на заставе — где такое увидишь!…
— А понадобится — я и пример подам.
— Чего?
— Как чего — отваги! Боюсь только, за Хрептевом еще гарнизоны поставят: в Могилеве, в Рашкове и дальше, у самого Ягорлыка, — тогда нам татар не видать как своих ушей.
— А я другого боюсь — не о себе, конечно, заботясь, а о тебе: что мы их чересчур часто будем видеть. Думаешь, у чамбулов один только путь есть — через Рашков и Могилев? Они и прямо с востока, из степей, могут прийти, а то подымутся по молдавскому берегу Днестра и махнут через границу Речи Посполитой, где им вздумается, хоть бы и выше Хрептева. Разве только разнесется слух, что я в Хрептеве поселился, — тогда они его далеко обходить будут, потому как меня давно знают.
— А Михала, что ль, не знают? Михала, что ли, не будут обходить?
— И его будут, пока большой силы не соберут, что вполне может случиться. Впрочем, он их сам постарается найти.
— В этом я не сомневаюсь! Неужто в Хрептеве настоящая пустыня? Это ведь совсем недалеко!
— Самая что ни на есть настоящая. Когда-то, еще в мои молодые годы, тамошние места были густо заселены. Едешь — и на каждом шагу то хутор, то село, то городишко. Знаем, бывали! Я еще помню, Ушица была настоящий город-крепость! Пан Конецпольский-старший старостой меня туда прочил. Но потом сброд поднял мятеж, и все пошло прахом. Уже когда мы за Елешкой Скшетуской ездили, кругом пустыня была, а потом еще чамбулы раз двадцать там побывали… Теперь пан Собеский снова у казачья и татар, как у пса из пасти, эти земли вырвал… Но людей здесь пока еще мало, одни разбойники по оврагам сидят…
Тут Заглоба принялся оглядывать окрестность и качать головою, вспоминая былые времена.
— Господи, — говорил он, — когда мы за Елешкой ехали, мне казалось, старость уже на носу, а теперь, думается, я тогда молодой был — ведь почти двадцать четыре года прошло. У Михала твоего, молокососа, волос на лице было не больше, чем на моем кулаке. А места эти у меня в памяти так и стоят, словно мы вчера здесь проезжали! Кустарник только разросся да леса поднялись после того, как agricolae «Земледельцы (лат.).» разбежались…
И в самом деле, сразу за Китайгородом пошли дремучие леса — тогда большая часть этого края была ими покрыта. Кое-где, впрочем, особенно в окрестностях Студеницы, встречались и открытые поляны, и тогда путники видели ближний берег Днестра и обширное пространство за рекою, вплоть до холмов на горизонте.
Дорогу им преграждали глубокие овраги — обиталища диких зверей и людей, еще более диких, чем звери, — то узкие и обрывистые, то расширяющиеся кверху, с пологими склонами, поросшими густым лесом. Татары Меллеховича спускались вниз с осторожностью: когда конец эскорта был еще на высоком краю яра, передние всадники словно проваливались под землю. Басе и пану Заглобе часто приходилось вылезать из коляски: хотя Володыёвский и проложил наспех дорогу, ехать порой становилось небезопасно. На дне оврагов били ключи, бежали, журча по камням, быстрые ручейки, взбухавшие весной, когда таяли степные снега. Солнце, правда, еще сильно пригревало леса и степи, но в каменистых котловинах путников пронизывал леденящий холод. Скалистые склоны густо заросли хвойным лесом; мрачные, черные деревья, взбираясь на самые края оврагов, казалось, стараются заслонить глубокие провалы от золотистых лучей солнца. Местами, однако, на целых участках леса деревья были переломаны, повалены, стволы в диком беспорядке громоздились один на другой, грудами валялись искореженные, совершенно высохшие или покрытые порыжелой листвой и хвоей ветки.
— Что случилось с этим бором? — спрашивала Бася у Заглобы.
— Кое-где это, возможно, старые засеки — либо местный люд орде заграждал путь, либо нашим войскам мятежники, — а кое-где молдавские ветры прогулялись: старые люди говорят, в этих ветрах мороки, а то и бесы хороводы водят.
— А ты, сударь, видел когда-нибудь бесовские хороводы?
