Страница:
Азья же после свидания с Басей внезапно будто восстал из мертвых и помчался к себе с радостью и надеждой в сердце.
За минуту перед тем невыносимое отчаяние терзало его душу. В то утро получил он сухое и краткое письмо от Богуша; вот что было в письме:
«Дорогой мой Азья! Я задержался в Каменце и в Хрептев покуда не поеду и оттого, что хлопоты меня одолели, и оттого, что незачем. В Яворове я был. Пан гетман не только что не дает тебе письменного изволения и не мыслит своим авторитетом прикрывать безумные твои замыслы, но велит тебе — под угрозой лишить милости — незамедлительно от замыслов сих отречься. Я тоже понял, образумясь, что все, о чем ты говорил мне, — ересь, ибо христианскому политичному народу в такого рода сделки с басурманами вступать — грех и стыдно было бы перед всем миром шляхетские привилегии злодеям раздавать, хищникам и кровопийцам. Ты сам это смекни, а о булаве гетманской и думать позабудь, не для тебя она, хотя ты и сын Тугай-бея. А коли хочешь милость гетмана поскорее воротить, то чином своим довольствуйся, а особливо ускорь переговоры с Крычинским, Творовским, Адуровичем и прочими, так быстрее всего выслужишься.
Наказ тебе от гетмана, что делать надлежит, посылаю с этим письмом, а пану Володыёвскому — предписание от гетмана, дабы тебе с твоими людьми свободный проезд давали и не чинили препятствий. Наверное, время тебе уж с ротмистрами встретиться, поспеши с этим и прилежно сообщай мне в Каменец, что там, на другой стороне слыхать. С тем препоручая тебя милосердию божьему, остаюсь неизменно доброжелатель твой Мартин Богуш из Земблиц, подстолий новогрудский».
Молодой татарин, получив это послание, впал в неистовую ярость. Сперва он в клочья изорвал письмо, затем исколол стол ножом и наконец стал грозиться, что лишит жизни и себя, и верного Халима, а тот на коленях молил его ничего не предпринимать, покуда не остынет он от гнева и отчаяния. Письмо это для Азьи было страшным ударом. Строения, какие вознесли гордыня его и тщеславие, обратились в прах, замыслы рухнули… Он мог стать третьим гетманом Речи Посполитой и даже решать судьбу ее, а теперь ему предстояло остаться безвестным офицером, для которого верх амбиций — шляхетское звание. В пылком сем воображении он что ни день видел толпы, бьющие ему челом, теперь же он вынужден другим бить челом.
И ни к чему оказалось, что он сын Тугай-бея, что кровь могущественных воителей течет в его жилах, что в душе его родились великие замыслы, — ни к чему! Все ни к чему! Жизнь свою проживет он непризнанный и в безвестности завершит свои дни в какой-нибудь богом забытой крепости. Одно-единственное слово сокрушило ему крылья, одно «нет!» лишало его возможности орлом реять по поднебесью, отныне суждено ему было червем ползать по земле.
Но все это пустое в сравненье с тем, какое счастье он утратил. Та, за обладание которой он отдал бы жизнь свою, та, к кому пылал он жаркой страстью, кого возлюбил глазами, сердцем, душою, всем естеством своим, никогда уже не будет ему принадлежать. Письмо отнимало у него не только гетманскую булаву, оно отнимало у него Басю. Хмельницкий мог похитить Чаплинскую, могущественный Азья, Азья-гетман тоже мог похитить чужую жену и отстоять ее хотя бы и в борьбе против всей Речи Посполитой, но каким путем добьется ее Азья, татарский поручик, что служит под началом ее мужа?
Когда он думал об этом, все представало ему в черном свете, мир становился пустым и мрачным. Не лучше ли умереть, нежели жить безо всякого смысла, без счастья, без надежды, без любимой жинщины? Удар оказался тем сокрушительней, что он не ожидал его, напротив, принимая во внимание угрозу предстоящей войны, положение Речи Посполитой, слабость гетманских войск и ту пользу, какую замыслы его могли принести Речи Посполитой, он что ни день все более убеждался, что гетман одобрит его планы. А меж тем надежды его развеялись, как дым. Что осталось ему? Отречься от славы, величия, счастья. Но он не был на это способен. В первый миг безумный гнев и отчаяние овладели им. Жар проник до костей и нестерпимо жег его, он выл и скрежетал зубами, а мысли, столь же жгучие и мстительные, вереницей проносились в его голове. Он жаждал отомстить Речи Посполитой, гетману, Володыёвскому, даже Басе. Жаждал поднять своих татар, перебить поголовно весь гарнизон, всех офицеров, весь Хрептев, убить Володыёвского, а Басю похитить, уйти с нею на молдавский берег, а затем и дальше, в Добруджу, и еще дальше, хотя бы и в самый Царьград, хотя бы и в азиатские пустыни.
Но верный Халим был неотлучно при нем, да и сам он, очнувшись после приступа бешенства и отчаяния, понял тщету своих намерений.
