Вслед за Басей шла в паре с Азьей Эва Нововейская в кармазинном кафтанике. Молодой татарин молчал, поглощенный ослепительным белоснежным видением. А Эва относила на свой счет его волнение и, чтобы придать ему смелости, все сильнее жала ему руку.
   Азья порой отвечал ей пожатием столь крепким, что она едва умела сдержать крик боли, впрочем, делал он это без умысла: ни о чем не мог он думать, кроме как о Басе, ничего не видел, кроме Баси, а в душе твердил страшную клятву, что добьется ее, хотя бы и пол-Руси спалить пришлось.
   В те мгновения, когда он приходил в себя, ему хотелось схватить Эву и душить, мучить ее за то, что руку жмет, за то, что встает на пути его к Басе. Он пронзал бедную девушку жестоким соколиным взглядом, а у той сильнее колотилось сердце: в том, что он как хищник смотрит на нее, чудилось ей доказательство любви.
   В третьей паре отплясывал молодой Нововейский с Зосей Боской. Похожая на незабудку, она семенила подле него, опустив глаза, а он скакал, будто конь необъезженный, так что щепки летели из-под его каблуков, вихры разметались, лицо разрумянилось, широкие ноздри раздулись, как у турецкого бахмата; он кружил Зосю, как ветер кружит лист, и подкидывал в воздух. Душа в нем раззадорилась безмерно, а оттого что в Диком Поле он по целым месяцам не видывал женщин, Зоська так пришлась ему по сердцу, что он с первого взгляда влюбился в нее без памяти.
   Он то и дело взглядывал на опущенные долу глаза ее, на румяные щечки, на округлую грудь, и так любо ему было видеть все это, что он даже фыркал от удовольствия и все сильнее высекал искры подковками, все сильней на поворотах прижимал ее к широкой своей груди, и хохотал раскатисто от избытка чувств, и кипел, и влюблялся все сильнее.
   Зосино нежное сердечко так и обмирало, но то был вовсе не противный страх, — ей по душе был вихрь, что подхватил ее и понес. Как есть змий! Разных кавалеров видала она в Яворе, но столь пылкого не встречала, и никто не плясал, как он, и никто не обнимал, как он. Истинный змий… Что поделаешь, ему и противиться-то невозможно…
   В следующей паре танцевала с любезным кавалером панна Каминская, а следом Керемовичова и Нересовичова; их, хоть и мещанского они сословия, пригласили все же в компанию — обе дамы были обходительные и к тому же весьма богатые.
   Почтенный нвирак и два анардрата с возрастающим изумлением смотрели на польский пляс; старики за медом гомонили все громче, так гомонят кузнечики в поле на жниве. Капелла, однако, глушила все голоса, а посредине горницы разгоралась в танцорах удаль молодецкая.
   Баська покинула своего кавалера, подбежала, запыхавшись, к мужу и умоляюще сложила руки.
   — Михалек! — сказала она. — Солдаты зябнут за окнами, вели им бочку выкатить!
   Он, развеселившись, принялся целовать ей ладошки и крикнул:
   — Мне и жизни не жалко, только бы тебя потешить!
   И выскочил во двор объявить солдатам, кто их благодетель, уж так ему хотелось, чтобы они Басе были благодарны и еще больше любили ее.
   Когда те в ответ издали крик столь оглушительный, что снег посыпался с крыши, маленький рыцарь распорядился:
   — А ну, гряньте-ка из мушкетов! В честь пани виват!
   Вернувшись в горницу, он застал Басю танцующей с Азьей. Когда татарин обнял прелестную ее фигурку, когда ощутил вблизи ее дыхание и теплоту ее тела, он закатил глаза и мир закружился перед ним; в душе он отрекался от рая, от вечного блаженства, от всех наслаждений на свете и от всех гурий — ради нее одной.
   Тут Бася заметила мелькнувший мимо кармазинный кафтаник Нововейской и, любопытствуя, успел ли Азья признаться девушке в любви, спросила его:
   — Ну что, сударь, сказал ли ты ей?
   — Нет!
   — Отчего же?
   — Не время еще? — ответил татарин со странным выражением.
