Страница:
— Михал! А Михал! Ну что? В монахи пойдешь али передумал? Девки, как репки. Дрогоёвская — ягодка-малинка. А гайдучок наш румяный, ух! Что скажешь, а, Михал?
— Да полно, — отвечал маленький рыцарь.
— По мне, так лучше гайдучка не найти. Скажу тебе, когда я за ужином к ней подсел, жар от нее шел, как от печурки.
— Егоза она, Дрогоёвская степенней будет.
— Панна Кшися — сладкое яблочко. Спелое, румяное! Но та… Твердый орешек. Были бы у меня зубы… Я хотел сказать, была бы у меня такая дочка, тебе одному бы ее отдал. Миндаль! Миндаль в сахаре.
Володыёвский вдруг нахмурился. Вспомнились ему прозвища, которые пан Заглоба Анусе Борзобогатой давал. Он представил ее как живую — тонкий стан, веселое личико, темные косы, ее живость и веселый смех, особый, только ей свойственный взгляд. Эти обе были моложе, но та в тысячу раз дороже любой молодой…
Маленький рыцарь спрятал лицо в ладони, его охватила печаль нежданная и оттого такая горькая.
Заглоба умолк, поглядел с тревогой и наконец сказал:
— Михал, что с тобой? Скажи бога ради!
— Столько их, молодых, красивых, на белом свете, — отвечал Володыёвский, — живут, дышат, и только моей овечки нет среди них, одну ее никогда я больше не увижу!…
Тут горло у него перехватило, он опустил голову на край стола и, стиснув зубы, тихо прошептал:
— Боже! Боже! Боже!…
ГЛАВА VII
ГЛАВА VIII
— Да полно, — отвечал маленький рыцарь.
— По мне, так лучше гайдучка не найти. Скажу тебе, когда я за ужином к ней подсел, жар от нее шел, как от печурки.
— Егоза она, Дрогоёвская степенней будет.
— Панна Кшися — сладкое яблочко. Спелое, румяное! Но та… Твердый орешек. Были бы у меня зубы… Я хотел сказать, была бы у меня такая дочка, тебе одному бы ее отдал. Миндаль! Миндаль в сахаре.
Володыёвский вдруг нахмурился. Вспомнились ему прозвища, которые пан Заглоба Анусе Борзобогатой давал. Он представил ее как живую — тонкий стан, веселое личико, темные косы, ее живость и веселый смех, особый, только ей свойственный взгляд. Эти обе были моложе, но та в тысячу раз дороже любой молодой…
Маленький рыцарь спрятал лицо в ладони, его охватила печаль нежданная и оттого такая горькая.
Заглоба умолк, поглядел с тревогой и наконец сказал:
— Михал, что с тобой? Скажи бога ради!
— Столько их, молодых, красивых, на белом свете, — отвечал Володыёвский, — живут, дышат, и только моей овечки нет среди них, одну ее никогда я больше не увижу!…
Тут горло у него перехватило, он опустил голову на край стола и, стиснув зубы, тихо прошептал:
— Боже! Боже! Боже!…
ГЛАВА VII
Панна Бася все же упросила Володыёвского, чтоб он научил ее правилам поединка, а он и не отказывался, потому что хоть и отдавал предпочтение Дрогоёвской, но за эти дни успел привязаться к Басе, а, впрочем, трудно было бы ее не любить.
И вот как-то утром, наслушавшись Басиных хвастливых уверений, что она вполне владеет саблей и не всякий сумеет отразить ее удары, Володыёвский начал первый урок.
— Меня старые солдаты учили, — хвасталась Бася, — они-то умеют на саблях драться… Еще неизвестно, найдутся ли среди вас такие.
— Помилуй, душа моя, — воскликнул Заглоба, — да таких, как мы, в целом свете не сыщешь!
— А мне хотелось бы доказать, что и я не хуже. Не надеюсь, но хотела бы!
— Стрелять из мушкетона, пожалуй, и я сумела бы, — сказала со смехом пани Маковецкая.
— О боже! — воскликнул пан Заглоба. — Сдается мне, в Латычёве одни амазонки обитают!
Тут он обратился к Дрогоёвской:
— А ты, сударыня, каким оружием лучше владеешь?
— Никаким, — отвечала Кшися.
— Ага! Никаким! — воскликнула Баська.
И, передразнивая Кшисю, запела:
Если стремится в сердце вонзиться
Злая стрела Купидона.
— Этим-то оружием она владеет недурно, будьте спокойны! — добавила Бася, обращаясь к Володыёвскому и Заглобе. — И стреляет недурно.
— Выходи, сударыня! — сказал пан Михал, стараясь скрыть легкое замешательство.
— Ох, боже! Если бы все получилось, как я хочу! — воскликнула Бася, зардевшись от радости.
И тотчас же стала в позицию: в правой руке она держала легкую польскую сабельку, левую спрятала за спину, наклонилась вперед, высоко подняв голову, ноздри у нее раздувались, и была она при этом такая румяная и хорошенькая, что Заглоба шепнул пани Маковецкой:
— Ни одна сулейка, даже со столетним венгерским, так бы не потешила мою душу!
— Гляди, сударыня, — говорил меж тем Володыёвский, — я не нападаю, а защищаюсь. А ты нападай сколько душе угодно.
— Ладно. А коли устанешь, проси, сударь, пардону.
— Я и так могу все мигом кончить, коли захочу.
— Неужто?
— У такого вояки, как ты, сударыня, выбить из рук сабельку проще простого.
— Это мы увидим.
— Не увидим, я политес соблюдаю!
— Никакого политеса не надобно. Попробуй выбить, коли сумеешь. Сноровки у меня маловато, но до этого не допущу
— Стало быть, разрешаешь?
— Разрешаю!
— Опомнись, гайдучок ты мой милый, — сказал Заглоба. — Он не с такими, как ты, разделывался.
— Увидим! — повторила Бася.
— Начнем! — скомандовал Володыёвский, которому Басино хвастовство надоело.
Начали.
Бася, приседая, как кузнечик, лихо сделала выпад.
Володыёвский, не трогаясь с места, по своему обыкновению, едва заметно двинул саблей, словно бы никакой атаки и не было.
— Ты, сударь, отбиваешься от меня, как от мухи! — воскликнула недовольная Баська.
— А я с тобой и не дерусь вовсе, а учу! Вот так хорошо! Для горлинки совсем неплохо! Тверже руку!
— Ах, для горлинки? Так вот вам, сударь, за горлинку, получайте!
Но пан Михал ничего не получил, хотя Бася и прибегла к своим знаменитым приемам. И при этом, желая показать, как мало беспокоят его Басины удары, он как ни в чем не бывало продолжал беседу с паном Заглобой.
— Отойди, сударь, от окна, — сказал он Заглобе, — а то свет барышне застишь, правда, сабелька у нее чуть поболе иглы, но, должно быть, иголкой она владеет лучше.
Бася раздула ноздри еще больше, а волосы лезли на глаза.
— Пренебрегаешь мной, сударь?