— Видеть не видел, но слыхал, как чертенята забавы ради перекликались: «Ух-ха! Ух-ха!» Спроси Михала, он тоже слышал.
Бася при всей своей отваге злых духов немного побаивалась и потому спешно принялась креститься.
— Страшные места! — сказала она.
В некоторых ярах и вправду было страшно: там не только мрак стоял, но и мертвая тишина. Ветерок не пробежит, листья и ветки на деревьях не зашелестят; слышался лишь топот и пофыркиванье лошадей, скрип телег да предостерегающие окрики возниц в самых опасных местах. Порой татары или драгуны затягивали песню, но сама пуща не отзывалась ни человечьим, ни звериным голосом.
Мрачные овраги производили тягостное впечатление, но наверху, даже там, где тянулись дремучие леса, путникам было чем порадовать глаз. День выдался по-осеннему тихий. Солнце свершало свой путь по небесному своду, не омраченному ни единым облачком, щедро заливая светом холмы, поля и леса. В его лучах сосны казались красно-золотыми, а нити паутины, цепляющиеся за ветки деревьев, за бурьян и травы, сверкали так ярко, будто сами были сотканы из солнечных бликов. Дело шло к середине октября, и множество птиц, в особенности те, что страшатся холодов, уже потянулись из Речи Посполитой к Черному морю: на небе можно было увидеть и косяки летящих с громким криком журавлей, и гусей, и стаи чирков.
Там и сям, высоко в небесной голубизне, парили на распростертых крыльях орлы — грозные недруги обитателей подоблачных высей; кое-где медленно кружили, высматривая добычу, хищные ястребы. Однако, чаще всего в открытом поле, встречались и такие птицы, которые высоко летать не любят, а прячутся среди высоких трав. Поминутно из-под копыт татарских бахматов с шумом вспархивали стайки рыжеватых куропаток; несколько раз Бася видела — правда, издалека — стоящих на страже дроф, и тогда щеки ее вспыхивали, а глаза начинали сверкать.
— Мы с Михалом будем их борзыми травить! — кричала она, хлопая в ладоши.
— Будь у тебя муж домосед, — говорил Заглоба, — у него бы с такой супругой в два счета борода поседела, но я знал, кому тебя отдавать. Другая хотя бы благодарна была…
Бася тотчас расцеловала Заглобу в обе щеки, а он до того расчувствовался, что сказал:
— Уж как на старости лет теплая лежанка мила, а любящие сердца милее.
А потом добавил задумчиво:
— Странное дело: всю жизнь я вашу сестру любил, а спроси за что — ведь не сумею ответить; сколько среди вас изменниц, ветрениц… Только что беспомощные, будто малые дети; не дай бог, на твоих глазах какую обидят — сердце от сострадания на куски разорвется. Поцелуй-ка меня еще разок, что ли!
Бася готова была весь свет расцеловать и потому немедля исполнила желание Заглобы, после чего они продолжали путь свой в преотличнейшем настроении. Ехали очень медленно, иначе бы идущие позади волы не поспевали за всадниками, а оставлять их в лесу с небольшою горсткой людей было опасно.
По мере приближения к Ушице местность становилась все холмистее, пуща непролазнее, а овраги глубже. Постоянно то телеги ломались, то начинали баловать кони, отчего случались долгие проволочки. Старый шлях, по которому некогда ездили в Могилев [34], за двадцать лет так зарос лесом, что от него и следов почти не осталось, поэтому приходилось держаться троп, проложенных войсками во время давних и недавних походов, но тропы эти часто уводили в сторону и всегда были едва проходимы. Не обошлось и без происшествия.
У лошади Меллеховича, ехавшего во главе татар, на крутом склоне заплелись ноги, и она скатилась на каменистое дно оврага, покалечив своего седока: тот так сильно расшиб макушку, что даже на какое-то время лишился сознанья. Бася с Заглобой тотчас же пересели на запасных лошадей, а татарина молодая комендантша велела уложить в коляску и везти с осторожностью. И потом останавливала караван возле каждого родника и собственными руками обвязывала пострадавшему голову тряпицами, смоченными в холодной ключевой воде. Он довольно долго лежал с закрытыми глазами, но потом разомкнул веки, а когда склонившаяся над ним Бася спросила, как он себя чувствует, вместо ответа схватил ее руку и прижал к своим побелелым губам.