   — А очень ли ты влюблен?
   — Насмерть? — вскричал Тугай-беевич глухо и хрипло, будто ворон прокаркал.
   И они продолжили танец вслед за Нововейским, который вырвался вперед. Другие переменили уже дам, а он все не отпускал Зосю, временами лишь усаживал ее на скамью — дух перевести, а затем снова пускался в пляс.
   Наконец он встал перед оркестром, обнял Зосю, подбоченился и крикнул музыкантам:
   — Краковяк, ребята! Ну-тка!
   Тотчас откликнувшись, те лихо заиграли краковяк.
   Нововейский стал притопывать и зычным голосом запел:
   То ль ручей струится,
   В Днестре пропадает,
   То ль в тебе, юница,
   Мое сердце тает.
   Ух-ха!
 
   Это «ух-ха» он рявкнул по-казацки так, что Зосенька, бедняжка, даже присела от страха. Испугался и стоявший поблизости почтенный нвирак, испугались два ученых анардрата, а Нововейский повел ее дальше, дважды обошел горницу и, встав перед музыкантами, вновь запел про сердце:
   Эх, разволновать бы
   Мне тебя, как речку, -
   Выловить для свадьбы
   В речке по колечку!
   Ух-ха!
 
   — Хороши куплеты? — вскричал Заглоба. — Уж я в том знаю толк, сам сложил немало! Лови, кавалер, лови! А коли выловишь колечко, я тебе так спою:
   Дева вспыхнет быстро,
   Коль ты сам кресало:
   Знай секи, чтоб искра
   В душу к ней запала!
   Ух-ха!
   «Перевод В. Корчагина.»
 
   — Виват! Виват пан Заглоба! — завопили офицеры и вся честная компания, да так громко, что испугался почтенный нвирак, испугались два ученых анардрата и в чрезвычайном изумлении уставились друг на друга.
   А Нововейский сделал еще два круга и усадил наконец на скамью запыхавшуюся и перепуганную смелостью кавалера Зосю. Мил он был ее сердцу, такой бравый да открытый, — как есть огонь, она до сей поры ничего подобного не встречала и, вся в смятенье, глазки потупив, сидела тихонько, как мышка.
   — Почему молчишь, вельможная панна? Грустишь почему? — спросил Нововейский.
   — Батюшка в неволе, — тонким голоском ответила Зося.
   — Это ничего, — сказал молодец, — танцевать не грех! Взгляни-ка, панна, тут в горнице нас десятка два кавалеров, и, пожалуй что, ни один своей смертью не умрет, а либо от стрел басурманских, либо в плену. Всему свой черед! В здешних краях почитай каждый кого-нибудь из близких недосчитался, а веселимся мы, чтобы господу богу, чего доброго, не мнилось, будто бы мы на службу сетуем. Так-то! Танцевать не грех! Улыбнись, панна, покажи глазыньки свои, не то подумаю, будто не люб я тебе!
   Зося глаз, правда, не подняла, зато уголки губ ее чуть дрогнули, и две ямочки показались на румяных щечках.
   — Нравлюсь ли я тебе, панна, хотя бы самую малость? — снова спросил кавалер.
   А Зося на это голоском еще более тонким:
   — Ну… да…
   Услышав такое, Нововейский подскочил на скамье и, схватив Зосины руки, осыпал их поцелуями, приговаривая:
   — Пропал я! Чего там! Влюбился я в тебя, панна, насмерть. Никого мне, кроме тебя, не надобно. Красавица ты моя! Боже мой, как же ты люба мне! Завтра матери в ноги повалюсь! Да что там завтра! Нынче же повалюсь, лишь бы знать, что нравлюсь тебе!
   Гром выстрелов за окном заглушил Зосин ответ. Это обрадованные солдаты палили в честь Баси, так что окна дрожали, стены тряслись. Испугался в третий раз почтенный нвирак, испугались два ученых анардрата, а стоявший подле них Заглоба стал по-латыни их успокаивать:
   — Apud Polonos, — сказал он им, — nunquam sine clamore et strepitu gaudia fiunt. «У поляков радость всегда сопровождается криками и грохотом (лат.).»