Азья еще и тем походил на Хмельницкого, что в нем, как и в Хмельницком, уживались лев со змием. Ну, ударит он с верными татарами на Хрептев — и что? Да разве же чуткий как журавль Володыёвский даст провести себя? А хоть бы и так, разве даст себя победить знаменитый этот наездник, у него к тому же и больше солдат под рукою, и лучше они. Но положим, Азья одержит над ним победу, что после? Пойдет он вниз по реке к Ягорлыку, придется по пути гарнизоны уничтожить в Могилеве, Ямполе и Рашкове. Перейдет на молдавский берег, там пыркалабы, приятели Володыёвского, и сам Хабарескул, паша хотинский, друг его закадычный; к Дорошу подастся, там под Брацлавом гарнизоны польские, а в степи и зимою разъездов полно. Вообразив все это, почувствовал Тугай-беевич свое бессилие, и зловещая душа его ушла в глухое отчаяние, как раненый дикий зверь уходит в мрачную пещеру в скалах.
Безмерная боль порою сама себя убивает, сменяясь бесчувствием, вот и он наконец впал в бесчувствие.
И тут ему дали знать, что супруга коменданта желает говорить с ним.
Халим не узнал Азью после того разговора. Куда девалось оцепенение! Глаза его горели, как у рыси, лицо сияло, белые клыки поблескивали из-под усов, — и в дикой своей красе он был как две капли воды похож на страшного Тугай-бея.
— Господин мой, — спросил Халим, — как случилось, что бог взвеселил твою душу?
А Азья на это:
— Халим! Темную ночь бог на земле днем сменяет и солнцу велит из моря подняться. Халим, — он схватил старого татарина за плечи, — через месяц она станет моей навеки!
И такое сияние шло от смуглого его лица, таким он казался прекрасным, что Халим принялся бить ему поклоны.
— Сын Тугай-бея, ты велик и могуществен, и коварство неверных тебя не осилит!
— Слушай! — сказал Азья.
— Слушаю, сын Тугай-бея!
— К синему морю пойдем мы, где снег только в горах лежит, и уж если воротимся в эти края, то во главе чамбулов, — неисчислимых, как песок приморский, как листья в здешних пущах, меч и огонь неся с собою. Ты, Халим, сын Курдулука, еще нынче отправишься в путь. Отыщешь Крычинского и скажешь, чтобы людей своих привел к Рашкову. Адурович же, Моравский, Александрович, Грохольский, Творовский и все, кто жив из литовских татар и черемисов, пусть со своими отрядами тоже приблизятся к войску. Чамбулам, что с Дорошем на зимовище стоят, пусть дадут знать, чтобы со стороны Умани подняли внезапно великую тревогу, тогда гарнизоны ляшские покинут Могилев, Ямполь и Рашков и в глубь степи направятся. Если на пути моем войска не будет, я в Рашкове одни пепелища да пожарища оставлю!
— Помоги тебе бог, господин! — ответил Халим.
И принялся бить поклоны, а Тугай-беевич нагнулся к нему и несколько раз повторил:
— Гонцов рассылай, гонцов рассылай, всего месяц времени у нас.
Затем он отпустил Халима и, оставшись один, принялся молиться, ибо грудь его исполнилась счастьем и благодарностью богу.
Молясь, он невольно поглядывал в окно на своих татар, они как раз выводили коней на водопой к колодцам. Майдан зачернелся от толпы; тихо напевая монотонные свои песни, татары тянули скрипящие журавли и выплескивали воду в колоды. Из конских ноздрей струями валил пар и застил свет.
Вдруг из главного дома вышел Володыёвский в кожухе и яловичных сапогах и, приблизясь к татарам, стал что-то говорить им. Они слушали его вытянувшись и, вопреки восточному обычаю, стянув с голов меховые шапки. При виде коменданта Азья прервал молитву и буркнул:
— Хотя ты и сокол, не долететь тебе, куда я долечу, один останешься ты в Хрептеве, в тоске и печали.
Володыёвский, поговорив с солдатами, воротился в дом, и на майдане снова послышалось пенье татар, фырканье коней и заунывный, пронзительный скрип колодезных журавлей.
ГЛАВА XXXVI
ГЛАВА XXXVII
За минуту перед тем невыносимое отчаяние терзало его душу. В то утро получил он сухое и краткое письмо от Богуша; вот что было в письме:
«Дорогой мой Азья! Я задержался в Каменце и в Хрептев покуда не поеду и оттого, что хлопоты меня одолели, и оттого, что незачем. В Яворове я был. Пан гетман не только что не дает тебе письменного изволения и не мыслит своим авторитетом прикрывать безумные твои замыслы, но велит тебе — под угрозой лишить милости — незамедлительно от замыслов сих отречься. Я тоже понял, образумясь, что все, о чем ты говорил мне, — ересь, ибо христианскому политичному народу в такого рода сделки с басурманами вступать — грех и стыдно было бы перед всем миром шляхетские привилегии злодеям раздавать, хищникам и кровопийцам. Ты сам это смекни, а о булаве гетманской и думать позабудь, не для тебя она, хотя ты и сын Тугай-бея. А коли хочешь милость гетмана поскорее воротить, то чином своим довольствуйся, а особливо ускорь переговоры с Крычинским, Творовским, Адуровичем и прочими, так быстрее всего выслужишься.
Наказ тебе от гетмана, что делать надлежит, посылаю с этим письмом, а пану Володыёвскому — предписание от гетмана, дабы тебе с твоими людьми свободный проезд давали и не чинили препятствий. Наверное, время тебе уж с ротмистрами встретиться, поспеши с этим и прилежно сообщай мне в Каменец, что там, на другой стороне слыхать. С тем препоручая тебя милосердию божьему, остаюсь неизменно доброжелатель твой Мартин Богуш из Земблиц, подстолий новогрудский».