И лишь минуту спустя, словно придя в себя и собравшись с мыслями, ответил:
— Ой, добре, як давно не бувало!
В пути провели целый день. Наконец солнце побагровело, и огромный его шар перекатился на молдавскую сторону, Днестр засверкал, точно огненная лента, а с востока, от Дикого Поля, потихоньку стал подползать сумрак.
До Хрептева было уже недалеко, но лошади нуждались в отдыхе, и потому был устроен настоящий привал.
Среди драгун кое-кто запел вечернюю молитву, татары послезали с коней и, разостлав на земле овчины, тоже начали молиться, стоя на коленях, оборотясь лицом к востоку. Голоса их то громко звенели, то снижались до шепота; порой по рядам проносилось: «Алла! Алла!», а потом все разом умолкали, поднимались с колен и, держа перед лицом обращенные кверху ладони, замирали в благоговейной сосредоточенности, лишь время от времени сонно и будто со вздохом повторяя: «Лохичмен, ах, лохичмен!» Падавшие на них солнечные лучи становились все багрянее, с запада потянул ветерок, и тотчас в глубине леса поднялся громкий шум, словно деревья хотели на пороге ночи воздать хвалу тому, кто рассыпает по темному небу тысячи мерцающих звезд.
Бася с огромным любопытством наблюдала за молитвою татар, и сердце ее сжималось при мысли, что столько добрых солдат, прожив тяжкую жизнь, попадет в пекло — и потому, прежде всего, что, пребывая постоянно среди людей, исповедующих истинную веру, они не пожелали, глядя на них, с греховного свернуть пути.
Заглоба, которому все это было не в новинку, слушая благочестивые Басины рассуждения, только пожимал плечами да приговаривал:
— Все равно б поганых в рай не пустили, чтобы блох и иной пакости на себе не приволокли.
Потом, натянув с помощью слуги подбитый выпоротками полушубок, незаменимый в холодные вечера, приказал отправляться в путь, но едва тронулись, впереди, на склоне холма, показалось пятеро верховых.
Татары поспешно расступились, освобождая им дорогу.
— Михал! — крикнула Бася, разглядев всадника, мчавшегося впереди.
Это и в самом деле был Володыёвский, который с четырьмя своими людьми выехал жене навстречу.
Сияя от радости, они кинулись друг к другу в объятия и принялись наперебой рассказывать, что с каждым из них за время разлуки приключилось.
Бася рассказала, как прошло путешествие и как пан Меллехович «рассудок себе повредил о каменья», а маленький рыцарь дал отчет в том, что сделано в Хрептеве, где, по его уверениям, все уже готово к приему гостей: над постройкой жилья три недели трудились пятьсот топоров.
Во время этой беседы пан Михал поминутно наклонялся в седле, чтобы обнять молодую жену, которая, видно, и не думала на него за это сердиться, потому что ехала рядом, так близко, что лошади их чуть ли не терлись боками.
Путешествие близилось к концу; между тем настала ясная ночь, озаренная светом огромной золотой луны. Подымаясь над степью, луна постепенно бледнела, и наконец блеск ее затмился ярким заревом, вспыхнувшим впереди каравана.
— Что это? — спросила Бася.
— Увидишь, — ответил, шевеля усиками, Володыёвский, — дай только проедем вон тот лесочек, что нас от Хрептева отделяет.
— Это уже Хрептев?
— Когда б не деревья, он бы тебе виден был как на ладони.
Въехали в лесок, но и половины не проехали, как на другом его конце показалось множество огоньков, — сущий рой светлячков или мерцающих звезд! Звезды эти приближались с необыкновенною быстротой, и вдруг весь лесочек сотрясся от громких криков:
— Vivat наша госпожа! Vivat ее высокородие! Vivat! Vivat!
Это были солдаты, спешившие встретить Басю. Сотни их мгновенно смешались с татарами. Каждый держал в руке длинную палку с расщепленным концом, куда был вставлен пучок горящих лучин. Некоторые несли на шестах железные светильники, в которых горела смола, роняя наземь долгие огненные слезы.
Бася немедленно оказалась в окружении усатых, грозных и диковатых, но светящихся радостью лиц. Почти никто из этих людей прежде ее не знал, многие ожидали увидеть степенную матрону и тем сильнее обрадовались этой почти еще девочке, которая, сидя на белом жеребчике, с благодарностью склоняла налево и направо прелестное розовое личико, счастливое и вместе с тем смущенное столь неожиданным приемом.