   Казалось, все только и ждали этого залпа из мушкетов, чтобы всею душой отдаться веселью. Шляхетская благопристойность сменилась степной дикостью. Загремел оркестр; танцоры закружились в ураганном вихре, загорелись, засверкали глаза, от голов шел пар. Даже старики пустились в пляс; громко кричали, гуляли, веселились, пили из Басиной туфельки, палили из пистолетов по Эвкиным каблучкам.
   Так шумел, гремел и пел Хрептев до самого утра, даже зверь в ближних пущах укрылся от страха поглубже в лесную чащобу. А так как происходило это чуть не в самый канун страшнейшей войны с турецкими полчищами и над всеми нависла угроза и гибель, дивился безмерно польским солдатам почтенный нвирак и два ученых анардрата дивились не менее.

ГЛАВА XXXIV

   Спали все до поздна, кроме караульных и маленького рыцаря, который никогда забавы ради не пренебрегал службой.
   Молодой Нововейский тоже вскочил чем свет — Зося Боская была ему милей, чем мягкая постель. С утра принарядившись, поспешил он в горницу, где давеча отплясывали, чтобы послушать, не доносятся ли шорохи из отведенных женщинам соседних покоев.
   В комнате пани Боской уже слышалось какое-то движение, но молодцу так не терпелось увидеть Зосю, что, выхватив кинжал, он стал выковыривать им мох и глину между балками, чтобы хотя бы в щелочку, одним глазком на нее взглянуть.
   За этим занятием и застал его Заглоба; войдя с четками и тотчас смекнув, в чем дело, он на цыпочках приблизился к рыцарю и принялся колотить его по спине сандаловыми бусинами.
   Тот, смеясь, однако же весьма смущенный, пытался увернуться, а старик гонялся за ним и дубасил, повторяя:
   — Турчин ты этакой, татарва, вот тебе, вот тебе! Exorciso te «Бесов (из тебя) изгоняю (лат.).». А mores где? «Скромность (лат.).» За женщинами подглядывать? А вот тебе, вот тебе!
   — Ваша милость! — вскричал Нововейский. — Негоже, чтобы священные четки плетью служили! Помилуйте, не было у меня грешных помыслов.
   — Негоже, говоришь, святыми четками тебя лупцевать? А вот и неправда! Святая верба в предпасхальное воскресенье тоже небось розгой служит! Четки эти прежде были языческими, Субагази принадлежали, но я их под Збаражем у него отнял, а после уж их нунций апостольский освятил. Гляди-ка, настоящий сандал!
   — Настоящий-то пахнуть должен!
   — Мне четками пахнет, а тебе девицей. Ужо огрею тебя как следует быть, нет ничего лучше святых четок для изгнания беса!
   — Жизнью клянусь, не было у меня грешных помыслов!…
   — Никак, благочестие побудило тебя дырку расковырять?
   — Не благочестие, но любовь, да такая, что не диво, ежели разорвет меня, как гранатой! Ей-богу, святая правда! Слепни коня так летом не изводят, как чувство меня извело!
   — Гляди, не греховное ли тут вожделение, ты же на месте не мог устоять, когда я вошел, с ноги на ногу переминался, будто на угольях стоишь.
   — Ничего я не видел, богом клянусь, щелочку только ковырял!
   — Ох, молодость… Кровь не водица! Мне и то часом приходится себя окорачивать, leo «Лев (лат).» еще живет во мне, qui querit quem devoret «Который ищет, кого сожратъ (лат.).». А коли чистые у тебя намерения, стало быть, о женитьбе думаешь?
   — О женитьбе? Великий боже! Да о чем же мне еще думать? Не только что думаю, а словно кто меня шилом к тому побуждает! Ты, ваша милость, не знаешь, верно, что я вчера уже пани Боской открылся и у отца согласия испросил?
   — Порох, не парень, черт тебя побери! Когда так, это дело другого рода, говори, однако, как все было?