— Боже упаси, только не твоею персоной.
— А я, я… пана Михала презираю!
— Вот тебе, бакалавр, за науку! — отвечал маленький рыцарь. И снова обратился к Заглобе: — Не иначе снег пойдет!
— Вот вам снег, снег, снег! — повторяла, размахивая сабелькой, Бася.
— Баська! Довольно с тебя, еле дышишь! — вмешалась тетушка.
— Держи, сударыня, сабельку покрепче, а то из рук выбью!
— Увидим!
— Изволь!
И сабелька, словно птица, вырвавшись из Басиных рук, с грохотом упала на пол возле печки.
— Это я… я сама, нечаянно! — со слезами в голосе воскликнула Бася и, схватив в руки саблю, снова перешла в атаку. — Попробуйте теперь, сударь!
— Изволь!
И сабля опять очутилась под печкой.
А пан Михал сказал:
— На сегодня хватит!
Тетушка, по своему обыкновению, затряслась всем телом от хохота, а Бася стояла посреди комнаты смущенная, растерянная, она тяжело дышала и кусала губы, едва сдерживая подступившие слезы. Она знала, что, если расплачется, все будут смеяться еще больше, и изо всех сил старалась сдержаться, но, чувствуя, что не может, выбежала прочь.
— О боже! — воскликнула тетушка. — Не иначе в конюшню кинулась, еще и не остыла после драки, того гляди, мороз прохватит… Нужно догнать ее! Кшися, не смей выходить!
Сказав это, она вышла и, схватив висевшую в сенях шубейку, выскочила во двор, а за ней помчался и Заглоба, от души жалевший своего гайдучка.
Хотела было выбежать и панна Кшися, но маленький рыцарь схватил ее за руку.
— Слышала, сударыня, приказ? Не отпущу твоей руки, пока не вернутся.
И в самом деле не отпускал. А рука у нее была нежная, бархатистая, и пану Михалу казалось, что ручеек тепла струится от ее пальцев, передаваясь ему, и он сжимал их все крепче.
На смуглых щеках панны Кшиси выступил легкий румянец.
— Вижу, я ваша пленница, ваш ясырь, — сказала она.
— Тот, у кого такой ясырь, и султану не станет завидовать, полцарства отдаст, не пожалеет.
— Но ведь вы, сударь, меня бы этим нехристям не продали!
— Как не продал бы черту свою душу!
Тут пан Михал вдруг понял, что в пылу зашел слишком далеко.
— Как не продал бы и сестру родную! — добавил он.
А панна Кшися отвечала серьезно:
— В самую точку попали, сударь. Пани Маковецкая для меня как сестра, а вы названым братом будете.
— Благодарю от всего сердца, — сказал Михал, целуя ей руку, — больше всего на свете нуждаюсь я в утешенье.
— Знаю, знаю, — сказала девушка, — я ведь и сама сирота.
Слезинка скатилась по ее щеке, укрывшись в темном пушке над губою.
А Володыёвский посмотрел на слезинку, на оттененные пушком губы и наконец сказал:
— Право, сударыня, вы добры, как ангел! Мне уже легче!
Кшися нежно улыбнулась.
— От души желаю пану, чтобы и вправду так было!
— Богом клянусь!
При этом маленький рыцарь чувствовал, что, если бы он посмел еще раз поцеловать Кшисе руку, ему и вовсе легко бы стало. Но тут вошла тетушка.
— Баська шубейку взяла, — сказала она, — но сконфужена и возвращаться не хочет. Пан Заглоба по конюшне мечется, никак ее не словит.
А пан Заглоба не только, не скупясь на уговоры и увещевания, метался по конюшне, ловя Басю, но и оттеснил ее наконец во двор в надежде, что так она скорее домой вернется.
А она удирала от него, повторяя:
— Вот и не пойду, не пойду ни за что, пусть меня мороз заморозит! Не пойду, не пойду!… — Потом, увидев возле дома столб с перекладинами, а на нем лестницу, ловко, словно белочка, стала взбираться по ней, пока не залезла на крышу. Залезла, повернулась к пану Заглобе и уже полушутя закричала: — Хорошо, так и быть, сейчас спущусь, если вы, сударь, за мной полезете!
— Да что я, кот, что ли, какой, чтобы за тобой, гайдучок, по крышам лазить? Так-то ты мне за любовь платишь!
— И я вас, сударь, люблю, но только отсюда, с крыши!
— Ну вот, заладила! Стрижено-брито! Слезай с крыши!
— Не слезу!
— Оконфузилась! Эка беда! Стоит ли принимать это близко к сердцу. Не тебе, ласочка неугомонная, а Кмицицу, искуснику из искусников, Володыёвский такой удар нанес, и не в шутку, а в поединке. Да он самых лучших фехтовальщиков — итальянцев, немцев, шведов — протыкал вмиг, они и помолиться не успевали, а тут эдакая козявка, и на тебе, столько гонору! Фу! Стыдись! Слазь, говорю! Ведь ты только учишься!
— Я пана Михала видеть не хочу!
— Опомнись, голубчик! За какие такие грехи, за то, что он exquisitissimus «Отменный (лат.).» в том, чему ты сама научиться хочешь? За это ты должна его любить еще больше.
Пан Заглоба не ошибался. Несмотря на случившийся с ней конфуз, Бася в душе восхищалась маленьким рыцарем.
— Пусть его Кшися любит! — сказала она.
— Слазь, говорю!
— Не слезу!
— Хорошо, сиди, но только вот что я тебе скажу: это даже не пристало порядочной девице сидеть на лестнице, не очень-то прилично это выглядит снизу!
— А вот и неправда! — сказала Бася, одергивая шубейку.
— Я-то старый, глаз не прогляжу, да вот возьму и созову всех, пусть любуются!
— Сейчас слезу! — отозвалась Бася.
Пан Заглоба глянул за угол.
— Ей-богу, кто-то идет! — крикнул он.
В это время из-за угла выглянул молодой пан Нововейский, который приехал верхом, привязал лошадь к боковой калитке, а сам, ища парадного входа, обошел дом кругом.
Бася, заметив его, в два прыжка очутилась на земле, но, увы, было слишком поздно.
Пан Нововейский, увидев, как она спрыгивает с лестницы, остановился в растерянности, заливаясь румянцем, будто красна девица. Бася тоже стояла как вкопанная. И вдруг воскликнула:
— Опять конфуз!
Пан Заглоба, которого история эта очень позабавила, смотрел на них, подмигивая здоровым глазом, а потом сказал:
— Это пан Нововейский, солдат и друг нашего Михала, а это панна Чердаковская… Тьфу ты, господи!… Я хотел сказать — Езёрковская!
Нововейский быстро пришел в себя, а поскольку при всей своей молодости был весьма находчив, поклонился и, бросив взгляд на столь прекрасное видение, сказал:
— О боже! Я вижу, у Кетлинга в саду розы на снегу расцвели.
Бася, сделав реверанс, чуть слышно шепнула:
— Не про твою честь!
А после этого добавила громко вежливым голосом:
— Милости просим в дом!