— Благодарю вас, судари, — промолвила Бася, — знаю, не ради меня это…
Но звуки ее серебристого голоска потонули в приветственных возгласах, от которых дрожали в бору деревья.
Рыцари из хоругвей генерала подольского и пшемысльского подкомория, казаки Мотовило, липеки и черемисы перемешались между собой. Всяк хотел разглядеть молодую полковницу, подойти поближе, а кто погорячее, норовил поцеловать край ее шубки или ногу в стремени. Для полудиких воинов, проведших жизнь в набегах и охоте за людьми, привыкших к кровопролитию и резне, это было явление столь необычайное и поразительное, что твердые их сердца дрогнули и в груди пробудились какие-то новые, неведомые чувства. Басю вышли встречать из любви к Володыёвскому, желая сделать ему приятное, а может, и подольститься, но внезапно всех охватило умиление. Улыбающееся, милое и невинное личико с блестящими глазами и раздувающимися ноздрями в одно мгновенье стало дорого солдатам. «Дитина ты наша!» — кричали старые казаки, истые степные волки. «Херувим каже, пане регiментар!», «Зорька ясная, цветик ненаглядный! — восклицали рыцари. — Все, как один, за нее головы сложим!» А черемисы, прикладывая к широкой груди ладони, причмокивали губами: «Алла! Алла…»
Володыёвский донельзя был растроган и обрадован; подбоченясь, он поглядывал вокруг с нескрываемой гордостью за свою Баську.
Под неумолчные крики наконец выехали из лесочка, и тотчас глазам новоприбывших представились солидные деревянные строения, стоящие вкруг двора. Это и было хрептевское сторожевое поселенье, ярко освещенное пылавшими перед частоколом огромными кострами — горели целые стволы. И на майдане развели множество костров, только поменьше, чтобы не наделать пожару.
Солдаты погасили свои лучины, поснимали с плеч кто мушкет, кто пищаль, кто штуцер и принялись из них палить в честь прибытия комендантши.
Вышли за частокол и оркестры: рыцарский с рожками, казацкий с литаврами, барабанами и разными многострунными инструментами и, наконец, липеки: в их оркестре по татарскому обычаю, всех заглушая, пронзительно дудели сопелки. К общему шуму примешивался лай солдатских собак и рев перепуганной скотины.
Впереди теперь ехала Бася, а с нею рядом по одну руку — муж, по другую — Заглоба; сопровождение несколько поотстало.
Над воротами, украшенными пихтовыми веточками, на смазанных салом и освещенных изнутри бачачьих пузырях чернелась надпись.
Пусть вас вечно любовь согревает немеркнущим пламенем
Crescite «Плодитесь (лат.).» милые гости, multiplicamini!«Размножайтесь (лат.).»
— Vivant! Floreant! «Да здравствуют и процветают! (Лат.)» — закричали солдаты, когда маленький рыцарь с Басей остановились, чтобы прочитать надпись.
— Черт возьми! — сказал Заглоба. — Я ведь тоже гость, но если призыв к размножению и ко мне обращен, убей меня бог, коли я знаю, как на него ответить.
Однако нашлось и специально ему предназначенное двустишие, и Заглоба, к немалому своему удовольствию, прочел:
Слава Онуфрию Заглобе бесстрашному,
Величайшей гордости рыцарства нашего!
Володыёвский на радостях пригласил всех офицеров и товарищей к себе на ужин, а для солдат велел выкатить пару бочонков горелки. Тут же забили нескольких волов, которых немедля принялись жарить на кострах. Угощенья было вдоволь и даже с избытком; до поздней ночи не стихали над заставой крики и мушкетные выстрелы, наводя страх на шайки разбойников, скрывающиеся в ушицких ярах.