   — Пани Боская пошла вчера в комнаты для Зосеньки шаль вынести, а я за нею. Оборотилась она: «Кто там?» Я — бух ей в ноги: «Бейте меня, мама, но Зосю отдайте, счастье мое, любовь мою». Пани Боская, опамятовавшись немного, так говорит: «Все тут тебя, сударь, хвалят и достойным кавалером почитают, а у меня муж в неволе, Зося без опеки осталась; и все же нынче я ответа не дам, и завтра не дам, только попозже, да и тебе, сударь, тоже родительское изволение получить надобно». Сказала и пошла себе, может, подумала, будто я все это спьяну. И то сказать, был я хмельной…
   — Пустое! Все во хмелю были! Ты заметил ли, как у нвирака этого с анардратами клобуки набекрень съехали?
   — Не заметил, потому что умом раскидывал, как бы поскорее у отца согласие выманить.
   — Трудно пришлось?
   — Утром пошли мы с ним оба на квартиру; железо-то куется, покуда горячо, вот я и подумал: хорошо бы прощупать осторожно, как отец к моему предприятию отнесется, и так ему говорю: «Послушайте, отец, такая припала мне охота на Зоське жениться, что немедля ваше согласие надобно, а коли не дадите его, я к веницейцам служить подамся, и только вы меня и видели». Он как кинется на меня! «Ты такой-сякой, — говорит, — и без изволения прекрасно обходишься! Отправляйся к веницейцам своим или девку бери, об одном предупреждаю, ни гроша не получишь, ни из моего, ни из материного состояния — это все мое!»
   Заглоба выпятил нижнюю губу.
   — О, плохо дело!
   — Погоди, сударь! Я как услышал это, говорю ему: «Да разве ж я прошу чего или требую? Благословение мне надобно, и ничего более, того добра басурманского, что саблей я завоевал, мне на хорошую аренду, а то и на свою деревеньку станет. А материно, оно пускай Эвке в приданое идет, да я еще горсть-другую бирюзы ей подкину, да атласа, да парчи штуку, а в черную годину еще и вас, отец, наличными выручу». Тут отца любопытство разобрало. «Вы ходит, ты такой богатый? — спрашивает. — Боже милостивый! Откуда? Военный прибыток, что ли? Ты же уехал гол как сокол!» «Помилосердствуйте, отец! — отвечаю ему. — Я худо-бедно одиннадцать лет этой вот рукою махал, и, говорят, недурно, как же было добру не скопиться? Я города мятежные брал, а в них гультяи да татарва громоздили горы отборнейшей добычи, я с мурзами бился и с шайками разбойников, а добыча все шла да шла. Брал я лишь то, что само плыло в руки, никого не обирал, добро, однако, все прибывало, и, когда б не кутежи, набралось бы, пожалуй, на два таких состояния, как ваше родительское».
   — И что старый? — развеселился Заглоба.
   — Отец обомлел, не ждал он такого, и тотчас давай в расточительстве меня попрекать: «Мог бы, говорит, карьеру сделать, да ведь этакой вертопрах, этакой спесивец, гулять бы ему только да магната из себя строить, все спустит, ничего не удержит». Потом любопытство верх взяло, и принялся родитель в подробностях выпытывать, что у меня имеется, а я, почуяв, что ежели этой мазью телегу смазывать, тотчас и доедешь, не только что не утаил ни капельки, но еще и приврал маленько, хотя и не в моих это привычках, потому как я так полагаю: кто лжет, тот и крадет. Отец за голову схватился и тут же ко мне с прожектами: то да се докупить бы можно, там и сям дельце обделать, жили бы мы с тобою по соседству, а я в твое отсутствие за всем бы присматривал. И зарыдал почтенный мой папаша. «Адам, — говорит, — сдается мне, очень подходящая для тебя эта девка, к тому же сам гетман ее опекает, тут тоже может корысть произойти. Адам, — говорит, — гляди же, береги вторую мою дочь, не обижай ее, не то я и на смертном одре тебе не прощу». А я, сударь, только представил себе, что Зосю обижают, как зареву! Упали мы с папашей друг другу в объятия и рыдали accurate «Как раз (лат.).» до первых петухов!
