Страница:
— Тугай-бея? — с удивлением переспросил Собеский.
— Да, ваша светлость. Открылось, что пан Ненашинец еще ребенком его из Крыма похитил, да по дороге потерял, и Азья попал к Нововейским и рос у них, не подозревая, кто его отец.
— Странным представлялось мне, что он, совсем еще молодой, таким уважением пользуется у татар. А теперь оно и понятно: и казаки, даже те из них, что остались отчизне верными, Хмельницкого чуть ли не святым почитают и гордятся им.
— Вот-вот! Я то же Азье говорил! — вставил Богуш.
— Неисповедимы пути господни, — помолчав, сказал гетман, — старый Тугай-бей реки крови пролил на нашей земле, а молодой служит ей, по крайности, до сих пор верой и правдой служил. Нынче, кто знает, не захочет ли он в Крыму вкусить власти.
— Нынче? Да нынче он еще верней служить станет — это и есть вторая моя новость, которая, может статься, даст надежду истерзанной Речи Посполитой силу обрести и выход и путь к спасению. Да поможет мне бог, — как помог ради этой новости пренебречь всеми трудностями и опасностями пути, — поскорее вам ее выложить и тем утешить озабоченное сердце вашей милости.
— Слушаю со вниманием, — сказал Собеский.
Богуш принялся с такою страстью излагать замыслы молодого Тугай-беевича, что стал воистину красноречив. Время от времени он дрожащей от волнения рукою наливал себе чару меда, расплескивая через край благородный напиток, и все говорил, говорил…
Изумленному взору великого гетмана как бы представились, сменяя друг друга, светлые картины будущего: вот тысячи, десятки тысяч татар устремляются вместе с женами, детьми и стадами к земле и воле, казаки же, при виде этой новой силы Речи Посполитой, устраненные, покорно бьют челом татарам, королю и гетману: нет больше бунтов на Украине, нет привычных опустошительных, как огонь или наводнение, набегов на Русь, зато бок о бок с войском польским и казацким рыщут по бескрайним степям под звуки дудок и барабанный бой чамбулы украинской шляхты — татарские чамбулы.
Год за годом тянутся вереницею арбы — несчетный народ, вопреки воле хана и султана, предпочел право и свободу притеснению, украинский чернозем и хлеб прежней голодной доле… Давешняя вражья сила пошла служить Речи Посполитой — Крым обезлюдел; из рук хана и султана ускользает давняя мощь, и страх овладел ими, ибо со стороны степей Украины грозно глядит им в очи новый гетман новой татарской шляхты, вечный страж и защитник Речи Посполитой, прославленный сын страшного отца — молодой Тугай-бей.
Румянец выступил на лице у Богуша: казалось, он упивается собственными речами, наконец, воздев руки, он вскричал:
— Вот что привез я! Вот что этот отпрыск драконов высидел в хрептевских лесах! А теперь ему надобно только письмо и дозволение вашей светлости, чтобы бросить клич в Крыму и на Дунае! Ваша светлость! Кабы сын Тугай-бея ничего более не совершил, а только посеял раздоры в Крыму и на Дунае, всех бы там перессорил, разбудил гидру усобицы, одни улусы вооружил бы против других, то и этим он в преддверье войны, в преддверье войны, повторяю, оказал бы великую, неоценимую услугу Речи Посполитой!
Собеский молчал и большими шагами мерил комнату. Прекрасное лицо его было мрачно, даже грозно; он ходил и, вероятно, вел в душе беседу — с собой ли, с богом ли — неведомо.
Наконец великий гетман словно разорвал в душе своей некую страницу и обратился к говорившему со словами:
— Богуш, я такого письма и такого изволения, хоть бы и имел на то право, покуда жив, не дам!
Слова эти обрушились на Богуша и тяжестью своей так его придавили, будто были отлиты из железа или жидкого свинца. Он даже на мгновенье онемел, опустил голову и после долгого молчания пробормотал:
— Но отчего, ваша светлость, отчего же?…
— Сперва отвечу тебе как политик: имя сына Тугай-бея и в самом деле, certus quantum «Несомненно (лат.).», могло бы привлечь татар, кабы при этом им были обещаны земля, воля и шляхетские привилегии. Хотя пришло бы их сюда все же не столь много, сколь ты вообразил. Но главное — то был бы безумный поступок: татар на Украину звать, новый народ там селить, когда мы с казаками покамест не в силах управиться. Ты говоришь, меж ними тотчас пошли б ссоры да раздоры, меч бы приставили к шее казацкой, а кто поручится, что меч тот и польской кровью бы не обагрился? Я этого Азью до сей поры не знал, а теперь вижу: живет в груди его змий честолюбия и гордыни, оттого и спрашиваю: кто поручится, что не сидит в нем второй Хмельницкий? Он станет бить казаков, однако, не угоди ему однажды Речь Посполитая иль пригрози она ему за какой-либо дерзкий поступок законною карой, и он тотчас с казаками спознается, новые несметные полчища с востока призовет, подобно тому как Хмельницкий призвал Тугай-бея; перейдет на сторону султана, как Дорошенко перешел, и вместо усиления нашей мощи начнется новое кровопролитие и новые поражения нас постигнут.
— Ваша светлость! Татары, ставши шляхтичами, крепко будут держаться Речи Посполитой.
— Или литовских татар и черемисов мало было? Они давно уж шляхтичами стали, не оттого ли и перешли на сторону султана?
— Литовским татарам не всякий раз предоставлялись привилегии.
— А что, коли шляхта, а так оно и будет, решительно воспротивится такому расширению шляхетских прерогатив? Как честь и совесть тебе позволят диким этим и кровожадным толпам, кои дотоле непрестанно грабили нашу отчизну, дать силу и право решать ее судьбу, выбирать королей, на сейм посылать депутатов? За что им такая награда? Что за безумная мысль пришла тому татарину в голову и какой злой дух тебя, старый солдат, опутал, что ты дал сбить себя с толку и обмануть и уверовал в столь бесчестную и немыслимую затею?
Богуш опустил глаза и сказал робея:
— Ваша светлость, что шляхта воспротивится, то наперед я знал, да вот Азья говорит, что если татары с изволения вашей светлости сюда переселятся, то уж никакая сила отсюда их не изгонит.
— Человече! Выходит, он уже и угрожал, и мечом потрясал над Речью Посполитой, а ты и не разобрался?
— Ваша светлость, — возразил в отчаянии Богуш, — можно бы на худой конец не всех татар шляхтою делать, разве что самых видных, остальных же провозгласить свободными людьми. Они и так на призыв Тугай-беевича откликнутся.
— А не лучше ли в таком-то случае всех казаков свободными людьми провозгласить? Окстись, старый солдат, ей-богу, злой дух в тебя вселился.