Сама прошла вперед и, вбежав в столовую, где сидел за столом пан Михал с домочадцами, воскликнула, намекая на красный кунтуш пана Нововейского:
— Снегирь прилетел!
И, сказав это, она уселась на табуретку эдакой паинькой, тихохонько, смирнехонько, как и следовало воспитанной барышне.
Пан Михал представил своего молодого приятеля сестре и Кшисе Дрогоёвской, а тот, увидев еще одну барышню, тоже весьма хорошенькую, хотя и совсем в ином роде, опять смутился и, стараясь скрыть это, поднес руку к еще не существующим усам.
Подкручивая над губой мнимый ус, он обратился к Володыёвскому и начал рассказ. Великий гетман непременно желает видеть у себя пана Михала. Насколько пан Нововейский мог понять, речь шла о новом назначении. Гетман получил несколько донесений: от пана Вильчковского, от пана Сильницкого, от полковника Пиво и от других комендантов, служивших на Украине и в Подолии. Они писали, что в Крыму опять смута.
— Хан и султан Калга, что в Подгайцах с нами пакт заключил, рады бы сдержать слово, но Буджак людей своих поднимает, да белгородская орда зашевелилась; ни хан, ни Калга им не указ…
— Пан Собеский мне об этом доверительно говорил, совета спрашивал, — сказал Заглоба. — Чего там по весне ждут?
— Говорят, с первой травой вся эта саранча оживет и ее снова давить придется, — отвечал пан Нововейский.
Сказав это, он лихо приосанился и так рьяно стал теребить «ус», что верхняя губа у него покраснела.
Бася мгновенно это заметила и, спрятавшись за его спину, тоже стала подкручивать «усы», подражая движениям юного вояки.
Пани Маковецкая бросала на нее грозные взгляды, но при этом тряслась от беззвучного смеха, пан Михал тоже закусил губу, а панна Дрогоёвская потупила взгляд, и ее длинные ресницы отбрасывали на щеки тень.
— Да ты, как погляжу, хоть и молод, но солдат бывалый! — сказал ему пан Заглоба.
— Мне двадцать два года стукнуло, а из них вот уже семь лет я безотказно служу отчизне, потому как в пятнадцать бежал от ученья, всем наукам предпочтя поле брани, — отвечал юный рубака.
— Он и в степи как дома — и в траве спрячется, и на ордынцев налетит, как ястреб на куропатку, — добавил пан Володыёвский. — Лучшего наездника для степных набегов не придумать! От него ни одному татарину не укрыться!
Пан Нововейский вспыхнул, услышав столь лестные слова, сказанные в присутствии дам.
Этот степной орел был красивым юношей со смуглым обветренным лицом. На щеке у него был шрам от уха до самого носа, который из-за этого с одного боку казался приплюснутым. Глаза, привыкшие смотреть в степные дали, глядели зорко, а широкие черные брови над ними напоминали татарский лук. На бритой голове торчал непослушный чуб. Басе вояка понравился и речами, и осанкой, но она продолжала его передразнивать.
— Рад, рад от души, — сказал пан Заглоба. — Нам, старикам, весьма приятно видеть, что молодежь нас достойна.
— Пока нет, — возразил Нововейский.
— Ну что ж, такая скромность тоже похвальна, — сказал пан Заглоба. — Глядишь, скоро тебе и людей дадут под начало.
— А как же! — воскликнул Володыёвский. — Он уже не раз верховодил в сражениях.
Пан Нововейский снова принялся крутить «усы», да так, что казалось, вот-вот оторвет губу.
Бася, не сводя с него глаз, поднесла ко рту руки, повторяя все его жесты.
Но смекалистый солдат заметил вскоре, что взгляды всей компании устремлены на сидящую за его спиной барышню, ту, что при нем спрыгнула с лестницы, и он тотчас догадался, что девица над ним потешается.
Как ни в чем не бывало, Нововейский продолжал разговор, не забывая и про «усы», но вдруг неожиданно обернулся, да так быстро, что Бася не успела ни опустить рук, ни отвести от него взгляда.
Она покраснела от неожиданности и, сама не зная, что делает, встала со скамейки. Все смутились, наступило неловкое молчание.
Вдруг Бася хлопнула рукой по платью.
— Опять конфуз! — воскликнула она.
— Милостивая сударыня, — с чувством сказал Нововейский, — я уже давно заметил, что за моею спиною кто-то надо мной посмеяться готов. Признаться, я давно об усах мечтаю, но коли я их не дождусь, то лишь оттого, что суждено мне пасть на поле брани за отчизну, и питаю надежду, что тогда не смеха, а слез твоих удостоюсь.
Бася стояла, потупив взгляд, смущенная искренними словами рыцаря.
— Ты, сударь, должен ее простить, — сказал Заглоба. — Молодо-зелено, но сердце у нее золотое!
А она, словно в подтверждение слов пана Заглобы, тихонько прошептала:
— Простите… Я не хотела обидеть…
Пан Нововейский мгновенно взял обе ее руки в свои и осыпал их поцелуями.
— Бога ради! Успокойтесь, умоляю. Я же не barbarus «Варвар (лат.).» какой. Это мне следует просить прощенья за то, что веселье вам испортил. И мы, солдаты, страх как всякие развлеченья любим. Mea culpa «Моя вина (лат.).». Дайте еще раз поцеловать ваши ручки, полно, не прощайте меня подольше, я и до ночи целовать их готов.
— Вот это кавалер, видишь, Бася! — сказала пани Маковецкая.
— Вижу! — ответила Бася.
— Стало быть, вы меня простили, — воскликнул пан Нововейский.
Сказав это, он выпрямился и начал по привычке молодцевато подкручивать «ус», а потом, спохватившись, разразился громким смехом; вслед за ним засмеялась Бася, за нею и остальные. У всех отлегло от сердца. Заглоба велел принести из погреба пару бутылок, и пошло веселье.
Пан Нововейский бряцал шпорами и ерошил свой чуб, бросая на Басю пламенные взгляды. Девушка ему очень нравилась. Он сделался необыкновенно словоохотлив, а побывав при гетманском дворе, повидал немало и многое мог рассказать.
Вспомнил он и о конвокационном сейме, о том, как в сенатской палате под натиском любопытных всем на потеху обвалилась печь… Уехал он лишь после обеда. Помыслы его были только о Басе. Она все стояла у него перед глазами.
И вот как-то утром, наслушавшись Басиных хвастливых уверений, что она вполне владеет саблей и не всякий сумеет отразить ее удары, Володыёвский начал первый урок.
— Меня старые солдаты учили, — хвасталась Бася, — они-то умеют на саблях драться… Еще неизвестно, найдутся ли среди вас такие.
— Помилуй, душа моя, — воскликнул Заглоба, — да таких, как мы, в целом свете не сыщешь!
— А мне хотелось бы доказать, что и я не хуже. Не надеюсь, но хотела бы!
— Стрелять из мушкетона, пожалуй, и я сумела бы, — сказала со смехом пани Маковецкая.