   — Шельма старик! — буркнул Заглоба. А потом громко добавил: — Хо! Может статься, свадьба вскорости будет, новая потеха в Хрептеве, к тому же масленица близко — торопиться надо!
   — Завтра бы и свадьба, когда б от меня зависело! — пылко вскричал Нововейский. — Да видите ли, сударь, отпуск у меня кончается, а служба есть служба, в Рашков пора мне. Но я знаю, пан Рущиц еще меня отпустит! Только бы со стороны женщин проволочки не было. Я к матери, она: «муж в неволе», я к дочери, и она туда же: «батюшка в неволе». Я, что ли, ихнего батюшку в плену держу? Ужасно таких вот преград боюсь, кабы не это, я ксендза Каминского за сутану поймал бы и держал, покуда он нас с Зосей не соединит. Но уж коли бабы что в голову возьмут, клещами не вытащишь. Я бы последнего гроша не пожалел, сам за ихним батюшкой отправился бы, да никак нельзя! Поди узнай, где он там, может, умер уж, и дело с концом. Что ж, коли велят мне ждать его, я до Страшного суда ждать стану!
   — Пиотрович с нвираком и анардратами поутру в путь трогаются, скоро, глядишь, и вести будут.
   — Боже ты мой! Сиди у моря и жди погоды! До весны ничего быть не может, а я тем временем иссохну, как бог свят. Ваша милость! Все верят в разум ваш и опытность, выбейте у баб из головы это ожидание! Весною война, ваша милость! Бог ведает, что с нами станется; я ведь на Зоське хочу жениться, не на батюшке, чего же ради мне по нему вздыхать?
   — Уговори женщин ехать в Рашков и там поселиться, туда и вести скорее дойдут, и коли Пиотрович Боского отыщет, ему там до вас рукой подать. И еще: я что могу сделаю, но ты и Басю попроси, пускай за тебя заступится.
   — Буду просить, буду, черт меня…
   Тут двери скрипнули, и вошла пани Боская. Заглоба мигнуть не успел, как молодой Нововейский бухнулся ей в ноги, во весь рост растянулся на полу, заняв пол горницы могучим своим телом, и возопил:
   — Есть согласие родителя! Давай, мать, Зоську! Давай, мать, Зоську! Давай, мать, Зоську!
   — Давай, мать, Зоську! — вторил басом Заглоба.
   Крики эти выманили людей из соседних комнатушек; вошла Бася, вышел из канцелярии пан Михал, а вскоре явилась и Зося. Девушке, кажется, не пристало догадываться, о чем речь идет, но она вспыхнула как маков цвет и, чинно сложив руки, сжав губки бантиком и очи опустив, встала у стены. Бася тотчас взяла сторону молодца, пан Михал побежал за стариком Нововейским. Тот, придя, был весьма огорчен, что сын обошелся без его красноречия, однако же присоединился к просьбе.
   Пани Боская, которой в самом деле не хватало мужней заботы, разрыдалась и в конце концов согласилась и на просьбу Адама, и на то, чтобы ехать с Пиотровичем в Рашков и там ожидать мужа. И только тогда, вся в слезах, обратилась к дочери.
   — Зося, — сказала она, — а тебе по сердцу ли намерения панов Нововейских?
   Все взоры обратились к Зосе, а она, стоя у стены, уставилась, по своему обыкновению, в пол, помолчала немного, а затем, залившись румянцем до кончиков ушей, вымолвила едва слышно:
   — В Рашков хочу…
   — Красавица ты моя! — гаркнул Адам и, подскочив к девушке, схватил ее в объятья.
   А потом закричал так, что стены задрожали:
   — Моя уже Зоська, моя, моя!

ГЛАВА XXXV

   Немедля после помолвки молодой Нововейский выехал в Рашков, чтобы присмотреть и привести в порядок жилье для матери и дочери Боских. Недели через две после его отъезда вереницею двинулись в путь и хрептевские гости: нвирак, двое анардратов, Керемовичова, Нересовичова, Сеферович, мать и дочь Боские, двое Пиотровичей, Нововейский-отец и еще несколько каменецких армян, многочисленные слуги и вооруженная челядь, охранявшая кладь, а также тягловый и вьючный скот. Пиотровичи и духовные посланцы эчмиадзинского патриарха намеревались передохнуть в Рашкове, собрать там сведения о дороге и двинуться далее в Крым. Остальные же решили пока что осесть в Рашкове и там ждать, хотя бы до весенней распутицы, возвращения пленных, а именно пана Боского, молодого Сеферовича и двух купцов, по которым сильно стосковались их супруги.