— Ваша светлость…
— И вот что еще скажу я тебе, — глаза Собеского сверкнули, — кабы даже все было по-твоему, и мощь наша могла бы возрасти, и войну с турками предотвратить бы удалось, и шляхта сама к тому призывала, доколе я могу держать этой вот рукой саблю и осенить себя крестом, — не бывать тому! Господь свидетель! Не допущу я до этого!
— Но отчего, ваша светлость? — ломая руки, спросил Богуш.
— Оттого, что я не только польский гетман, а и христианский тоже, я на страже креста стою! И хоть бы казаки еще жесточе терзали утробу Речи Посполитой, я головы ослепленного, но христианского народа басурманским мечом рубить не намерен. Ибо, учиняя сие, я бы отцам и дедам нашим, собственным предкам, праху их, крови, слезам, всей давней Речи Посполитой сказал бы: «Рака [47]!» О боже! Пусть гибель нас ожидает, пусть именам нашим суждено стать именами почивших, но пусть же поминают нас вовеки в храме божием; и пусть потомки наши, глядя на кресты эти и могилы, скажут: «Они христианство и крест от нечестивых мусульман до последнего вздоха, до последней капли крови защищали и за другие народы души свои положили». Это наш долг, Богуш! Ведь мы же крепость, на стенах коей Христос знамя мук своих водрузил, а ты велишь мне, чтобы я, солдат божий, крепости той комендант, первым ворота отворил, поганых, как волков в овчарню, впустил и Иисусовых овечек на убой выдал?! Да уж лучше от чамбулов страдать и бунты сносить, на жестокую сечу лучше отправиться и полечь там и мне, и тебе, да что там, даже всей Речи Посполитой лучше уж погибнуть, нежели имя свое опозорить, славы лишиться и божью сторожевую службу нашу предать!
Произнеся это, выпрямился Собеский во всем своем величии, и лицо его сияло, как сияло, должно быть, лицо Готфрида Бульонского [48], когда он с криком: «С нами бог!» — бросился на приступ Иерусалима. И Богуш после тех слов сам себе показался ничтожным, и Азья рядом с Собеским выглядел ничтожным, а пламенные замыслы молодого татарина почернели вдруг и предстали глазам Богуша бесчестными и вовсе низкими.
Да и что он мог ответить на слова гетмана, что лучше костьми лечь, нежели изменить вере христианской? Какой еще привести довод? Бедный шляхтич не знал, что и делать, припасть ли к стопам гетмана, бить ли себя в грудь, вопия: «Mea culpa, mea maxima culpa!» «Виноват, кругом виноват! (Лат.)»
В этот момент зазвонили в ближнем доминиканском соборе.
Услышав это, Собеский сказал:
— К вечерне звонят! Пойдем, Богуш, воле божией вверимся!
ГЛАВА XXXII
ГЛАВА XXXIII
— Да, ваша светлость. Открылось, что пан Ненашинец еще ребенком его из Крыма похитил, да по дороге потерял, и Азья попал к Нововейским и рос у них, не подозревая, кто его отец.
— Странным представлялось мне, что он, совсем еще молодой, таким уважением пользуется у татар. А теперь оно и понятно: и казаки, даже те из них, что остались отчизне верными, Хмельницкого чуть ли не святым почитают и гордятся им.
— Вот-вот! Я то же Азье говорил! — вставил Богуш.
— Неисповедимы пути господни, — помолчав, сказал гетман, — старый Тугай-бей реки крови пролил на нашей земле, а молодой служит ей, по крайности, до сих пор верой и правдой служил. Нынче, кто знает, не захочет ли он в Крыму вкусить власти.
— Нынче? Да нынче он еще верней служить станет — это и есть вторая моя новость, которая, может статься, даст надежду истерзанной Речи Посполитой силу обрести и выход и путь к спасению. Да поможет мне бог, — как помог ради этой новости пренебречь всеми трудностями и опасностями пути, — поскорее вам ее выложить и тем утешить озабоченное сердце вашей милости.
— Слушаю со вниманием, — сказал Собеский.
Богуш принялся с такою страстью излагать замыслы молодого Тугай-беевича, что стал воистину красноречив. Время от времени он дрожащей от волнения рукою наливал себе чару меда, расплескивая через край благородный напиток, и все говорил, говорил…
Изумленному взору великого гетмана как бы представились, сменяя друг друга, светлые картины будущего: вот тысячи, десятки тысяч татар устремляются вместе с женами, детьми и стадами к земле и воле, казаки же, при виде этой новой силы Речи Посполитой, устраненные, покорно бьют челом татарам, королю и гетману: нет больше бунтов на Украине, нет привычных опустошительных, как огонь или наводнение, набегов на Русь, зато бок о бок с войском польским и казацким рыщут по бескрайним степям под звуки дудок и барабанный бой чамбулы украинской шляхты — татарские чамбулы.
Год за годом тянутся вереницею арбы — несчетный народ, вопреки воле хана и султана, предпочел право и свободу притеснению, украинский чернозем и хлеб прежней голодной доле… Давешняя вражья сила пошла служить Речи Посполитой — Крым обезлюдел; из рук хана и султана ускользает давняя мощь, и страх овладел ими, ибо со стороны степей Украины грозно глядит им в очи новый гетман новой татарской шляхты, вечный страж и защитник Речи Посполитой, прославленный сын страшного отца — молодой Тугай-бей.
Румянец выступил на лице у Богуша: казалось, он упивается собственными речами, наконец, воздев руки, он вскричал:
— Вот что привез я! Вот что этот отпрыск драконов высидел в хрептевских лесах! А теперь ему надобно только письмо и дозволение вашей светлости, чтобы бросить клич в Крыму и на Дунае! Ваша светлость! Кабы сын Тугай-бея ничего более не совершил, а только посеял раздоры в Крыму и на Дунае, всех бы там перессорил, разбудил гидру усобицы, одни улусы вооружил бы против других, то и этим он в преддверье войны, в преддверье войны, повторяю, оказал бы великую, неоценимую услугу Речи Посполитой!
Собеский молчал и большими шагами мерил комнату. Прекрасное лицо его было мрачно, даже грозно; он ходил и, вероятно, вел в душе беседу — с собой ли, с богом ли — неведомо.
Наконец великий гетман словно разорвал в душе своей некую страницу и обратился к говорившему со словами:
— Богуш, я такого письма и такого изволения, хоть бы и имел на то право, покуда жив, не дам!