Молодой татарин, получив это послание, впал в неистовую ярость. Сперва он в клочья изорвал письмо, затем исколол стол ножом и наконец стал грозиться, что лишит жизни и себя, и верного Халима, а тот на коленях молил его ничего не предпринимать, покуда не остынет он от гнева и отчаяния. Письмо это для Азьи было страшным ударом. Строения, какие вознесли гордыня его и тщеславие, обратились в прах, замыслы рухнули… Он мог стать третьим гетманом Речи Посполитой и даже решать судьбу ее, а теперь ему предстояло остаться безвестным офицером, для которого верх амбиций — шляхетское звание. В пылком сем воображении он что ни день видел толпы, бьющие ему челом, теперь же он вынужден другим бить челом.
И ни к чему оказалось, что он сын Тугай-бея, что кровь могущественных воителей течет в его жилах, что в душе его родились великие замыслы, — ни к чему! Все ни к чему! Жизнь свою проживет он непризнанный и в безвестности завершит свои дни в какой-нибудь богом забытой крепости. Одно-единственное слово сокрушило ему крылья, одно «нет!» лишало его возможности орлом реять по поднебесью, отныне суждено ему было червем ползать по земле.
Но все это пустое в сравненье с тем, какое счастье он утратил. Та, за обладание которой он отдал бы жизнь свою, та, к кому пылал он жаркой страстью, кого возлюбил глазами, сердцем, душою, всем естеством своим, никогда уже не будет ему принадлежать. Письмо отнимало у него не только гетманскую булаву, оно отнимало у него Басю. Хмельницкий мог похитить Чаплинскую, могущественный Азья, Азья-гетман тоже мог похитить чужую жену и отстоять ее хотя бы и в борьбе против всей Речи Посполитой, но каким путем добьется ее Азья, татарский поручик, что служит под началом ее мужа?
Когда он думал об этом, все представало ему в черном свете, мир становился пустым и мрачным. Не лучше ли умереть, нежели жить безо всякого смысла, без счастья, без надежды, без любимой жинщины? Удар оказался тем сокрушительней, что он не ожидал его, напротив, принимая во внимание угрозу предстоящей войны, положение Речи Посполитой, слабость гетманских войск и ту пользу, какую замыслы его могли принести Речи Посполитой, он что ни день все более убеждался, что гетман одобрит его планы. А меж тем надежды его развеялись, как дым. Что осталось ему? Отречься от славы, величия, счастья. Но он не был на это способен. В первый миг безумный гнев и отчаяние овладели им. Жар проник до костей и нестерпимо жег его, он выл и скрежетал зубами, а мысли, столь же жгучие и мстительные, вереницей проносились в его голове. Он жаждал отомстить Речи Посполитой, гетману, Володыёвскому, даже Басе. Жаждал поднять своих татар, перебить поголовно весь гарнизон, всех офицеров, весь Хрептев, убить Володыёвского, а Басю похитить, уйти с нею на молдавский берег, а затем и дальше, в Добруджу, и еще дальше, хотя бы и в самый Царьград, хотя бы и в азиатские пустыни.
Но верный Халим был неотлучно при нем, да и сам он, очнувшись после приступа бешенства и отчаяния, понял тщету своих намерений.
Азья еще и тем походил на Хмельницкого, что в нем, как и в Хмельницком, уживались лев со змием. Ну, ударит он с верными татарами на Хрептев — и что? Да разве же чуткий как журавль Володыёвский даст провести себя? А хоть бы и так, разве даст себя победить знаменитый этот наездник, у него к тому же и больше солдат под рукою, и лучше они. Но положим, Азья одержит над ним победу, что после? Пойдет он вниз по реке к Ягорлыку, придется по пути гарнизоны уничтожить в Могилеве, Ямполе и Рашкове. Перейдет на молдавский берег, там пыркалабы, приятели Володыёвского, и сам Хабарескул, паша хотинский, друг его закадычный; к Дорошу подастся, там под Брацлавом гарнизоны польские, а в степи и зимою разъездов полно. Вообразив все это, почувствовал Тугай-беевич свое бессилие, и зловещая душа его ушла в глухое отчаяние, как раненый дикий зверь уходит в мрачную пещеру в скалах.
Безмерная боль порою сама себя убивает, сменяясь бесчувствием, вот и он наконец впал в бесчувствие.
И тут ему дали знать, что супруга коменданта желает говорить с ним.
Халим не узнал Азью после того разговора. Куда девалось оцепенение! Глаза его горели, как у рыси, лицо сияло, белые клыки поблескивали из-под усов, — и в дикой своей красе он был как две капли воды похож на страшного Тугай-бея.
— Господин мой, — спросил Халим, — как случилось, что бог взвеселил твою душу?
А Азья на это:
— Халим! Темную ночь бог на земле днем сменяет и солнцу велит из моря подняться. Халим, — он схватил старого татарина за плечи, — через месяц она станет моей навеки!
И такое сияние шло от смуглого его лица, таким он казался прекрасным, что Халим принялся бить ему поклоны.
— Сын Тугай-бея, ты велик и могуществен, и коварство неверных тебя не осилит!