   Дорога была трудная, вела через чащобы и крутые овраги. На счастье, выпал обильный снег, санный путь был отличный, а военные отряды в Могилеве, Ямполе и Рашкове обеспечивали безопасность. Азба-бей разбит был наголову, разбойники повешены либо рассеяны, а татары зимнею порой из-за отсутствия кормов не показывались на обычных своих шляхах.
   К тому же Нововейский посулил выйти к ним навстречу с десятком-другим всадников, если получит на то позволение пана Рущица. Так что ехали все охотно, в добром настроении, Зося готова была следовать за Адамом хоть на край света. Пани Боская и две армянки надеялись в скором времени обрести своих мужей. Правда, Рашков находился где-то в страшных дебрях, на краю христианского мира, но ведь не на всю жизнь ехали они туда, и даже не надолго. Весной ожидалась война, о ней говорили повсюду в пограничье, так что надобно было, встретив супругов, осторожности ради воротиться обратно с первым теплым ветерком.
   Эва, послушавшись пани Володыёвской, осталась в Хрептеве.
   Отец не слишком настаивал, чтобы она ехала с ним, тем более что оставлял он ее в столь уважаемом семействе.
   — Она будет в полной безопасности, — говорила ему Бася, — скорее всего я сама ее отвезу, очень уж хочется мне увидеть раз в жизни страшную эту границу, о которой я сызмальства наслышана. Весною дороги зачернеются уже от чамбулов, и муж меня не отпустит, а так, коли Эвка у меня останется, хороший будет повод. Недельки этак через две примусь мужа улещивать, а через три, глядишь, изволение получу.
   — Муж, spero «Думаю (лат.).», без надежного эскорта вас и зимой не отпустит.
   — Сможет, сам со мною поедет, а нет — Азья будет нас сопровождать с двумястами, а то и более всадников, я слышала, его и так в Рашков посылают.
   На том разговор окончился, и Эва осталась. У Баси же, кроме истинных причин, которые она открыла Нововейскому, был и свой расчет.
   Ей хотелось облегчить Азье сближение с Эвой, поскольку молодой татарин внушал ей тревогу. На расспросы ее он отвечал, правда, что любит панну Нововейскую, что давнее чувство в нем не угасло, но, оставаясь с Эвой наедине, молчал. А девушка тем временем в хрептевском этом безлюдье влюбилась в него без памяти. Его дикая, но яркая красота, детство, проведенное в жестких руках пана Нововейского, высокое его происхождение, тайна, которая долгое время тяготела над ним, и, наконец, минуты, чтобы открыть ему свое пылавшее сердце, чтобы сказать: «Азья, я с детства тебя люблю!» — и упасть в его объятья, и поклясться в любви до гроба. А он меж тем молчал, стиснув зубы.
   Спервоначалу Эва думала, что присутствие ее отца и брата удерживает Азью от признания. Но потом беспокойство овладело ею; отец и брат, без сомнения, стали бы чинить им препятствия, во всяком случае, до той поры, покуда Азья не получит шляхетского звания, но он-то мог хотя бы перед нею открыться, и тем скорее и искренней, чем больше преград вставало на пути.
   А он молчал.
   Сомнения закрались наконец в душу девушки, она пожаловалась Басе, но та принялась утешать ее:
   — Спору нет, человек он странный и ужасно скрытный, но я уверена, он любит тебя, — сам не однажды говорил мне, да и смотрит на тебя как-то особенно, не так, как на других.
   Эва грустно покачала головой:
   — Это верно, только вот не знаю, любовь ли во взгляде его или ненависть.
   — Полно, Эвка, не неси вздора, за что ему ненавидеть тебя?
   — А любить за что?