Слова эти обрушились на Богуша и тяжестью своей так его придавили, будто были отлиты из железа или жидкого свинца. Он даже на мгновенье онемел, опустил голову и после долгого молчания пробормотал:
— Но отчего, ваша светлость, отчего же?…
— Сперва отвечу тебе как политик: имя сына Тугай-бея и в самом деле, certus quantum «Несомненно (лат.).», могло бы привлечь татар, кабы при этом им были обещаны земля, воля и шляхетские привилегии. Хотя пришло бы их сюда все же не столь много, сколь ты вообразил. Но главное — то был бы безумный поступок: татар на Украину звать, новый народ там селить, когда мы с казаками покамест не в силах управиться. Ты говоришь, меж ними тотчас пошли б ссоры да раздоры, меч бы приставили к шее казацкой, а кто поручится, что меч тот и польской кровью бы не обагрился? Я этого Азью до сей поры не знал, а теперь вижу: живет в груди его змий честолюбия и гордыни, оттого и спрашиваю: кто поручится, что не сидит в нем второй Хмельницкий? Он станет бить казаков, однако, не угоди ему однажды Речь Посполитая иль пригрози она ему за какой-либо дерзкий поступок законною карой, и он тотчас с казаками спознается, новые несметные полчища с востока призовет, подобно тому как Хмельницкий призвал Тугай-бея; перейдет на сторону султана, как Дорошенко перешел, и вместо усиления нашей мощи начнется новое кровопролитие и новые поражения нас постигнут.
— Ваша светлость! Татары, ставши шляхтичами, крепко будут держаться Речи Посполитой.
— Или литовских татар и черемисов мало было? Они давно уж шляхтичами стали, не оттого ли и перешли на сторону султана?
— Литовским татарам не всякий раз предоставлялись привилегии.
— А что, коли шляхта, а так оно и будет, решительно воспротивится такому расширению шляхетских прерогатив? Как честь и совесть тебе позволят диким этим и кровожадным толпам, кои дотоле непрестанно грабили нашу отчизну, дать силу и право решать ее судьбу, выбирать королей, на сейм посылать депутатов? За что им такая награда? Что за безумная мысль пришла тому татарину в голову и какой злой дух тебя, старый солдат, опутал, что ты дал сбить себя с толку и обмануть и уверовал в столь бесчестную и немыслимую затею?
Богуш опустил глаза и сказал робея:
— Ваша светлость, что шляхта воспротивится, то наперед я знал, да вот Азья говорит, что если татары с изволения вашей светлости сюда переселятся, то уж никакая сила отсюда их не изгонит.
— Человече! Выходит, он уже и угрожал, и мечом потрясал над Речью Посполитой, а ты и не разобрался?
— Ваша светлость, — возразил в отчаянии Богуш, — можно бы на худой конец не всех татар шляхтою делать, разве что самых видных, остальных же провозгласить свободными людьми. Они и так на призыв Тугай-беевича откликнутся.
— А не лучше ли в таком-то случае всех казаков свободными людьми провозгласить? Окстись, старый солдат, ей-богу, злой дух в тебя вселился.
— Ваша светлость…
— И вот что еще скажу я тебе, — глаза Собеского сверкнули, — кабы даже все было по-твоему, и мощь наша могла бы возрасти, и войну с турками предотвратить бы удалось, и шляхта сама к тому призывала, доколе я могу держать этой вот рукой саблю и осенить себя крестом, — не бывать тому! Господь свидетель! Не допущу я до этого!
— Но отчего, ваша светлость? — ломая руки, спросил Богуш.
— Оттого, что я не только польский гетман, а и христианский тоже, я на страже креста стою! И хоть бы казаки еще жесточе терзали утробу Речи Посполитой, я головы ослепленного, но христианского народа басурманским мечом рубить не намерен. Ибо, учиняя сие, я бы отцам и дедам нашим, собственным предкам, праху их, крови, слезам, всей давней Речи Посполитой сказал бы: «Рака [47]!» О боже! Пусть гибель нас ожидает, пусть именам нашим суждено стать именами почивших, но пусть же поминают нас вовеки в храме божием; и пусть потомки наши, глядя на кресты эти и могилы, скажут: «Они христианство и крест от нечестивых мусульман до последнего вздоха, до последней капли крови защищали и за другие народы души свои положили». Это наш долг, Богуш! Ведь мы же крепость, на стенах коей Христос знамя мук своих водрузил, а ты велишь мне, чтобы я, солдат божий, крепости той комендант, первым ворота отворил, поганых, как волков в овчарню, впустил и Иисусовых овечек на убой выдал?! Да уж лучше от чамбулов страдать и бунты сносить, на жестокую сечу лучше отправиться и полечь там и мне, и тебе, да что там, даже всей Речи Посполитой лучше уж погибнуть, нежели имя свое опозорить, славы лишиться и божью сторожевую службу нашу предать!
Произнеся это, выпрямился Собеский во всем своем величии, и лицо его сияло, как сияло, должно быть, лицо Готфрида Бульонского [48], когда он с криком: «С нами бог!» — бросился на приступ Иерусалима. И Богуш после тех слов сам себе показался ничтожным, и Азья рядом с Собеским выглядел ничтожным, а пламенные замыслы молодого татарина почернели вдруг и предстали глазам Богуша бесчестными и вовсе низкими.
Да и что он мог ответить на слова гетмана, что лучше костьми лечь, нежели изменить вере христианской? Какой еще привести довод? Бедный шляхтич не знал, что и делать, припасть ли к стопам гетмана, бить ли себя в грудь, вопия: «Mea culpa, mea maxima culpa!» «Виноват, кругом виноват! (Лат.)»
В этот момент зазвонили в ближнем доминиканском соборе.
Услышав это, Собеский сказал:
— К вечерне звонят! Пойдем, Богуш, воле божией вверимся!
ГЛАВА XXXII
Насколько спешил Богуш к гетману из Хрептева, настолько он не спешил обратно. В мало-мальски крупных городах задерживался на неделю, а то и на две, праздники провел во Львове, там же застал его и Новый год.
Он вез, правда, гетманские наставления Тугай-беевичу, но сводились они лишь к совету поскорее завершить переговоры с татарскими ротмистрами и сухому, даже грозному наказу отречься от великих замыслов, так что у Богуша не было причин торопиться: Азья со своими татарами ничего не мог предпринять, не имея на руках грамоты от гетмана.
И Богуш едва плелся, частенько сворачивая по пути в костелы и принося там покаяние за причастность свою к замыслам Азьи.