— Слушай! — сказал Азья.
— Слушаю, сын Тугай-бея!
— К синему морю пойдем мы, где снег только в горах лежит, и уж если воротимся в эти края, то во главе чамбулов, — неисчислимых, как песок приморский, как листья в здешних пущах, меч и огонь неся с собою. Ты, Халим, сын Курдулука, еще нынче отправишься в путь. Отыщешь Крычинского и скажешь, чтобы людей своих привел к Рашкову. Адурович же, Моравский, Александрович, Грохольский, Творовский и все, кто жив из литовских татар и черемисов, пусть со своими отрядами тоже приблизятся к войску. Чамбулам, что с Дорошем на зимовище стоят, пусть дадут знать, чтобы со стороны Умани подняли внезапно великую тревогу, тогда гарнизоны ляшские покинут Могилев, Ямполь и Рашков и в глубь степи направятся. Если на пути моем войска не будет, я в Рашкове одни пепелища да пожарища оставлю!
— Помоги тебе бог, господин! — ответил Халим.
И принялся бить поклоны, а Тугай-беевич нагнулся к нему и несколько раз повторил:
— Гонцов рассылай, гонцов рассылай, всего месяц времени у нас.
Затем он отпустил Халима и, оставшись один, принялся молиться, ибо грудь его исполнилась счастьем и благодарностью богу.
Молясь, он невольно поглядывал в окно на своих татар, они как раз выводили коней на водопой к колодцам. Майдан зачернелся от толпы; тихо напевая монотонные свои песни, татары тянули скрипящие журавли и выплескивали воду в колоды. Из конских ноздрей струями валил пар и застил свет.
Вдруг из главного дома вышел Володыёвский в кожухе и яловичных сапогах и, приблизясь к татарам, стал что-то говорить им. Они слушали его вытянувшись и, вопреки восточному обычаю, стянув с голов меховые шапки. При виде коменданта Азья прервал молитву и буркнул:
— Хотя ты и сокол, не долететь тебе, куда я долечу, один останешься ты в Хрептеве, в тоске и печали.
Володыёвский, поговорив с солдатами, воротился в дом, и на майдане снова послышалось пенье татар, фырканье коней и заунывный, пронзительный скрип колодезных журавлей.
ГЛАВА XXXVI
Маленький рыцарь, как и предвидела Бася, узнав о ее намерениях, закричал, что никогда на это не согласится, что сам он ехать не может, а одну ее не пустит, но его одолели просьбы и уговоры, и он заколебался.
Правда, сама Бася, вопреки его ожиданию, не слишком и настаивала, ей очень хотелось ехать с мужем, без него поездка теряла для нее почти всю привлекательность, но Эва пала пред ним на колени и, целуя ему руки, заклинала отпустить Басю во имя его любви к жене.
— Ни у кого не хватит отваги подступиться к моему отцу и обо всем ему объявить, — говорила она, — ни у меня, ни у Азьи, ни даже у брата, только пани Бася сумеет, ей он ни в чем не откажет!
— Негоже Баське сваху из себя разыгрывать! — не соглашался Володыёвский. — Впрочем, вы же назад воротитесь, вот тогда пусть все и улаживает.
Эвка в ответ разрыдалась. Бог знает что случится до той поры, она, разумеется, умрет от горя; впрочем, для нее, сироты, ни от кого не видевшей милосердия, может, так-то оно и лучше.
У маленького рыцаря сердце было мягкое; встопорщив усики, он принялся ходить по комнате. Больно уж не хотелось ему с Баськой расставаться и на один-то день, а уж тем более на несколько недель.
Но просьбы, как видно, проняли его: день-другой спустя он как-то вечером сказал:
— Кабы и я мог ехать, дело другое! Да никак не могу, служба держит!
Бася метнулась к нему и, коснувшись щек его алыми своими губками, стала упрашивать:
— Поедем, Михалек, поедем!
— Никак невозможно! — решительно ответил Володыёвский.
Прошло еще несколько дней. Маленький рыцарь спрашивал совета у Заглобы — как быть? Но тот в совете отказал.
— Когда иных препятствий нет, единственно сантимент, что тут скажешь? Тебе решать, — ответил он. — Разумеется, пусто тут станет без нашего гайдучка. Кабы не возраст мой да не трудная дорога, я бы и сам поехал; без нее никак невозможно, это правда.
— Вот видишь! Препятствий и в самом деле нет, разве что дни стоят морозные; и спокойно кругом, и гарнизоны на пути повсюду. Только никак без нее невозможно.
— Я и говорю: тебе решать!
После этого разговора пан Михал опять заколебался и думать стал двояко. Эвку ему было жаль. «Да и прилично ли отправлять девицу с Азьей одну в такую дальнюю дорогу, — размышлял он, — а главное, как не помочь приязненным людям, коль скоро случай к тому представляется. О чем, собственно, речь? Бася отлучится на две-три недели? Да если для того только, чтобы увидеть Могилев, Ямполь и Рашков, отчего бы ей не угодить? Азье все едино отправляться в Рашков с хоругвью, так что стражи будет с избытком, — разбойники уничтожены, а орда зимой не опасна».