ГЛАВА XXIII
Володыёвский у себя на заставе не сидел сложа руки, да и люди его пребывали в неустанных трудах. Охранять Хрептев обычно оставалось человек сто, а то и меньше, прочие же постоянно были в разъездах. Самые значительные отряды посылались для почесывания ушицких оврагов: они находились как бы в состоянии непрерывной войны, поскольку разбойные ватаги, зачастую весьма многочисленные, оказывали яростное сопротивление и не раз приходилось вступать с ними в форменные сражения. Подобные экспедиции длились по нескольку дней, а порой и неделю-другую. Отряды поменьше пан Михал отправлял аж к самому Брацлаву — собирать свежие вести об орде и Дорошенко. Этим велено было добывать языков, за которыми они и охотились в степи; другие спускались по Днестру до Могилева и Ямполя для поддержания связи со стоявшими в тех местах гарнизонами; часть людей следила за тем, что делается на валашской стороне; иные возводили мосты, подправляли старый тракт.
В краю, где теперь царило столь оживленное движение, постепенно становилось спокойнее; некоторые местные жители — посмирнее нравом, менее охочие до разбойной жизни — потихоньку возвращались в опустелые селенья, сперва с оглядкой, потом все смелее. В самом Хрептеве поселилось несколько евреев-ремесленников; все чаще стали заглядывать бродячие торговцы, а случалось, и богатый купец-армянин забредал. У Володыёвского появились основания надеяться, что, если господь бог и гетман позволят ему еще несколько времени пробыть здесь комендантом, глухой этот угол помалу совершенно переменит свой облик. Пока сделаны были лишь первые шаги, впереди оставалась уйма работы: на дорогах еще было небезопасно; разнуздавшийся местный люд охотнее сходился с разбойниками, нежели с войском, и часто ни с того ни с сего забивался обратно в скалистые расселины; через днестровские броды часто украдкой перебирались ватаги, состоящие из валахов, казаков, венгерцев, татар… бог весть кого там только не было; они устраивали татарским обычаем набеги на селенья и городишки, унося с собой все, что могли; в том краю пока ни на минуту нельзя было выпустить саблю из рук, повесить на гвоздь мушкет, однако начало уже было положено и будущее сулило благие надежды.
Зорче всего надлежало следить за тем, что творится на востоке. От дорошенковской разноплеменной рати и вспомогательных чамбулов то и дело откалывались более или менее крупные отряды, которые исподтишка нападали на польские гарнизоны, а попутно жгли и опустошали окрестность. Но поскольку действовали эти ватаги — хотя бы с виду — самочинно, маленький комендант громил их, не опасаясь навлечь на страну настоящую бурю; и еще мало ему было отражать нападения: он сам искал врага в степи, причем столь успешно, что со временем даже отчаянные головорезы стали держаться от него подальше.
В краю, где теперь царило столь оживленное движение, постепенно становилось спокойнее; некоторые местные жители — посмирнее нравом, менее охочие до разбойной жизни — потихоньку возвращались в опустелые селенья, сперва с оглядкой, потом все смелее. В самом Хрептеве поселилось несколько евреев-ремесленников; все чаще стали заглядывать бродячие торговцы, а случалось, и богатый купец-армянин забредал. У Володыёвского появились основания надеяться, что, если господь бог и гетман позволят ему еще несколько времени пробыть здесь комендантом, глухой этот угол помалу совершенно переменит свой облик. Пока сделаны были лишь первые шаги, впереди оставалась уйма работы: на дорогах еще было небезопасно; разнуздавшийся местный люд охотнее сходился с разбойниками, нежели с войском, и часто ни с того ни с сего забивался обратно в скалистые расселины; через днестровские броды часто украдкой перебирались ватаги, состоящие из валахов, казаков, венгерцев, татар… бог весть кого там только не было; они устраивали татарским обычаем набеги на селенья и городишки, унося с собой все, что могли; в том краю пока ни на минуту нельзя было выпустить саблю из рук, повесить на гвоздь мушкет, однако начало уже было положено и будущее сулило благие надежды.
Зорче всего надлежало следить за тем, что творится на востоке. От дорошенковской разноплеменной рати и вспомогательных чамбулов то и дело откалывались более или менее крупные отряды, которые исподтишка нападали на польские гарнизоны, а попутно жгли и опустошали окрестность. Но поскольку действовали эти ватаги — хотя бы с виду — самочинно, маленький комендант громил их, не опасаясь навлечь на страну настоящую бурю; и еще мало ему было отражать нападения: он сам искал врага в степи, причем столь успешно, что со временем даже отчаянные головорезы стали держаться от него подальше.