А Хрептев меж тем сразу же после Нового года наводнился гостями. Приехал из Каменца нвирак, посланец эчмиадзинскго патриарха, с ним двое анардратов — мудрых теологов из Кафы, и многочисленные слуги. Солдаты дивились чудному их одеянию, фиолетовым и красным клобукам, длинным покрывалам из бархата и атласа, смуглым лицам и величавости, с какой вышагивали они подобно дрофам или журавлям по хрептевской крепости. Прибыл и Захарий Пиотрович, известный своими путешествиями в Крым и даже в самый Царьград, но еще более усердием, с каким отыскивал и выкупал он пленников на восточных базарах; он сопровождал нвирака и анардратов. Володыёвский тотчас отсчитал ему сумму, необходимую на выкуп пана Боского, а поскольку супруга его такими деньгами не располагала, то доложил и свои, и Бася потихоньку сунула туда жемчужные свои сережки, чтобы как-то помочь несчастной вдове и прелестной Зосе. Приехал и Сеферович, каменецкий претор, богатый армянин, у которого брат томился в татарском плену, и две дамы, Нересовичова и Керемовичова, обе молодые и пригожие, хотя и чернявые. Они хлопотали о своих плененных мужьях.
Были то гости по большей части печальные, но и в веселых не было недостатка: ксендз Каминский прислал в Хрептев на масленицу, под Басин присмотр, свою племянницу панну Каминскую, дочь звинигородского ловчего, а в один прекрасный день как с неба упал молодой Нововейский; проведавши о том, что отец его находится в Хрептеве, он тотчас же испросил разрешения у пана Рущица на встречу с родителем.
Молодой Нововейский сильно изменился за последние годы: верхнюю губу его заметно уже оттеняли не скрывавшие белых волчьих зубов закрученные кверху усики; он и прежде был дюжим молодцем, а нынче и вовсе стал исполином. Столь густые и буйные кудри только и могли расти на такой огромной голове, и под стать огромной голове были богатырские плечи. Загорелое, опаленное ветром лицо с глазами-угольями светилось молодым задором. В мощной ладони он легко мог упрятать крупное яблоко — угадай, мол, в какой руке? И в порошок обращал горсть орехов, крепко прижав их рукою к бедру.
Все в нем в силу пошло; сам стройный, поджарый, а грудь колесом. Подковы гнул, не слишком и натуживаясь. Прутья железные у солдат на шее завязывал и ростом выше казался, чем был в самом деле; под ногой у молодца доски трещали; заденет по случайности лавку — щепу собирай.
Словом, добрый был малый; жизнь, здоровье, удаль и сила клокотали в нем, ровно кипяток в котле, даже в столь исполинском теле не умея вместиться. В голове и груди будто огонь играл, так что невольно хотелось взглянуть, не дымится ли часом шевелюра. А и вправду случалось ему напиваться в дым — к чарке был он привержен. На сражение шел со смехом — ржал что твой конь, а уж рубака такой был искусный, что солдаты на убитых им смотреть ходили — и диву давались.
Впрочем, с детства привыкший к степи и к бранной сторожевой жизни, он, несмотря на запальчивость, осмотрителен был и чуток, знал все уловки татар и после Володыёвского и Рущица слыл лучшим наездником.
Старик Нововейский, вопреки угрозам своим и посулам, принял сына не слишком сурово, боясь оттолкнуть, — ищи потом ветра в поле, еще одиннадцать лет не явится.
Самолюбивый шляхтич был, по сути, доволен сыном: в самом деле — денег из дому не берет, человек самостоятельный, средь рыцарей прославился, у гетмана милость заслужил и чин офицерский, чего не всякий и с протекцией сумел бы добиться. К тому же отец и то взял в рассуждение, что одичавший в степях и на войне молодец, может статься, не пожелает покориться отцовской воле, так чего ж и рисковать?
Сын же, хотя, как положено, припал к ногам родителя, смело глянул ему в глаза и без обиняков ответил на первые попреки.
— У вас, отец, на языке попреки, а в сердце радость за меня, оно и понятно, позора на вас я не навлек, а что в хоругвь сбежал, так на то и шляхтич.
— А может, басурман, — возразил старый, — одиннадцать лет в дом носа не казал.
— Не казал оттого, что кары боялся, она не сообразна была бы с чином и с честью моей офицерской. Все ждал письма с отпущением грехов. Письма не было, ну и меня не было.
— А нынче кары уж не боишься?
Молодец обнажил в улыбке белые зубы.
— Здесь у нас власть военная, ей даже родительская не указ. Вы, батюшка, лучше бы обняли меня, ведь душа ваша просит!
При этих словах он раскрыл объятия, а Нововейский-отец растерялся, не зная, как быть ему с сыном, который еще мальчишкой ушел из дому, а нынче вот он — зрелый муж, прославленный офицер. Это весьма льстило отцовскому честолюбию, он и вправду рад был бы прижать сына к своей груди, да опасался все же уронить свою честь.
Но сын первый его обнял. В медвежьем объятии затрещали у шляхтича кости, и это вконец его растрогало.
— Что поделаешь, — сопя крикнул он, — чует, бестия, крепко в седле держится, и вот вам! Извольте видеть! В своем доме я бы так не размяк, а здесь — что поделаешь? Ну-тка, поди сюда еще!
Они снова обнялись, и сын с нетерпеньем стал выспрашивать про сестру.
— Я велел ей ждать смирно, покуда не кликну, — ответил отец, — девка там небось из кожи выскочить готова.
— Бога ради, где ж она? — крикнул сын. И, отворивши дверь, принялся так громко звать сестру, что эхо, отбившись от стен, ему ответило: «Эвка! Эвка!»
Эва, ожидавшая в соседней комнате, в ту же секунду влетела к ним, и, едва успела крикнуть «Адам!», как могучие руки подхватили ее и подкинули кверху. Брат всегда очень ее любил; в прежние времена защищал Эву от отцовского тиранства и не однажды брал на себя ее вины и предназначавшуюся ей порку.
Старик Нововейский в доме был деспот и весьма жестокосерд, так что Эва в могучем брате не только брата приветствовала, но и защитника. Он же целовал ей голову, глаза, руки, на минуту отстранил от себя, поглядел ей в лицо и радостно воскликнул:
— Ох, и хороша девка! Ей-богу, хороша!
И еще:
— Ну и выросла! Печь, не девка!
А ее глаза смеялись. Затем они наперебой заговорили обо всем на свете: о долгой разлуке, о доме, о войнах. Старик Нововейский ходил вокруг них и что-то бурчал. Сын очень по душе ему был, но все же старика терзало беспокойство: кто из них впредь возьмет верх? В те времена родительская власть крепчала и вскоре превратилась в безграничную, но сын как-никак был наездник, солдат из Дикого Поля и, как верно уразумел отец, крепко держался в седле. Нововейский-старший ревниво оберегал свою власть. Разумеется, сын будет к нему почтителен и воздаст ему должное, но вот захочет ли он быть мягким как воск и все сносить, как сносил подростком?