Все более колебался Володыёвский, и, заметив это, женщины возобновили уговоры: одна — представляя дело как добрый поступок и долг свой, другая — плача и причитая. Наконец и Тугай-беевич пришел с поклоном к коменданту. Он, конечно, недостоин такой милости, сказал татарин, однако смеет все же о ней просить, поскольку не единожды уже доказывал верность свою и преданность супругам Володыёвским. Он в неоплатном долгу перед ними обоими, ведь это они не позволили помыкать им в ту еще пору, когда никто не знал, что он сын Тугай-бея. Он никогда не забудет, что пани Бася раны его перевязывала и была ему не только госпожой ласковой, но и словно бы матерью. Благодарность свою он уже доказал в сражении с Азба-беем, но и в будущем, не приведи господь что страшное случится, он, не задумываясь, отдаст за нее свою жизнь.
Затем он поведал о давней своей несчастной любви к Эве. Жизнь не мила ему без этой девушки! Он любил ее все годы разлуки, хотя и без надежды, и никогда не перестанет любить. Но они со старым Нововейским издавна ненавидят друг друга, былые отношения слуги и господина пропастью легли меж ними. Только пани Бася могла бы их примирить, ну а если не удастся, то он хотя бы избавит милую его сердцу девушку от отцовского тиранства, чтобы тот не запер ее и не наказал плетьми.
Володыёвский предпочел бы, верно, чтобы Баська не мешалась в это дело, но как сам он любил делать людям добро, то и сердцу жены не дивился. Однако покамест он не ответил Азье согласием, даже Эвкиным слезам не внял, а, запершись в канцелярии, стал думать.
Наконец вышел он как-то к ужину с ясным лицом, а после ужина спросил вдруг Тугай-беевича:
— Азья, когда тебе ехать срок?
— Через неделю, ваша милость! — ответил татарин с тревогою. — Халим, я полагаю, уже закончил переговоры с Крычинским.
— Вели и большие сани выстлать, женщин в Рашков повезешь.
Заслышав это. Бася захлопала в ладоши и кинулась к мужу. Тотчас подскочила и Эвка, за нею, вспыхнув безумной радостью, Азья склонился к его коленям; Володыёвский даже руками замахал.
— Да успокойтесь вы! — сказал он. — Ну что такого! Коли можно людям помочь, отчего не помочь, сердце не камень, в самом деле! Ты, Баська, возвращайся, милая, поскорее, а ты, Азья, в оба за нею гляди, это будет лучшей мне благодарностью. Ну, ну, угомонитесь!
Он зашевелил усиками, а потом для бодрости прибавил уже веселее:
— Нет ничего хуже бабских слез. Как слезы увижу — кончено дело! Слышь, Азья, ты не только нас с женою благодарить должен, но и эту вот девицу — она за мною тенью ходила, печаль свою пред очи мои выставляла. За такое чувство платить должно!
— Отплачу, отплачу! — странным голосом ответил Тугай-беевич и, схватив Эвину руку, осыпал ее поцелуями с такой страстью, будто хотел укусить.
— Михал, — вскричал вдруг Заглоба, указывая на Басю. — Что мы тут делать станем без этого котенка?
— Ох, тяжко будет, — ответил маленький рыцарь, — видит бог, тяжко!
И добавил тише:
— А может, бог после благословит добрый сей поступок… Понимаешь?…
«Котенок» тем временем просунул меж них светлую, любопытную свою головку.
— Это вы о чем?…
— А… так, ни о чем! — ответил Заглоба. — Говорим вот, аисты весною, верно, прилетят…
Баська по-кошачьи потерлась мордашкой о мужнино лицо.
— Михалек, я недолго там буду, — тихо сказала она.
И после того разговора еще день-два шли меж ними советы, но теперь уже насчет поездки.
Пан Михал сам за всем присматривал, сани велел ладить и выстелить их шкурами затравленных осенью лисиц. Заглоба вынес свой тулуп — ноги в пути прикрывать. Снаряжались фуры с постелью и провиантом, а также Басин скакун, чтобы она могла пересесть на него из саней там, где путь будет крут и опасен; более всего пан Михал опасался спуска к Могилеву, там и впрямь можно было шею сломать.
Хотя ни о каком нападении не могло быть и речи, маленький рыцарь все же велел Азье быть поосторожней: человек двадцать высылать постоянно на несколько верст вперед, на ночлег располагаться только там, где есть гарнизоны, выезжать на рассвете, останавливаться дотемна и в дороге не мешкать. Все продумал маленький рыцарь, даже пистолеты для Баси собственноручно засунул в седельную кобуру.
Наконец наступила минута отъезда. Темно еще было, когда двести татарских всадников в готовности встали на майдане. В главной комнате комендантского дома царило уже оживление. В очагах ясным пламенем полыхали смоляные лучины. Все офицеры собрались прощаться: маленький рыцарь, и Заглоба, и Мушальский, и Ненашинец, и Громыка, и Мотовило, а с ними товарищи из отборных хоругвей. Бася и Эва, еще теплые и румяные со сна, пили на дорогу горячее вино с пряностями.