— О боже! — воскликнул пан Заглоба. — Сдается мне, в Латычёве одни амазонки обитают!
Тут он обратился к Дрогоёвской:
— А ты, сударыня, каким оружием лучше владеешь?
— Никаким, — отвечала Кшися.
— Ага! Никаким! — воскликнула Баська.
И, передразнивая Кшисю, запела:
Если стремится в сердце вонзиться
Злая стрела Купидона.
— Этим-то оружием она владеет недурно, будьте спокойны! — добавила Бася, обращаясь к Володыёвскому и Заглобе. — И стреляет недурно.
— Выходи, сударыня! — сказал пан Михал, стараясь скрыть легкое замешательство.
— Ох, боже! Если бы все получилось, как я хочу! — воскликнула Бася, зардевшись от радости.
И тотчас же стала в позицию: в правой руке она держала легкую польскую сабельку, левую спрятала за спину, наклонилась вперед, высоко подняв голову, ноздри у нее раздувались, и была она при этом такая румяная и хорошенькая, что Заглоба шепнул пани Маковецкой:
— Ни одна сулейка, даже со столетним венгерским, так бы не потешила мою душу!
— Гляди, сударыня, — говорил меж тем Володыёвский, — я не нападаю, а защищаюсь. А ты нападай сколько душе угодно.
— Ладно. А коли устанешь, проси, сударь, пардону.
— Я и так могу все мигом кончить, коли захочу.
— Неужто?
— У такого вояки, как ты, сударыня, выбить из рук сабельку проще простого.
— Это мы увидим.
— Не увидим, я политес соблюдаю!
— Никакого политеса не надобно. Попробуй выбить, коли сумеешь. Сноровки у меня маловато, но до этого не допущу
— Стало быть, разрешаешь?
— Разрешаю!
— Опомнись, гайдучок ты мой милый, — сказал Заглоба. — Он не с такими, как ты, разделывался.
— Увидим! — повторила Бася.
— Начнем! — скомандовал Володыёвский, которому Басино хвастовство надоело.
Начали.
Бася, приседая, как кузнечик, лихо сделала выпад.
Володыёвский, не трогаясь с места, по своему обыкновению, едва заметно двинул саблей, словно бы никакой атаки и не было.
— Ты, сударь, отбиваешься от меня, как от мухи! — воскликнула недовольная Баська.
— А я с тобой и не дерусь вовсе, а учу! Вот так хорошо! Для горлинки совсем неплохо! Тверже руку!
— Ах, для горлинки? Так вот вам, сударь, за горлинку, получайте!
Но пан Михал ничего не получил, хотя Бася и прибегла к своим знаменитым приемам. И при этом, желая показать, как мало беспокоят его Басины удары, он как ни в чем не бывало продолжал беседу с паном Заглобой.
— Отойди, сударь, от окна, — сказал он Заглобе, — а то свет барышне застишь, правда, сабелька у нее чуть поболе иглы, но, должно быть, иголкой она владеет лучше.
Бася раздула ноздри еще больше, а волосы лезли на глаза.
— Пренебрегаешь мной, сударь?
— Боже упаси, только не твоею персоной.
— А я, я… пана Михала презираю!
— Вот тебе, бакалавр, за науку! — отвечал маленький рыцарь. И снова обратился к Заглобе: — Не иначе снег пойдет!
— Вот вам снег, снег, снег! — повторяла, размахивая сабелькой, Бася.
— Баська! Довольно с тебя, еле дышишь! — вмешалась тетушка.
— Держи, сударыня, сабельку покрепче, а то из рук выбью!
— Увидим!
— Изволь!
И сабелька, словно птица, вырвавшись из Басиных рук, с грохотом упала на пол возле печки.
— Это я… я сама, нечаянно! — со слезами в голосе воскликнула Бася и, схватив в руки саблю, снова перешла в атаку. — Попробуйте теперь, сударь!
— Изволь!
И сабля опять очутилась под печкой.
А пан Михал сказал:
— На сегодня хватит!
Тетушка, по своему обыкновению, затряслась всем телом от хохота, а Бася стояла посреди комнаты смущенная, растерянная, она тяжело дышала и кусала губы, едва сдерживая подступившие слезы. Она знала, что, если расплачется, все будут смеяться еще больше, и изо всех сил старалась сдержаться, но, чувствуя, что не может, выбежала прочь.
— О боже! — воскликнула тетушка. — Не иначе в конюшню кинулась, еще и не остыла после драки, того гляди, мороз прохватит… Нужно догнать ее! Кшися, не смей выходить!
Сказав это, она вышла и, схватив висевшую в сенях шубейку, выскочила во двор, а за ней помчался и Заглоба, от души жалевший своего гайдучка.
Хотела было выбежать и панна Кшися, но маленький рыцарь схватил ее за руку.
— Слышала, сударыня, приказ? Не отпущу твоей руки, пока не вернутся.
И в самом деле не отпускал. А рука у нее была нежная, бархатистая, и пану Михалу казалось, что ручеек тепла струится от ее пальцев, передаваясь ему, и он сжимал их все крепче.
На смуглых щеках панны Кшиси выступил легкий румянец.
— Вижу, я ваша пленница, ваш ясырь, — сказала она.
— Тот, у кого такой ясырь, и султану не станет завидовать, полцарства отдаст, не пожалеет.
— Но ведь вы, сударь, меня бы этим нехристям не продали!
— Как не продал бы черту свою душу!
Тут пан Михал вдруг понял, что в пылу зашел слишком далеко.
— Как не продал бы и сестру родную! — добавил он.
А панна Кшися отвечала серьезно:
— В самую точку попали, сударь. Пани Маковецкая для меня как сестра, а вы названым братом будете.
— Благодарю от всего сердца, — сказал Михал, целуя ей руку, — больше всего на свете нуждаюсь я в утешенье.
— Знаю, знаю, — сказала девушка, — я ведь и сама сирота.
Слезинка скатилась по ее щеке, укрывшись в темном пушке над губою.
А Володыёвский посмотрел на слезинку, на оттененные пушком губы и наконец сказал:
— Право, сударыня, вы добры, как ангел! Мне уже легче!
Кшися нежно улыбнулась.
— От души желаю пану, чтобы и вправду так было!
— Богом клянусь!
При этом маленький рыцарь чувствовал, что, если бы он посмел еще раз поцеловать Кшисе руку, ему и вовсе легко бы стало. Но тут вошла тетушка.
— Баська шубейку взяла, — сказала она, — но сконфужена и возвращаться не хочет. Пан Заглоба по конюшне мечется, никак ее не словит.
А пан Заглоба не только, не скупясь на уговоры и увещевания, метался по конюшне, ловя Басю, но и оттеснил ее наконец во двор в надежде, что так она скорее домой вернется.
А она удирала от него, повторяя:
— Вот и не пойду, не пойду ни за что, пусть меня мороз заморозит! Не пойду, не пойду!… — Потом, увидев возле дома столб с перекладинами, а на нем лестницу, ловко, словно белочка, стала взбираться по ней, пока не залезла на крышу. Залезла, повернулась к пану Заглобе и уже полушутя закричала: — Хорошо, так и быть, сейчас спущусь, если вы, сударь, за мной полезете!