«А осмелюсь ли сам я относиться к нему, как к подростку? — размышлял старый шляхтич. — Шельма, поручик, ей-богу, он мне по душе!»
В довершение всего старик сознавал, что отцовское чувство все более овладевает им и что он уже питает слабость к своему богатырю сыну.
Эва тем временем щебетала как птаха, забрасывая брата вопросами: когда он воротится, не поселится ли здесь, не намерен ли жениться?
Она, правда, в точности не знает и вовсе не уверена, но, ей-богу, слышала, будто солдаты очень даже влюбчивый народ. Ага, помнится, ей пани Володыёвская говорила. До чего же добрая и пригожая эта пани Володыёвская! Обходительней и лучше во всей Польше днем с огнем не сыщешь! Разве что одна Зося Боская может с нею сравняться.
— А кто такая Зося Боская? — спросил Адам.
— Да та, что здесь с матерью живет, а отца ее ордынцы пленили. Вот увидишь ее, сразу влюбишься!
— Давайте сюда Зосю Боскую! — вскричал молодой офицер.
Отец с Эвой принялись смеяться над его горячностью, а сын сказал;
— Ну как же! Любовь, как и смерть, никого не минует. Я еще безусым был, а пани Володыёвская девушкой, когда я по уши в нее влюбился. Господи боже мой, ну и любил же я Баську! И что ж? Как-то стал я говорить ей об этом, и тут словно бы кто меня в бок толканул: «На чужой каравай рта не разевай!» Догадался я, что она тогда уже Володыёвского любила и — что там говорить — стократ прав была!
— Это почему же? — спросил старик Нововейский.
— Почему? Да потому, что скажу не хвалясь — я на саблях никому спуска не дам, но он в два счета бы со мною разделался. А при том наездник incomparabilis «Несравненный (лат.).», перед ним сам Рущиц шапку снимает. Да что там Рущиц! Даже татары уважают его. Нет лучшего солдата в Речи Посполитой!
— А как они с женою любят друг друга! Ух ты! Даже глазам больно! — вставила Эвка.
— А у тебя уж слюнки текут! Ха! Слюнки текут оттого, что и тебе приспело! — вскричал Адам. И, подбоченившись, затряс головой словно конь и стал над сестрою подтрунивать. Она же возразила скромно:
— У меня ничего такого и в мыслях нету.
— А тут, между прочим, и офицеров, и приятного общества не занимать стать!
— Да вот не знаю, говорил ли тебе отец, что Азья здесь.
— Азья Меллехович, татарин? Знаю его, хороший солдат!
— Но того, верно, не знаешь, — сказал старик Нововейский, — что он не Меллехович вовсе, а наш Азья, что с тобою вместе рос.
— Боже! Что я слышу! Глядите-ка! У меня мелькнула было такая мысль, но сказали, что Меллехович он, ну, думаю, не тот, значит, а что Азья, так это имя у них частое. Я столько лет не видел его, не диво, что не узнал. Наш-то весьма неказист был собою да приземист, а этот молодец хоть куда!
— Наш он, наш! — сказал старик Нововейский. — А вернее, не наш уже — знаешь, чьим сыном он оказался?
— Откудова же мне знать?
— Могучего Тугай-бея!
Адам что есть силы хлопнул себя по коленкам.
— Ушам своим не верю! Великого Тугай-бея? Выходит, он князь и ханам родня? Да в Крыму нет крови благороднее!
— Вражья то кровь!
— В отце вражья была, а сын нам служит! Я сам его раз двадцать в деле видал! А! Теперь понятно, откуда в нем эта дьявольская отвага! Пан Собеский перед всем войском отличил его и в сотники произвел. От души буду ему рад. Справный солдат! Сердечно буду ему рад!
— Все же не пристало тебе быть с ним запанибрата.
— Отчего же? Что он, слуга мне иль нам? Я солдат, и он солдат. Я офицер, и он офицер. Был бы он еще пехотинец жалкий, что хворостиной на войне орудует, тогда бы дело другого рода; но он благородных кровей, коли сын Тугай-бея. Князь, и баста, а уж о шляхетском звании для него сам гетман постарается. Чего же мне нос-то перед ним задирать, коли я с Кулак-мурзой побратим, с Бакчи-агой побратим, с Сукиманом побратим, а все они не погнушались бы овец у Тугай-беевича пасти!
Эвке опять захотелось расцеловать брата; усевшись подле него, она красивой своей рукой стала приглаживать его непослушные вихры.
Приход Володыёвского прервал эти нежности.
Молодой Нововейский вскочил, чтобы приветствовать старшего офицера, и тотчас стал оправдываться, отчего сразу не доложил о своем прибытии коменданту: оттого, мол, что не по службе сюда прибыл, а приватным образом.
Володыёвский ласково обнял его и сказал:
— Да кто же, друг мой, посмеет упрекнуть тебя, что после столь долгой разлуки ты сперва родителю бухнулся в ноги. Кабы речь шла о службе, дело другое, но Рущиц, как видно, ничего тебе не поручил?
— Только поклон передать. Пан Рущиц к самому Ягорлыку подался, ему дали знать, будто там много конских следов на снегу обнаружено. Послание вашей милости мой комендант получил и тотчас же в орду переправил к своим родным и побратимам, чтобы искали там и выспрашивали, сам он, однако, не стал вам отписывать, рука, говорит, у меня на это негодящая, в искусстве том я не искушен.
— Не любит он писать, знаю! Для него сабля главное!
Маленький рыцарь пошевелил усиками и не без самодовольства сказал:
— А вы-то за Азба-беем месяца два безуспешно гонялись.
— Зато вы, ваша милость, проглотили его, как щука голавля, — воскликнул Нововейский. — Ну и ну! Не иначе бог его разума лешил, когда он, от пана Рущица ускользнувши, к вам стопы направил. Ну и попался, ха-ха!
Маленький рыцарь был приятно польщен этими словами и, желая польстить в ответ, обратился к Нововейскому-сгаршему:
— Мне господь пока что не дал сына, но, когда бы послал, я хотел бы, чтобы он на этого кавалера был похож!
— И что в нем особенного! Ничего! — возразил старый шляхтич. — Nequam «Беспутный (лат.).», и все тут. Экая, тоже мне, диковина…
А сам даже засопел от удовольствия.
Маленький рыцарь погладил Эву по щеке.
— Я, барышня, — сказал он, — далеко уже не юнец, а вот Баська моя почти что тебе ровесница, и я стараюсь, чтобы у нее порой бывали приятные развлечения, подобающие молодому возрасту… Правда, все ее тут боготворят, надеюсь, и ты, барышня, признаешь, ведь есть за что?
— Боже милостивый? — вскричала Эвка. — Да другой такой на свете нету! Я сейчас о том говорила!