Володыёвский сидел подле жены, обняв ее за талию; Заглоба подливал вина, всякий раз приговаривая: «Еще, мороз-то знатный!» И Бася, и Эва одеты были по-мужски — так обыкновенно путешествовали женщины в этих краях. Бася была при маленькой сабле, в рысьей шубке, опушенной мехом ласки, в горностаевом, с ушами, колпачке, в широченных, похожих на юбку шароварах и в сапожках до колен, мягких, выпоротком подшитых. Поверх полагалась еще теплая делия и доха с капюшоном, — закутывать лицо. А пока Басино лицо было открыто, и солдаты, как всегда, дивились ее красе; иные же алчно поглядывали на Эвку, на ее влажные, для поцелуев созданные губы, а иные не знали, на которую смотреть, так желанны им были обе, что их трясло как в лихорадке и они перешептывались в дальнем конце комнаты:
— Тяжко человеку одному. Счастливый комендант! Азья счастливый!… Эх!…
Огонь весело потрескивал в очаге, на заплатах пели уже петухи. Занимался день — морозный, погожий. Зарозовели покрытые толстым слоем снега крыши домов, амбаров и солдатских квартир.
С майдана доносилось фырканье коней и скрип снега, под ногами солдат из драгунских хоругвей и хоругвей товарищей, которые собрались здесь, чтобы попрощаться с Басей и татарами.
Наконец Володыёвский сказал:
— Пора!
Баська вскочила и упала в мужнины объятия. Он прильнул губами к ее губам, потом, нежно прижав жену к груди, стал целовать в глаза и в лоб и снова в губы. Долгой была та минута, очень любили они друг друга.
За маленьким рыцарем пришел черед Заглобы, после другие офицеры прикладывались к Басиной ручке, а она все повторяла звонким своим, серебристым, детским голоском:
— Доброго всем здоровья! Доброго здоровья!
Обе они с Эвой пошли надеть делии, а поверх доху с капюшоном, так что вовсе потонули в своих уборах. Перед ними широко отворили двери, клубы пара ворвались в комнату — и все общество вышло на майдан.
Все светлее становилось от зари и снега. Гривы татарских бахматов и кожухи солдат заиндевели, и казалось, весь отряд, облаченный в белое, восседает на белых конях.
Бася с Эвой уселись в сани, выстланные шкурами. Драгуны и рядовые из шляхетских хоругвей громко пожелали отъезжающим счастливого пути.
От этих криков несметные стаи воронья, которые суровая зима пригнала поближе к человеческому жилью, взлетели с крыш и с громким карканьем стали кружить в розовом воздухе.
Маленький рыцарь наклонился к саням и уткнулся лицом в Басин капюшон.
Долгой была та минута. Наконец он оторвался от жены и, осенив ее крестом, произнес:
— С богом!
И тогда Азья поднялся в стременах. Дикое лицо его пламенело от радости и утренней зари. Он взмахнул буздыганом, так что бурка поднялась на нем, как крылья хищной птицы, и пронзительно крикнул:
— Тро-гай!
Заскрипели по снегу копыта. Обильный пар повалил из конских ноздрей. Первая шеренга татар медленно двинулась в путь, за нею вторая, третья, четвертая, за ними сани, затем снова шеренги — отряд по покатому майдану стал удаляться к воротам.
Маленький рыцарь осенил их крестом, наконец, когда сани уже миновали ворота, сложил руки трубочкой и крикнул:
— Будь здорова, Баська!
Но ответили ему только звуки рожков да громкое карканье черных птиц.
Правда, сама Бася, вопреки его ожиданию, не слишком и настаивала, ей очень хотелось ехать с мужем, без него поездка теряла для нее почти всю привлекательность, но Эва пала пред ним на колени и, целуя ему руки, заклинала отпустить Басю во имя его любви к жене.
— Ни у кого не хватит отваги подступиться к моему отцу и обо всем ему объявить, — говорила она, — ни у меня, ни у Азьи, ни даже у брата, только пани Бася сумеет, ей он ни в чем не откажет!
— Негоже Баське сваху из себя разыгрывать! — не соглашался Володыёвский. — Впрочем, вы же назад воротитесь, вот тогда пусть все и улаживает.
Эвка в ответ разрыдалась. Бог знает что случится до той поры, она, разумеется, умрет от горя; впрочем, для нее, сироты, ни от кого не видевшей милосердия, может, так-то оно и лучше.
У маленького рыцаря сердце было мягкое; встопорщив усики, он принялся ходить по комнате. Больно уж не хотелось ему с Баськой расставаться и на один-то день, а уж тем более на несколько недель.
Но просьбы, как видно, проняли его: день-другой спустя он как-то вечером сказал:
— Кабы и я мог ехать, дело другое! Да никак не могу, служба держит!
Бася метнулась к нему и, коснувшись щек его алыми своими губками, стала упрашивать:
— Поедем, Михалек, поедем!
— Никак невозможно! — решительно ответил Володыёвский.
Прошло еще несколько дней. Маленький рыцарь спрашивал совета у Заглобы — как быть? Но тот в совете отказал.
— Когда иных препятствий нет, единственно сантимент, что тут скажешь? Тебе решать, — ответил он. — Разумеется, пусто тут станет без нашего гайдучка. Кабы не возраст мой да не трудная дорога, я бы и сам поехал; без нее никак невозможно, это правда.
— Вот видишь! Препятствий и в самом деле нет, разве что дни стоят морозные; и спокойно кругом, и гарнизоны на пути повсюду. Только никак без нее невозможно.
— Я и говорю: тебе решать!