— Да что я, кот, что ли, какой, чтобы за тобой, гайдучок, по крышам лазить? Так-то ты мне за любовь платишь!
— И я вас, сударь, люблю, но только отсюда, с крыши!
— Ну вот, заладила! Стрижено-брито! Слезай с крыши!
— Не слезу!
— Оконфузилась! Эка беда! Стоит ли принимать это близко к сердцу. Не тебе, ласочка неугомонная, а Кмицицу, искуснику из искусников, Володыёвский такой удар нанес, и не в шутку, а в поединке. Да он самых лучших фехтовальщиков — итальянцев, немцев, шведов — протыкал вмиг, они и помолиться не успевали, а тут эдакая козявка, и на тебе, столько гонору! Фу! Стыдись! Слазь, говорю! Ведь ты только учишься!
— Я пана Михала видеть не хочу!
— Опомнись, голубчик! За какие такие грехи, за то, что он exquisitissimus «Отменный (лат.).» в том, чему ты сама научиться хочешь? За это ты должна его любить еще больше.
Пан Заглоба не ошибался. Несмотря на случившийся с ней конфуз, Бася в душе восхищалась маленьким рыцарем.
— Пусть его Кшися любит! — сказала она.
— Слазь, говорю!
— Не слезу!
— Хорошо, сиди, но только вот что я тебе скажу: это даже не пристало порядочной девице сидеть на лестнице, не очень-то прилично это выглядит снизу!
— А вот и неправда! — сказала Бася, одергивая шубейку.
— Я-то старый, глаз не прогляжу, да вот возьму и созову всех, пусть любуются!
— Сейчас слезу! — отозвалась Бася.
Пан Заглоба глянул за угол.
— Ей-богу, кто-то идет! — крикнул он.
В это время из-за угла выглянул молодой пан Нововейский, который приехал верхом, привязал лошадь к боковой калитке, а сам, ища парадного входа, обошел дом кругом.
Бася, заметив его, в два прыжка очутилась на земле, но, увы, было слишком поздно.
Пан Нововейский, увидев, как она спрыгивает с лестницы, остановился в растерянности, заливаясь румянцем, будто красна девица. Бася тоже стояла как вкопанная. И вдруг воскликнула:
— Опять конфуз!
Пан Заглоба, которого история эта очень позабавила, смотрел на них, подмигивая здоровым глазом, а потом сказал:
— Это пан Нововейский, солдат и друг нашего Михала, а это панна Чердаковская… Тьфу ты, господи!… Я хотел сказать — Езёрковская!
Нововейский быстро пришел в себя, а поскольку при всей своей молодости был весьма находчив, поклонился и, бросив взгляд на столь прекрасное видение, сказал:
— О боже! Я вижу, у Кетлинга в саду розы на снегу расцвели.
Бася, сделав реверанс, чуть слышно шепнула:
— Не про твою честь!
А после этого добавила громко вежливым голосом:
— Милости просим в дом!
Сама прошла вперед и, вбежав в столовую, где сидел за столом пан Михал с домочадцами, воскликнула, намекая на красный кунтуш пана Нововейского:
— Снегирь прилетел!
И, сказав это, она уселась на табуретку эдакой паинькой, тихохонько, смирнехонько, как и следовало воспитанной барышне.
Пан Михал представил своего молодого приятеля сестре и Кшисе Дрогоёвской, а тот, увидев еще одну барышню, тоже весьма хорошенькую, хотя и совсем в ином роде, опять смутился и, стараясь скрыть это, поднес руку к еще не существующим усам.
Подкручивая над губой мнимый ус, он обратился к Володыёвскому и начал рассказ. Великий гетман непременно желает видеть у себя пана Михала. Насколько пан Нововейский мог понять, речь шла о новом назначении. Гетман получил несколько донесений: от пана Вильчковского, от пана Сильницкого, от полковника Пиво и от других комендантов, служивших на Украине и в Подолии. Они писали, что в Крыму опять смута.
— Хан и султан Калга, что в Подгайцах с нами пакт заключил, рады бы сдержать слово, но Буджак людей своих поднимает, да белгородская орда зашевелилась; ни хан, ни Калга им не указ…
— Пан Собеский мне об этом доверительно говорил, совета спрашивал, — сказал Заглоба. — Чего там по весне ждут?
— Говорят, с первой травой вся эта саранча оживет и ее снова давить придется, — отвечал пан Нововейский.
Сказав это, он лихо приосанился и так рьяно стал теребить «ус», что верхняя губа у него покраснела.
Бася мгновенно это заметила и, спрятавшись за его спину, тоже стала подкручивать «усы», подражая движениям юного вояки.
Пани Маковецкая бросала на нее грозные взгляды, но при этом тряслась от беззвучного смеха, пан Михал тоже закусил губу, а панна Дрогоёвская потупила взгляд, и ее длинные ресницы отбрасывали на щеки тень.
— Да ты, как погляжу, хоть и молод, но солдат бывалый! — сказал ему пан Заглоба.
— Мне двадцать два года стукнуло, а из них вот уже семь лет я безотказно служу отчизне, потому как в пятнадцать бежал от ученья, всем наукам предпочтя поле брани, — отвечал юный рубака.
— Он и в степи как дома — и в траве спрячется, и на ордынцев налетит, как ястреб на куропатку, — добавил пан Володыёвский. — Лучшего наездника для степных набегов не придумать! От него ни одному татарину не укрыться!
Пан Нововейский вспыхнул, услышав столь лестные слова, сказанные в присутствии дам.
Этот степной орел был красивым юношей со смуглым обветренным лицом. На щеке у него был шрам от уха до самого носа, который из-за этого с одного боку казался приплюснутым. Глаза, привыкшие смотреть в степные дали, глядели зорко, а широкие черные брови над ними напоминали татарский лук. На бритой голове торчал непослушный чуб. Басе вояка понравился и речами, и осанкой, но она продолжала его передразнивать.
— Рад, рад от души, — сказал пан Заглоба. — Нам, старикам, весьма приятно видеть, что молодежь нас достойна.
— Пока нет, — возразил Нововейский.
— Ну что ж, такая скромность тоже похвальна, — сказал пан Заглоба. — Глядишь, скоро тебе и людей дадут под начало.
— А как же! — воскликнул Володыёвский. — Он уже не раз верховодил в сражениях.
Пан Нововейский снова принялся крутить «усы», да так, что казалось, вот-вот оторвет губу.
Бася, не сводя с него глаз, поднесла ко рту руки, повторяя все его жесты.
Но смекалистый солдат заметил вскоре, что взгляды всей компании устремлены на сидящую за его спиной барышню, ту, что при нем спрыгнула с лестницы, и он тотчас догадался, что девица над ним потешается.
Как ни в чем не бывало, Нововейский продолжал разговор, не забывая и про «усы», но вдруг неожиданно обернулся, да так быстро, что Бася не успела ни опустить рук, ни отвести от него взгляда.