Маленький рыцарь несказанно обрадовался, лицо его просияло.
— Да? Так и сказала?
— Так и сказала! — подхватили разом отец и сын.
— Ну так приоденься-ка, барышня, понаряднее, я, видишь ли, втайне от Баськи капеллу нынче пригласил из Каменца. Музыкантам велел инструменты запрятать в солому, а ей сказал, будто цыгане приехали коней продавать. Нынче вечером такие танцы закатим! А она охотница до них, хотя и строит из себя степенную матрону.
И пан Михал, довольный, стал потирать руку.
Он вез, правда, гетманские наставления Тугай-беевичу, но сводились они лишь к совету поскорее завершить переговоры с татарскими ротмистрами и сухому, даже грозному наказу отречься от великих замыслов, так что у Богуша не было причин торопиться: Азья со своими татарами ничего не мог предпринять, не имея на руках грамоты от гетмана.
И Богуш едва плелся, частенько сворачивая по пути в костелы и принося там покаяние за причастность свою к замыслам Азьи.
А Хрептев меж тем сразу же после Нового года наводнился гостями. Приехал из Каменца нвирак, посланец эчмиадзинскго патриарха, с ним двое анардратов — мудрых теологов из Кафы, и многочисленные слуги. Солдаты дивились чудному их одеянию, фиолетовым и красным клобукам, длинным покрывалам из бархата и атласа, смуглым лицам и величавости, с какой вышагивали они подобно дрофам или журавлям по хрептевской крепости. Прибыл и Захарий Пиотрович, известный своими путешествиями в Крым и даже в самый Царьград, но еще более усердием, с каким отыскивал и выкупал он пленников на восточных базарах; он сопровождал нвирака и анардратов. Володыёвский тотчас отсчитал ему сумму, необходимую на выкуп пана Боского, а поскольку супруга его такими деньгами не располагала, то доложил и свои, и Бася потихоньку сунула туда жемчужные свои сережки, чтобы как-то помочь несчастной вдове и прелестной Зосе. Приехал и Сеферович, каменецкий претор, богатый армянин, у которого брат томился в татарском плену, и две дамы, Нересовичова и Керемовичова, обе молодые и пригожие, хотя и чернявые. Они хлопотали о своих плененных мужьях.
Были то гости по большей части печальные, но и в веселых не было недостатка: ксендз Каминский прислал в Хрептев на масленицу, под Басин присмотр, свою племянницу панну Каминскую, дочь звинигородского ловчего, а в один прекрасный день как с неба упал молодой Нововейский; проведавши о том, что отец его находится в Хрептеве, он тотчас же испросил разрешения у пана Рущица на встречу с родителем.
Молодой Нововейский сильно изменился за последние годы: верхнюю губу его заметно уже оттеняли не скрывавшие белых волчьих зубов закрученные кверху усики; он и прежде был дюжим молодцем, а нынче и вовсе стал исполином. Столь густые и буйные кудри только и могли расти на такой огромной голове, и под стать огромной голове были богатырские плечи. Загорелое, опаленное ветром лицо с глазами-угольями светилось молодым задором. В мощной ладони он легко мог упрятать крупное яблоко — угадай, мол, в какой руке? И в порошок обращал горсть орехов, крепко прижав их рукою к бедру.
Все в нем в силу пошло; сам стройный, поджарый, а грудь колесом. Подковы гнул, не слишком и натуживаясь. Прутья железные у солдат на шее завязывал и ростом выше казался, чем был в самом деле; под ногой у молодца доски трещали; заденет по случайности лавку — щепу собирай.
Словом, добрый был малый; жизнь, здоровье, удаль и сила клокотали в нем, ровно кипяток в котле, даже в столь исполинском теле не умея вместиться. В голове и груди будто огонь играл, так что невольно хотелось взглянуть, не дымится ли часом шевелюра. А и вправду случалось ему напиваться в дым — к чарке был он привержен. На сражение шел со смехом — ржал что твой конь, а уж рубака такой был искусный, что солдаты на убитых им смотреть ходили — и диву давались.
Впрочем, с детства привыкший к степи и к бранной сторожевой жизни, он, несмотря на запальчивость, осмотрителен был и чуток, знал все уловки татар и после Володыёвского и Рущица слыл лучшим наездником.
Старик Нововейский, вопреки угрозам своим и посулам, принял сына не слишком сурово, боясь оттолкнуть, — ищи потом ветра в поле, еще одиннадцать лет не явится.
Самолюбивый шляхтич был, по сути, доволен сыном: в самом деле — денег из дому не берет, человек самостоятельный, средь рыцарей прославился, у гетмана милость заслужил и чин офицерский, чего не всякий и с протекцией сумел бы добиться. К тому же отец и то взял в рассуждение, что одичавший в степях и на войне молодец, может статься, не пожелает покориться отцовской воле, так чего ж и рисковать?
Сын же, хотя, как положено, припал к ногам родителя, смело глянул ему в глаза и без обиняков ответил на первые попреки.
— У вас, отец, на языке попреки, а в сердце радость за меня, оно и понятно, позора на вас я не навлек, а что в хоругвь сбежал, так на то и шляхтич.
— А может, басурман, — возразил старый, — одиннадцать лет в дом носа не казал.
— Не казал оттого, что кары боялся, она не сообразна была бы с чином и с честью моей офицерской. Все ждал письма с отпущением грехов. Письма не было, ну и меня не было.
— А нынче кары уж не боишься?
Молодец обнажил в улыбке белые зубы.
— Здесь у нас власть военная, ей даже родительская не указ. Вы, батюшка, лучше бы обняли меня, ведь душа ваша просит!
При этих словах он раскрыл объятия, а Нововейский-отец растерялся, не зная, как быть ему с сыном, который еще мальчишкой ушел из дому, а нынче вот он — зрелый муж, прославленный офицер. Это весьма льстило отцовскому честолюбию, он и вправду рад был бы прижать сына к своей груди, да опасался все же уронить свою честь.
Но сын первый его обнял. В медвежьем объятии затрещали у шляхтича кости, и это вконец его растрогало.
— Что поделаешь, — сопя крикнул он, — чует, бестия, крепко в седле держится, и вот вам! Извольте видеть! В своем доме я бы так не размяк, а здесь — что поделаешь? Ну-тка, поди сюда еще!
Они снова обнялись, и сын с нетерпеньем стал выспрашивать про сестру.
— Я велел ей ждать смирно, покуда не кликну, — ответил отец, — девка там небось из кожи выскочить готова.
— Бога ради, где ж она? — крикнул сын. И, отворивши дверь, принялся так громко звать сестру, что эхо, отбившись от стен, ему ответило: «Эвка! Эвка!»