После этого разговора пан Михал опять заколебался и думать стал двояко. Эвку ему было жаль. «Да и прилично ли отправлять девицу с Азьей одну в такую дальнюю дорогу, — размышлял он, — а главное, как не помочь приязненным людям, коль скоро случай к тому представляется. О чем, собственно, речь? Бася отлучится на две-три недели? Да если для того только, чтобы увидеть Могилев, Ямполь и Рашков, отчего бы ей не угодить? Азье все едино отправляться в Рашков с хоругвью, так что стражи будет с избытком, — разбойники уничтожены, а орда зимой не опасна».
Все более колебался Володыёвский, и, заметив это, женщины возобновили уговоры: одна — представляя дело как добрый поступок и долг свой, другая — плача и причитая. Наконец и Тугай-беевич пришел с поклоном к коменданту. Он, конечно, недостоин такой милости, сказал татарин, однако смеет все же о ней просить, поскольку не единожды уже доказывал верность свою и преданность супругам Володыёвским. Он в неоплатном долгу перед ними обоими, ведь это они не позволили помыкать им в ту еще пору, когда никто не знал, что он сын Тугай-бея. Он никогда не забудет, что пани Бася раны его перевязывала и была ему не только госпожой ласковой, но и словно бы матерью. Благодарность свою он уже доказал в сражении с Азба-беем, но и в будущем, не приведи господь что страшное случится, он, не задумываясь, отдаст за нее свою жизнь.
Затем он поведал о давней своей несчастной любви к Эве. Жизнь не мила ему без этой девушки! Он любил ее все годы разлуки, хотя и без надежды, и никогда не перестанет любить. Но они со старым Нововейским издавна ненавидят друг друга, былые отношения слуги и господина пропастью легли меж ними. Только пани Бася могла бы их примирить, ну а если не удастся, то он хотя бы избавит милую его сердцу девушку от отцовского тиранства, чтобы тот не запер ее и не наказал плетьми.
Володыёвский предпочел бы, верно, чтобы Баська не мешалась в это дело, но как сам он любил делать людям добро, то и сердцу жены не дивился. Однако покамест он не ответил Азье согласием, даже Эвкиным слезам не внял, а, запершись в канцелярии, стал думать.
Наконец вышел он как-то к ужину с ясным лицом, а после ужина спросил вдруг Тугай-беевича:
— Азья, когда тебе ехать срок?
— Через неделю, ваша милость! — ответил татарин с тревогою. — Халим, я полагаю, уже закончил переговоры с Крычинским.
— Вели и большие сани выстлать, женщин в Рашков повезешь.
Заслышав это. Бася захлопала в ладоши и кинулась к мужу. Тотчас подскочила и Эвка, за нею, вспыхнув безумной радостью, Азья склонился к его коленям; Володыёвский даже руками замахал.
— Да успокойтесь вы! — сказал он. — Ну что такого! Коли можно людям помочь, отчего не помочь, сердце не камень, в самом деле! Ты, Баська, возвращайся, милая, поскорее, а ты, Азья, в оба за нею гляди, это будет лучшей мне благодарностью. Ну, ну, угомонитесь!
Он зашевелил усиками, а потом для бодрости прибавил уже веселее:
— Нет ничего хуже бабских слез. Как слезы увижу — кончено дело! Слышь, Азья, ты не только нас с женою благодарить должен, но и эту вот девицу — она за мною тенью ходила, печаль свою пред очи мои выставляла. За такое чувство платить должно!
— Отплачу, отплачу! — странным голосом ответил Тугай-беевич и, схватив Эвину руку, осыпал ее поцелуями с такой страстью, будто хотел укусить.
— Михал, — вскричал вдруг Заглоба, указывая на Басю. — Что мы тут делать станем без этого котенка?
— Ох, тяжко будет, — ответил маленький рыцарь, — видит бог, тяжко!
И добавил тише:
— А может, бог после благословит добрый сей поступок… Понимаешь?…
«Котенок» тем временем просунул меж них светлую, любопытную свою головку.
— Это вы о чем?…
— А… так, ни о чем! — ответил Заглоба. — Говорим вот, аисты весною, верно, прилетят…
Баська по-кошачьи потерлась мордашкой о мужнино лицо.
— Михалек, я недолго там буду, — тихо сказала она.
И после того разговора еще день-два шли меж ними советы, но теперь уже насчет поездки.
Пан Михал сам за всем присматривал, сани велел ладить и выстелить их шкурами затравленных осенью лисиц. Заглоба вынес свой тулуп — ноги в пути прикрывать. Снаряжались фуры с постелью и провиантом, а также Басин скакун, чтобы она могла пересесть на него из саней там, где путь будет крут и опасен; более всего пан Михал опасался спуска к Могилеву, там и впрямь можно было шею сломать.
Хотя ни о каком нападении не могло быть и речи, маленький рыцарь все же велел Азье быть поосторожней: человек двадцать высылать постоянно на несколько верст вперед, на ночлег располагаться только там, где есть гарнизоны, выезжать на рассвете, останавливаться дотемна и в дороге не мешкать. Все продумал маленький рыцарь, даже пистолеты для Баси собственноручно засунул в седельную кобуру.