Она покраснела от неожиданности и, сама не зная, что делает, встала со скамейки. Все смутились, наступило неловкое молчание.
Вдруг Бася хлопнула рукой по платью.
— Опять конфуз! — воскликнула она.
— Милостивая сударыня, — с чувством сказал Нововейский, — я уже давно заметил, что за моею спиною кто-то надо мной посмеяться готов. Признаться, я давно об усах мечтаю, но коли я их не дождусь, то лишь оттого, что суждено мне пасть на поле брани за отчизну, и питаю надежду, что тогда не смеха, а слез твоих удостоюсь.
Бася стояла, потупив взгляд, смущенная искренними словами рыцаря.
— Ты, сударь, должен ее простить, — сказал Заглоба. — Молодо-зелено, но сердце у нее золотое!
А она, словно в подтверждение слов пана Заглобы, тихонько прошептала:
— Простите… Я не хотела обидеть…
Пан Нововейский мгновенно взял обе ее руки в свои и осыпал их поцелуями.
— Бога ради! Успокойтесь, умоляю. Я же не barbarus «Варвар (лат.).» какой. Это мне следует просить прощенья за то, что веселье вам испортил. И мы, солдаты, страх как всякие развлеченья любим. Mea culpa «Моя вина (лат.).». Дайте еще раз поцеловать ваши ручки, полно, не прощайте меня подольше, я и до ночи целовать их готов.
— Вот это кавалер, видишь, Бася! — сказала пани Маковецкая.
— Вижу! — ответила Бася.
— Стало быть, вы меня простили, — воскликнул пан Нововейский.
Сказав это, он выпрямился и начал по привычке молодцевато подкручивать «ус», а потом, спохватившись, разразился громким смехом; вслед за ним засмеялась Бася, за нею и остальные. У всех отлегло от сердца. Заглоба велел принести из погреба пару бутылок, и пошло веселье.
Пан Нововейский бряцал шпорами и ерошил свой чуб, бросая на Басю пламенные взгляды. Девушка ему очень нравилась. Он сделался необыкновенно словоохотлив, а побывав при гетманском дворе, повидал немало и многое мог рассказать.
Вспомнил он и о конвокационном сейме, о том, как в сенатской палате под натиском любопытных всем на потеху обвалилась печь… Уехал он лишь после обеда. Помыслы его были только о Басе. Она все стояла у него перед глазами.
ГЛАВА VIII
В тот же день маленький рыцарь явился к гетману, который велел его тотчас пустить и повел такой разговор:
— Я Рущица посылаю в Крым, дабы приглядывал, не грозят ли нам оттуда какие напасти, да от хана соблюдения пактов добивался. Не хочешь ли пойти на службу и его солдат под свое начало взять? Ты, Вильчковский, Сильницкий и Пиво будете Дороша и татар караулить, с ними держи ухо востро.
Пан Володыёвский приуныл. Цвет жизни своей, лучшие годы отдал он войску. Десятки лет не знал покоя: жил в огне, в дыму, в трудах и бессоннице, в голоде, холоде, порой и крыши над головой у него не было и охапки соломы для постели. Один бог ведает, чьей только крови не пролила его сабля. Не сумел он обзавестись ни семьей, ни домом. Люди куда менее достойные уже давно пользовались panem bene merentium «Здесь: имениями, которые давались за заслуги (лат.).», званий, почестей, должностей добились. А он, начиная службу, был богаче, чем стал. И вот опять о нем вспомнили, как о старой метле. Велика была боль его души; а едва нашлись мягкие, нежные ручки, готовые положить ему повязки на раны, снова приказано сниматься с места и спешить на пустынные далекие окраины Речи Посполитой, и никто не думает о том, как он нуждается в утешенье. Ведь если бы не эти вечные походы и служба, хоть несколько лет порадовался бы он своей Анусе.
И когда он сейчас обо всем этом размышлял, горькая обида подступила к сердцу. Но только подумал он, что не пристало рыцарю от службы отказываться, и сказал коротко:
— Еду.
На это гетман ответил:
— Ты человек свободный и отказаться волен. Готов ли ты ехать, одному тебе ведомо.
— Я и к смерти готов! — ответил Володыёвский.
Пан Собеский в задумчивости мерял шагами покои, наконец остановился возле маленького рыцаря и, положив ему руку на плечо, сказал:
— Коли не успели высохнуть твои слезы, ветер их тебе в степи осушит. Всю жизнь провел ты в великих трудах, солдатик, потрудись еще. А если когда и подумаешь ненароком, что про тебя забыли, наградами обошли, отдохнуть не дали, что за верную свою службу вместо гренок с маслом получил ты черствую корку, раны вместо имений, муку вместо покоя, стисни зубы и шепни про себя: «Ради тебя, отчизна!» Другого утешения у меня нет, но, хотя я и не ксендз, но одно знаю наверняка, что, служа верой и правдой, ты на своем вытертом седле уедешь дальше, чем иные в богатой карете с шестеркой, и что найдутся такие ворота, что, открывшись перед тобой, затворятся перед ними.
«Ради тебя, отчизна!» — мысленно повторил Володыёвский, удивляясь невольно, как сумел гетман проникнуть в самые тайные его мысли.
А великий гетман сел напротив и продолжал:
— Говорю я с тобою сейчас не как с подчиненным, а как с другом, нет, как отец с сыном. Еще в те времена, когда нас у Подгаец огненным дождем поливали, да и до того, на Украине, когда мы едва-едва неприятеля сдерживали, а тут, в самом сердце отчизны, в укрытии, за нашей спиною, скверные людишки смуту сеяли мелкой корысти ради, — не раздумал я о том, что наша Речь Посполитая погибнуть должна. Уж слишком самоуправство привыкло брать верх над порядком, а общее благо выгоде и интригам уступать привыкло… Нигде не встречал я такого… Эти мысли грызли меня и днем в поле, и ночью в шатре, хотя старался я не показывать вида. «Ну ладно, — думал, — мы солдаты, тянем свою лямку… Таков наш долг, такова судьба наша! Но если бы мы хоть надеяться могли, что кровь наша оросит поля для благодарных ростков свободы. Нет! И этой надежды не оставалось. Тяжкие думы владели мною, когда мы стояли возле Подгаец, только я себя не выдавал, чтобы не подумали вы, будто гетман на поле боя викторию под сомненье ставит. „Нет у тебя людей, — думал я, — нет людей, беззаветно любящих отечество!“ И до того мне было тяжко, словно кто нож в сердце поворачивал. Помнится, было это в последний день, у Подгаец, в окопе, когда я повел вас в атаку на орду, две тысячи супротив двадцати шести, а вы все не верную смерть, на погибель свою мчались, да так весело, с посвистом, словно на свадьбу… И подумал я тогда: „А эти мои солдатики?“ И бог в одно мгновенье снял камень с души, с глаз пелена спала. „Вот они, — сказал я себе, — во имя бескорыстной любви к родной своей матери гибнут; они не вступят ни в какие союзы, не пойдут на измену; из них-то и составится мое святое братство, школа, пример для подражания. Их подвиг, их товарищество нам поможет, с их помощью бедный наш народ возродится корысти и своеволия чуждый, встанет, словно лев, всему миру на удивление, великую в себе силу почуяв. Вот какое это будет братство!“
Тут пан Собеский оживился, откинул назад свою величественную, словно у римского цесаря, голову, протянул вперед руки и провозгласил:
— Боже! Не пиши на наших стенах мане, текел, фарес «М а н е, т е к е л, ф а р е с — подсчитано, взвешено, измерено (по-арамейски).», позволь мне возродить отечество!