Эва, ожидавшая в соседней комнате, в ту же секунду влетела к ним, и, едва успела крикнуть «Адам!», как могучие руки подхватили ее и подкинули кверху. Брат всегда очень ее любил; в прежние времена защищал Эву от отцовского тиранства и не однажды брал на себя ее вины и предназначавшуюся ей порку.
Старик Нововейский в доме был деспот и весьма жестокосерд, так что Эва в могучем брате не только брата приветствовала, но и защитника. Он же целовал ей голову, глаза, руки, на минуту отстранил от себя, поглядел ей в лицо и радостно воскликнул:
— Ох, и хороша девка! Ей-богу, хороша!
И еще:
— Ну и выросла! Печь, не девка!
А ее глаза смеялись. Затем они наперебой заговорили обо всем на свете: о долгой разлуке, о доме, о войнах. Старик Нововейский ходил вокруг них и что-то бурчал. Сын очень по душе ему был, но все же старика терзало беспокойство: кто из них впредь возьмет верх? В те времена родительская власть крепчала и вскоре превратилась в безграничную, но сын как-никак был наездник, солдат из Дикого Поля и, как верно уразумел отец, крепко держался в седле. Нововейский-старший ревниво оберегал свою власть. Разумеется, сын будет к нему почтителен и воздаст ему должное, но вот захочет ли он быть мягким как воск и все сносить, как сносил подростком?
«А осмелюсь ли сам я относиться к нему, как к подростку? — размышлял старый шляхтич. — Шельма, поручик, ей-богу, он мне по душе!»
В довершение всего старик сознавал, что отцовское чувство все более овладевает им и что он уже питает слабость к своему богатырю сыну.
Эва тем временем щебетала как птаха, забрасывая брата вопросами: когда он воротится, не поселится ли здесь, не намерен ли жениться?
Она, правда, в точности не знает и вовсе не уверена, но, ей-богу, слышала, будто солдаты очень даже влюбчивый народ. Ага, помнится, ей пани Володыёвская говорила. До чего же добрая и пригожая эта пани Володыёвская! Обходительней и лучше во всей Польше днем с огнем не сыщешь! Разве что одна Зося Боская может с нею сравняться.
— А кто такая Зося Боская? — спросил Адам.
— Да та, что здесь с матерью живет, а отца ее ордынцы пленили. Вот увидишь ее, сразу влюбишься!
— Давайте сюда Зосю Боскую! — вскричал молодой офицер.
Отец с Эвой принялись смеяться над его горячностью, а сын сказал;
— Ну как же! Любовь, как и смерть, никого не минует. Я еще безусым был, а пани Володыёвская девушкой, когда я по уши в нее влюбился. Господи боже мой, ну и любил же я Баську! И что ж? Как-то стал я говорить ей об этом, и тут словно бы кто меня в бок толканул: «На чужой каравай рта не разевай!» Догадался я, что она тогда уже Володыёвского любила и — что там говорить — стократ прав была!
— Это почему же? — спросил старик Нововейский.
— Почему? Да потому, что скажу не хвалясь — я на саблях никому спуска не дам, но он в два счета бы со мною разделался. А при том наездник incomparabilis «Несравненный (лат.).», перед ним сам Рущиц шапку снимает. Да что там Рущиц! Даже татары уважают его. Нет лучшего солдата в Речи Посполитой!
— А как они с женою любят друг друга! Ух ты! Даже глазам больно! — вставила Эвка.
— А у тебя уж слюнки текут! Ха! Слюнки текут оттого, что и тебе приспело! — вскричал Адам. И, подбоченившись, затряс головой словно конь и стал над сестрою подтрунивать. Она же возразила скромно:
— У меня ничего такого и в мыслях нету.
— А тут, между прочим, и офицеров, и приятного общества не занимать стать!
— Да вот не знаю, говорил ли тебе отец, что Азья здесь.
— Азья Меллехович, татарин? Знаю его, хороший солдат!
— Но того, верно, не знаешь, — сказал старик Нововейский, — что он не Меллехович вовсе, а наш Азья, что с тобою вместе рос.
— Боже! Что я слышу! Глядите-ка! У меня мелькнула было такая мысль, но сказали, что Меллехович он, ну, думаю, не тот, значит, а что Азья, так это имя у них частое. Я столько лет не видел его, не диво, что не узнал. Наш-то весьма неказист был собою да приземист, а этот молодец хоть куда!
— Наш он, наш! — сказал старик Нововейский. — А вернее, не наш уже — знаешь, чьим сыном он оказался?
— Откудова же мне знать?
— Могучего Тугай-бея!
Адам что есть силы хлопнул себя по коленкам.
— Ушам своим не верю! Великого Тугай-бея? Выходит, он князь и ханам родня? Да в Крыму нет крови благороднее!
— Вражья то кровь!
— В отце вражья была, а сын нам служит! Я сам его раз двадцать в деле видал! А! Теперь понятно, откуда в нем эта дьявольская отвага! Пан Собеский перед всем войском отличил его и в сотники произвел. От души буду ему рад. Справный солдат! Сердечно буду ему рад!
— Все же не пристало тебе быть с ним запанибрата.
— Отчего же? Что он, слуга мне иль нам? Я солдат, и он солдат. Я офицер, и он офицер. Был бы он еще пехотинец жалкий, что хворостиной на войне орудует, тогда бы дело другого рода; но он благородных кровей, коли сын Тугай-бея. Князь, и баста, а уж о шляхетском звании для него сам гетман постарается. Чего же мне нос-то перед ним задирать, коли я с Кулак-мурзой побратим, с Бакчи-агой побратим, с Сукиманом побратим, а все они не погнушались бы овец у Тугай-беевича пасти!
Эвке опять захотелось расцеловать брата; усевшись подле него, она красивой своей рукой стала приглаживать его непослушные вихры.
Приход Володыёвского прервал эти нежности.
Молодой Нововейский вскочил, чтобы приветствовать старшего офицера, и тотчас стал оправдываться, отчего сразу не доложил о своем прибытии коменданту: оттого, мол, что не по службе сюда прибыл, а приватным образом.
Володыёвский ласково обнял его и сказал:
— Да кто же, друг мой, посмеет упрекнуть тебя, что после столь долгой разлуки ты сперва родителю бухнулся в ноги. Кабы речь шла о службе, дело другое, но Рущиц, как видно, ничего тебе не поручил?
— Только поклон передать. Пан Рущиц к самому Ягорлыку подался, ему дали знать, будто там много конских следов на снегу обнаружено. Послание вашей милости мой комендант получил и тотчас же в орду переправил к своим родным и побратимам, чтобы искали там и выспрашивали, сам он, однако, не стал вам отписывать, рука, говорит, у меня на это негодящая, в искусстве том я не искушен.