   Бася стала гладить ее по лицу своей маленькой ручкой.
   — А за что меня Михал любит? За что братец твой, едва завидев Зоську, тут же в нее и влюбился?
   — Адам всегда скорый был.
   — Азья же гордый и отказа боится, в особенности со стороны твоего отца, брат-то, сам влюбившись, скорее поймет сердечные муки. Вот оно как! Не будь глупой, Эвка, и не бойся. Я Азью пожурю как следует, увидишь, каким он станет смельчаком.
   В тот же день Бася повидалась с Азьей и после того опрометью бросилась к Эвке.
   — Все! — вскричала она с порога.
   — Что? — вспыхнув, спросила Эва.
   — Я так ему сказала: «О чем ты, сударь, думаешь? Неблагодарностью меня потчуешь, да? Я умышленно Эвку здесь оставила, чтоб ты, сударь, мог воспользоваться случаем, а коли не воспользуешься, пеняй на себя, через две, самое большее три недели, я отошлю ее в Рашков, а может статься, и сама с ней поеду, и ты, сударь, на бобах останешься». Он даже в лице переменился, как услышал об отъезде в Рашков, и в ноги мне бухнулся. «Ну что скажешь?» — спрашиваю, а он: «В пути, — говорит, открою, что у меня на сердце. В пути, — говорит, — скорее случай предоставится, в пути произойдет то, чему суждено произойти. Все, — говорит, — открою, во всем признаюсь, не могу, — говорит, — более терпеть эту муку мученскую!» Даже губы у него задрожали, он перед тем сильно был огорчен, письма какие-то неприятные нынче утром получил из Каменца. В Рашков, сказал он, ему все едино надлежит отправляться, у мужа моего давно уж есть на то приказ гетмана, только время в том приказе не означено, а зависит оно от переговоров, какие он с татарскими ротмистрами ведет. «А нынче, — говорит, — как раз срок подошел, пора уж мне туда, к ним, за Рашков, ехать, так что заодно и вашу милость, и панну Эву отвезу». Я ответила ему, что не знаю еще, поеду ли, будет ли на то позволение Михала. Услышав это, он сильно напугался. Ну и глупая же ты, Эвка! Говоришь, не любит тебя, а он в ноги мне упал и уж так упрашивал, чтоб я тоже ехала, говорю тебе, ну просто скулил, мне до слез его жалко стало. А знаешь, отчего так? Он тут же и сказал мне. «Я, — говорит, — сердце свое открою, да только без заступничества вашей милости ничего у Нововейских не добьюсь, разве что гнев да ненависть и в себе, и в них разбужу. В руках вашей милости судьба моя, мука моя, мое спасение, а коли вы, ваша милость, не поедете, так лучше бы земля меня поглотила, лучше в огне мне сгореть!» Вот как он любит тебя! Даже подумать страшно! Если б ты видела, как он при этом выглядел — ей-богу, струсила бы!
   — Нет, я его не боюсь! — возразила Эва.
   И стала целовать Басины руки.
   — Поезжай с нами, — повторяла она в возбуждении, — поезжай с нами! Ты одна можешь спасти нас, ты одна не побоишься сказать отцу, ты одна сможешь чего-то добиться! Поезжай с нами! Я в ноги пану Володыёвскому кинусь, чтобы он тебе ехать позволил. Без тебя отец с Азьей за ножи возьмутся! Поезжай с нами, поезжай.
   Говоря это, она сползла к Басиным коленям и с плачем их обняла.
   — Бог даст, поеду! — ответила Бася. — Все как есть Михалу выложу и примусь его упрашивать. Нынче и одной-то ехать не страшно, а уж тем более с этакой стражей многочисленной. Может, и Михал поедет, а нет — у него сердце доброе, согласится. Накричит сперва, но как увидит, что я огорчилась, тотчас начнет меня улещивать, и в глаза мне заглядывать и согласится. Мне бы хотелось, чтобы он сам мог поехать, без него такая тоска, но что поделаешь! Я-то ведь еду, чтобы вам пособить… Тут не прихоть моя — ваша участь решается. Михал тебя любит и Азью любит — он согласится.