Наступило молчание.
Маленький рыцарь сидел потупясь и чуял, как дрожь пробегает по его телу.
А гетман, все меривший покои шагами, наконец остановился перед ним.
— Примеры надобны, — говорил он, — каждый день надобны примеры, да такие, чтобы зажигали сердца, Володыёвский! Ты для меня в первых рядах этого братства. Хочешь ли породниться с нами?
Маленький рыцарь вскочил и обнял гетману колени.
— Вот! — воскликнул он с волнением. — Вот что я скажу! Услышав, что снова мне ехать нужно, почуял я обиду, полагая, что время мое отныне принадлежит скорби, а теперь вижу, что грешен, каюсь и говорить не могу от стыда…
Гетман молча прижал его к сердцу.
— Горсточка нас, — сказал он, — но другие пойдут вслед за нами.
— Когда ехать надобно? — спросил маленький рыцарь. — Я могу и до самого Крыма добраться, мне не впервой.
— Нет, — сказал гетман. — В Крым я Рущица пошлю. У него там побратимы да и тезки найдутся, вроде и братья двоюродные, их еще в детстве орда угнала, а потом они в басурманскую веру перешли, прославились и в больших чинах ныне. Они ему послужат верой и правдой, а ты здесь в степях пригодишься, другого такого наездника во вражеский стан не найти.
— Когда ехать прикажете? — повторил маленький рыцарь.
— Полагаю, недели через две, не позднее. Нужно мне еще с паном коронным подканцлером да с паном подскарбием побеседовать, письма да указы Рущицу приготовить. Но смотри, будь наготове, не мешкай.
— К утру готов буду!
— Бог вознаградит тебя за усердие, да только дело не столь спешное. Поедешь ненадолго; ежели только война не начнется, на время избрания и коронации ты мне в Варшаве нужен будешь. Какие слухи ходят о претендентах? О чем поговаривает шляхта?
— Я из монастыря недавно вышел, а там, вестимо, о мирских делах не помышляют. Знаю лишь то, о чем мне пан Заглоба поведал.
— Верно. Стоит расспросить и его. Почтенный муж, шляхта его ценит. А твои помыслы о ком?
— Пока не ведаю, но полагаю, доблестный муж нам нужен, вояка отменный.
— О, да, да! Вот и я думаю о таком, чтобы одно имя его соседей как гром поражало. О доблестном муже, о таком, как Стефан Баторий. Ну, будь здоров, солдатик!… Доблестный воин нам нужен! Всем свои слова повторяй! Будь здоров!… Бог тебя за твое усердие не забудет!
Пан Михал простился и вышел. Всю дорогу он провел в размышлениях. Наш солдат радовался тому, что впереди у него еще неделя-другая, сердце его тешили добро и участье, что дарила ему Кшися Дрогоёвская. Радовался он и тому, что при избрании короля присутствовать будет, словом, возвращался он домой веселый, позабыв о прежних печалях… Да и сами степи имели для него свое очарование, и он, того не ведая, по ним тосковал. Так привык он к этим просторам без конца и края, где всадник на коне парит над землей подобно птице.
— Ну что же, — говорил он себе, — поеду, поеду в эти бескрайние поля и степи, к давним заставам и старым могилам, старой жизни заново изведаю, буду с солдатами в походы ходить, рубежи наши вместе с журавлями охранять, весной силы вместе с травами набирать, поеду, поеду!
Он пришпорил коня и помчался во всю прыть, потому что давно уже соскучился по быстрой езде и свисту ветра в ушах. День выдался сухой и ясный. Смерзшийся снег покрыл землю и скрипел под копытами скакуна. Комья обледенелой земли разлетались во все стороны. Пан Володыёвский мчал так, что челядинец, у которого конь был поплоше, остался далеко позади.
День клонился к вечеру, на небе светились зори, бросая фиолетовый отблеск на заснеженные поля. На румяном небе показались первые мерцающие звезды и поднялся месяц — серебряный серп. Пусто было на дороге, и лишь иногда обгонял рыцарь какую-нибудь колымагу и мчался дальше и, только увидев вдали двор Кетлинга, попридержал коня и дал слуге себя догнать.
— Я Рущица посылаю в Крым, дабы приглядывал, не грозят ли нам оттуда какие напасти, да от хана соблюдения пактов добивался. Не хочешь ли пойти на службу и его солдат под свое начало взять? Ты, Вильчковский, Сильницкий и Пиво будете Дороша и татар караулить, с ними держи ухо востро.
Пан Володыёвский приуныл. Цвет жизни своей, лучшие годы отдал он войску. Десятки лет не знал покоя: жил в огне, в дыму, в трудах и бессоннице, в голоде, холоде, порой и крыши над головой у него не было и охапки соломы для постели. Один бог ведает, чьей только крови не пролила его сабля. Не сумел он обзавестись ни семьей, ни домом. Люди куда менее достойные уже давно пользовались panem bene merentium «Здесь: имениями, которые давались за заслуги (лат.).», званий, почестей, должностей добились. А он, начиная службу, был богаче, чем стал. И вот опять о нем вспомнили, как о старой метле. Велика была боль его души; а едва нашлись мягкие, нежные ручки, готовые положить ему повязки на раны, снова приказано сниматься с места и спешить на пустынные далекие окраины Речи Посполитой, и никто не думает о том, как он нуждается в утешенье. Ведь если бы не эти вечные походы и служба, хоть несколько лет порадовался бы он своей Анусе.
И когда он сейчас обо всем этом размышлял, горькая обида подступила к сердцу. Но только подумал он, что не пристало рыцарю от службы отказываться, и сказал коротко:
— Еду.
На это гетман ответил:
— Ты человек свободный и отказаться волен. Готов ли ты ехать, одному тебе ведомо.
— Я и к смерти готов! — ответил Володыёвский.
Пан Собеский в задумчивости мерял шагами покои, наконец остановился возле маленького рыцаря и, положив ему руку на плечо, сказал:
— Коли не успели высохнуть твои слезы, ветер их тебе в степи осушит. Всю жизнь провел ты в великих трудах, солдатик, потрудись еще. А если когда и подумаешь ненароком, что про тебя забыли, наградами обошли, отдохнуть не дали, что за верную свою службу вместо гренок с маслом получил ты черствую корку, раны вместо имений, муку вместо покоя, стисни зубы и шепни про себя: «Ради тебя, отчизна!» Другого утешения у меня нет, но, хотя я и не ксендз, но одно знаю наверняка, что, служа верой и правдой, ты на своем вытертом седле уедешь дальше, чем иные в богатой карете с шестеркой, и что найдутся такие ворота, что, открывшись перед тобой, затворятся перед ними.