— Не любит он писать, знаю! Для него сабля главное!
Маленький рыцарь пошевелил усиками и не без самодовольства сказал:
— А вы-то за Азба-беем месяца два безуспешно гонялись.
— Зато вы, ваша милость, проглотили его, как щука голавля, — воскликнул Нововейский. — Ну и ну! Не иначе бог его разума лешил, когда он, от пана Рущица ускользнувши, к вам стопы направил. Ну и попался, ха-ха!
Маленький рыцарь был приятно польщен этими словами и, желая польстить в ответ, обратился к Нововейскому-сгаршему:
— Мне господь пока что не дал сына, но, когда бы послал, я хотел бы, чтобы он на этого кавалера был похож!
— И что в нем особенного! Ничего! — возразил старый шляхтич. — Nequam «Беспутный (лат.).», и все тут. Экая, тоже мне, диковина…
А сам даже засопел от удовольствия.
Маленький рыцарь погладил Эву по щеке.
— Я, барышня, — сказал он, — далеко уже не юнец, а вот Баська моя почти что тебе ровесница, и я стараюсь, чтобы у нее порой бывали приятные развлечения, подобающие молодому возрасту… Правда, все ее тут боготворят, надеюсь, и ты, барышня, признаешь, ведь есть за что?
— Боже милостивый? — вскричала Эвка. — Да другой такой на свете нету! Я сейчас о том говорила!
Маленький рыцарь несказанно обрадовался, лицо его просияло.
— Да? Так и сказала?
— Так и сказала! — подхватили разом отец и сын.
— Ну так приоденься-ка, барышня, понаряднее, я, видишь ли, втайне от Баськи капеллу нынче пригласил из Каменца. Музыкантам велел инструменты запрятать в солому, а ей сказал, будто цыгане приехали коней продавать. Нынче вечером такие танцы закатим! А она охотница до них, хотя и строит из себя степенную матрону.
И пан Михал, довольный, стал потирать руку.
ГЛАВА XXXIII
Сыпал густой снег, он до краев заполнил крепостной ров и шапкою осел на частоколе. На дворе была ночь и пурга, а главный дом хрептевской крепости сиял огнями. Оркестр состоял из двух скрипок, контрабаса, двух флейт и валторны. Скрипачи наяривали так самозабвенно, что их пошатывало, а у флейтистов и валторниста щеки чуть не лопались и глаза наливались кровью. Люди пожилые из офицеров и товарищества уселись рядком на скамьях вдоль стены, словно сизые голуби на крыше, и, попивая мед и вино, наблюдали танцующих.
Первым в паре с Басей выступал пан Мушальский — несмотря на почтенный возраст, танцор, как и лучник, завзятый. Бася в платье из серебристой парчи, отороченном горностаем, выглядела как свежая роза на свежевыпавшем снегу. И старые, и молодые, дивясь ее красе, невольно восклицали: «Боже мой!» Всех затмила, даже Нововейскую и Боскую, которые были помоложе ее и очень хороши собою. Глаза у Баси горели радостью и весельем; проплывая мимо маленького рыцаря, она улыбкой благодарила его, меж приоткрытых розовых губ блестели белые зубки, и вся она, серебрясь и переливаясь, как луч или звездочка, пленяла и глаза, и сердца первозданной прелестью ребенка, цветка, женщины.
Развевались откидные рукава кунтушика, подобно крыльям большой бабочки, а когда, приподняв пальчиками полы юбки, Бася приседала перед кавалером, то казалось, сейчас она растает, растворится, как волшебное видение, исчезнет, как кузнечик в летнюю ясную ночь на краю оврага.
Снаружи в комнату смотрели солдаты, прижав к освещенным окнам суровые, усатые лица и расплющив носы. Очень уж льстило им, что боготворимая ими пани Бася всех затмевает красотою и, не скупясь на колкости по адресу Нововейской и Боской, они всякий раз громким криком приветствовали ее, когда она приближалась к окну.
Володыёвский рос в собственных глазах и кивал головою в такт Басиным движениям; Заглоба стоял подле него с кубком и притопывал, расплескивая вино на пол; они то и дело взглядывали друг на друга, сопя от переполнявших их чувств.
А Бася мелькала то здесь, то там, излучая радость и очарование. Эко для нее раздолье! То охота, то сраженье, то веселье и танцы, оркестр, и столько солдат, и первейший средь них муж — любящий и желанный. Бася знала, что она всем тут нравится, ею любуются, ее обожают, что маленький рыцарь тем счастлив; и она была счастлива, как счастливы птицы, когда весною реют в майском воздухе, громко и радостно крича.
Первым в паре с Басей выступал пан Мушальский — несмотря на почтенный возраст, танцор, как и лучник, завзятый. Бася в платье из серебристой парчи, отороченном горностаем, выглядела как свежая роза на свежевыпавшем снегу. И старые, и молодые, дивясь ее красе, невольно восклицали: «Боже мой!» Всех затмила, даже Нововейскую и Боскую, которые были помоложе ее и очень хороши собою. Глаза у Баси горели радостью и весельем; проплывая мимо маленького рыцаря, она улыбкой благодарила его, меж приоткрытых розовых губ блестели белые зубки, и вся она, серебрясь и переливаясь, как луч или звездочка, пленяла и глаза, и сердца первозданной прелестью ребенка, цветка, женщины.
Развевались откидные рукава кунтушика, подобно крыльям большой бабочки, а когда, приподняв пальчиками полы юбки, Бася приседала перед кавалером, то казалось, сейчас она растает, растворится, как волшебное видение, исчезнет, как кузнечик в летнюю ясную ночь на краю оврага.
Снаружи в комнату смотрели солдаты, прижав к освещенным окнам суровые, усатые лица и расплющив носы. Очень уж льстило им, что боготворимая ими пани Бася всех затмевает красотою и, не скупясь на колкости по адресу Нововейской и Боской, они всякий раз громким криком приветствовали ее, когда она приближалась к окну.
Володыёвский рос в собственных глазах и кивал головою в такт Басиным движениям; Заглоба стоял подле него с кубком и притопывал, расплескивая вино на пол; они то и дело взглядывали друг на друга, сопя от переполнявших их чувств.
А Бася мелькала то здесь, то там, излучая радость и очарование. Эко для нее раздолье! То охота, то сраженье, то веселье и танцы, оркестр, и столько солдат, и первейший средь них муж — любящий и желанный. Бася знала, что она всем тут нравится, ею любуются, ее обожают, что маленький рыцарь тем счастлив; и она была счастлива, как счастливы птицы, когда весною реют в майском воздухе, громко и радостно крича.