«Ради тебя, отчизна!» — мысленно повторил Володыёвский, удивляясь невольно, как сумел гетман проникнуть в самые тайные его мысли.
А великий гетман сел напротив и продолжал:
— Говорю я с тобою сейчас не как с подчиненным, а как с другом, нет, как отец с сыном. Еще в те времена, когда нас у Подгаец огненным дождем поливали, да и до того, на Украине, когда мы едва-едва неприятеля сдерживали, а тут, в самом сердце отчизны, в укрытии, за нашей спиною, скверные людишки смуту сеяли мелкой корысти ради, — не раздумал я о том, что наша Речь Посполитая погибнуть должна. Уж слишком самоуправство привыкло брать верх над порядком, а общее благо выгоде и интригам уступать привыкло… Нигде не встречал я такого… Эти мысли грызли меня и днем в поле, и ночью в шатре, хотя старался я не показывать вида. «Ну ладно, — думал, — мы солдаты, тянем свою лямку… Таков наш долг, такова судьба наша! Но если бы мы хоть надеяться могли, что кровь наша оросит поля для благодарных ростков свободы. Нет! И этой надежды не оставалось. Тяжкие думы владели мною, когда мы стояли возле Подгаец, только я себя не выдавал, чтобы не подумали вы, будто гетман на поле боя викторию под сомненье ставит. „Нет у тебя людей, — думал я, — нет людей, беззаветно любящих отечество!“ И до того мне было тяжко, словно кто нож в сердце поворачивал. Помнится, было это в последний день, у Подгаец, в окопе, когда я повел вас в атаку на орду, две тысячи супротив двадцати шести, а вы все не верную смерть, на погибель свою мчались, да так весело, с посвистом, словно на свадьбу… И подумал я тогда: „А эти мои солдатики?“ И бог в одно мгновенье снял камень с души, с глаз пелена спала. „Вот они, — сказал я себе, — во имя бескорыстной любви к родной своей матери гибнут; они не вступят ни в какие союзы, не пойдут на измену; из них-то и составится мое святое братство, школа, пример для подражания. Их подвиг, их товарищество нам поможет, с их помощью бедный наш народ возродится корысти и своеволия чуждый, встанет, словно лев, всему миру на удивление, великую в себе силу почуяв. Вот какое это будет братство!“
Тут пан Собеский оживился, откинул назад свою величественную, словно у римского цесаря, голову, протянул вперед руки и провозгласил:
— Боже! Не пиши на наших стенах мане, текел, фарес «М а н е, т е к е л, ф а р е с — подсчитано, взвешено, измерено (по-арамейски).», позволь мне возродить отечество!
Наступило молчание.
Маленький рыцарь сидел потупясь и чуял, как дрожь пробегает по его телу.
А гетман, все меривший покои шагами, наконец остановился перед ним.
— Примеры надобны, — говорил он, — каждый день надобны примеры, да такие, чтобы зажигали сердца, Володыёвский! Ты для меня в первых рядах этого братства. Хочешь ли породниться с нами?
Маленький рыцарь вскочил и обнял гетману колени.
— Вот! — воскликнул он с волнением. — Вот что я скажу! Услышав, что снова мне ехать нужно, почуял я обиду, полагая, что время мое отныне принадлежит скорби, а теперь вижу, что грешен, каюсь и говорить не могу от стыда…
Гетман молча прижал его к сердцу.
— Горсточка нас, — сказал он, — но другие пойдут вслед за нами.
— Когда ехать надобно? — спросил маленький рыцарь. — Я могу и до самого Крыма добраться, мне не впервой.
— Нет, — сказал гетман. — В Крым я Рущица пошлю. У него там побратимы да и тезки найдутся, вроде и братья двоюродные, их еще в детстве орда угнала, а потом они в басурманскую веру перешли, прославились и в больших чинах ныне. Они ему послужат верой и правдой, а ты здесь в степях пригодишься, другого такого наездника во вражеский стан не найти.
— Когда ехать прикажете? — повторил маленький рыцарь.
— Полагаю, недели через две, не позднее. Нужно мне еще с паном коронным подканцлером да с паном подскарбием побеседовать, письма да указы Рущицу приготовить. Но смотри, будь наготове, не мешкай.
— К утру готов буду!
— Бог вознаградит тебя за усердие, да только дело не столь спешное. Поедешь ненадолго; ежели только война не начнется, на время избрания и коронации ты мне в Варшаве нужен будешь. Какие слухи ходят о претендентах? О чем поговаривает шляхта?
— Я из монастыря недавно вышел, а там, вестимо, о мирских делах не помышляют. Знаю лишь то, о чем мне пан Заглоба поведал.
— Верно. Стоит расспросить и его. Почтенный муж, шляхта его ценит. А твои помыслы о ком?
— Пока не ведаю, но полагаю, доблестный муж нам нужен, вояка отменный.
— О, да, да! Вот и я думаю о таком, чтобы одно имя его соседей как гром поражало. О доблестном муже, о таком, как Стефан Баторий. Ну, будь здоров, солдатик!… Доблестный воин нам нужен! Всем свои слова повторяй! Будь здоров!… Бог тебя за твое усердие не забудет!
Пан Михал простился и вышел. Всю дорогу он провел в размышлениях. Наш солдат радовался тому, что впереди у него еще неделя-другая, сердце его тешили добро и участье, что дарила ему Кшися Дрогоёвская. Радовался он и тому, что при избрании короля присутствовать будет, словом, возвращался он домой веселый, позабыв о прежних печалях… Да и сами степи имели для него свое очарование, и он, того не ведая, по ним тосковал. Так привык он к этим просторам без конца и края, где всадник на коне парит над землей подобно птице.
— Ну что же, — говорил он себе, — поеду, поеду в эти бескрайние поля и степи, к давним заставам и старым могилам, старой жизни заново изведаю, буду с солдатами в походы ходить, рубежи наши вместе с журавлями охранять, весной силы вместе с травами набирать, поеду, поеду!
Он пришпорил коня и помчался во всю прыть, потому что давно уже соскучился по быстрой езде и свисту ветра в ушах. День выдался сухой и ясный. Смерзшийся снег покрыл землю и скрипел под копытами скакуна. Комья обледенелой земли разлетались во все стороны. Пан Володыёвский мчал так, что челядинец, у которого конь был поплоше, остался далеко позади.
День клонился к вечеру, на небе светились зори, бросая фиолетовый отблеск на заснеженные поля. На румяном небе показались первые мерцающие звезды и поднялся месяц — серебряный серп. Пусто было на дороге, и лишь иногда обгонял рыцарь какую-нибудь колымагу и мчался дальше и, только увидев вдали двор Кетлинга, попридержал коня и дал слуге себя догнать.