Наконец наступила минута отъезда. Темно еще было, когда двести татарских всадников в готовности встали на майдане. В главной комнате комендантского дома царило уже оживление. В очагах ясным пламенем полыхали смоляные лучины. Все офицеры собрались прощаться: маленький рыцарь, и Заглоба, и Мушальский, и Ненашинец, и Громыка, и Мотовило, а с ними товарищи из отборных хоругвей. Бася и Эва, еще теплые и румяные со сна, пили на дорогу горячее вино с пряностями.
Володыёвский сидел подле жены, обняв ее за талию; Заглоба подливал вина, всякий раз приговаривая: «Еще, мороз-то знатный!» И Бася, и Эва одеты были по-мужски — так обыкновенно путешествовали женщины в этих краях. Бася была при маленькой сабле, в рысьей шубке, опушенной мехом ласки, в горностаевом, с ушами, колпачке, в широченных, похожих на юбку шароварах и в сапожках до колен, мягких, выпоротком подшитых. Поверх полагалась еще теплая делия и доха с капюшоном, — закутывать лицо. А пока Басино лицо было открыто, и солдаты, как всегда, дивились ее красе; иные же алчно поглядывали на Эвку, на ее влажные, для поцелуев созданные губы, а иные не знали, на которую смотреть, так желанны им были обе, что их трясло как в лихорадке и они перешептывались в дальнем конце комнаты:
— Тяжко человеку одному. Счастливый комендант! Азья счастливый!… Эх!…
Огонь весело потрескивал в очаге, на заплатах пели уже петухи. Занимался день — морозный, погожий. Зарозовели покрытые толстым слоем снега крыши домов, амбаров и солдатских квартир.
С майдана доносилось фырканье коней и скрип снега, под ногами солдат из драгунских хоругвей и хоругвей товарищей, которые собрались здесь, чтобы попрощаться с Басей и татарами.
Наконец Володыёвский сказал:
— Пора!
Баська вскочила и упала в мужнины объятия. Он прильнул губами к ее губам, потом, нежно прижав жену к груди, стал целовать в глаза и в лоб и снова в губы. Долгой была та минута, очень любили они друг друга.
За маленьким рыцарем пришел черед Заглобы, после другие офицеры прикладывались к Басиной ручке, а она все повторяла звонким своим, серебристым, детским голоском:
— Доброго всем здоровья! Доброго здоровья!
Обе они с Эвой пошли надеть делии, а поверх доху с капюшоном, так что вовсе потонули в своих уборах. Перед ними широко отворили двери, клубы пара ворвались в комнату — и все общество вышло на майдан.
Все светлее становилось от зари и снега. Гривы татарских бахматов и кожухи солдат заиндевели, и казалось, весь отряд, облаченный в белое, восседает на белых конях.
Бася с Эвой уселись в сани, выстланные шкурами. Драгуны и рядовые из шляхетских хоругвей громко пожелали отъезжающим счастливого пути.
От этих криков несметные стаи воронья, которые суровая зима пригнала поближе к человеческому жилью, взлетели с крыш и с громким карканьем стали кружить в розовом воздухе.
Маленький рыцарь наклонился к саням и уткнулся лицом в Басин капюшон.
Долгой была та минута. Наконец он оторвался от жены и, осенив ее крестом, произнес:
— С богом!
И тогда Азья поднялся в стременах. Дикое лицо его пламенело от радости и утренней зари. Он взмахнул буздыганом, так что бурка поднялась на нем, как крылья хищной птицы, и пронзительно крикнул:
— Тро-гай!
Заскрипели по снегу копыта. Обильный пар повалил из конских ноздрей. Первая шеренга татар медленно двинулась в путь, за нею вторая, третья, четвертая, за ними сани, затем снова шеренги — отряд по покатому майдану стал удаляться к воротам.
Маленький рыцарь осенил их крестом, наконец, когда сани уже миновали ворота, сложил руки трубочкой и крикнул:
— Будь здорова, Баська!
Но ответили ему только звуки рожков да громкое карканье черных птиц.
ГЛАВА XXXVII
Отряд черемисов почти в два десятка коней шел на милю впереди, он проверял дорогу и предупреждал комендантов о проезде пани Володыёвской — чтоб готовили квартиры. За этим отрядом следовала основная сила, затем сани с Басей и Эвой, еще одни сани с прислугою и замыкавший шествие меньший отряд. Из-за снежных заносов путь был труден. Сосновые боры, и зимою не сбрасывающие хвои, немного прикрывают землю от снега, но чернолесье, что тянулось по берегу Днестра, лишенное естественного своего свода, было до половины комлей засыпано снегом. Снег заполнил узкие овраги; местами снежные сугробы вздымались как морские волны, их вздыбленные гребни свешивались вниз — того гляди, рухнут и сольются с белой бескрайней равниной. Когда переезжали опасные овраги, татары на спусках придерживали сани веревками; только на возвышенных равнинах, где ветры выгладили снежный наст, удавалось быстро ехать по следам каравана, что вместе с нвираком и двумя учеными анардратами незадолго перед тем выехал из Хрептева.
Хотя путь был и труден, но все же не настолько, как бывало порою в этом лесистом, изрезанном реками, ручьями, расщелинами и оврагами краю, и они радовались, что перед наступлением ночи успеют добраться до глубокого оврага, в котором лежал Могилев. К тому же день обещал быть погожим. Вслед румяной заре встало солнце, и в его лучах ослепительно засияли леса и овраги. Ветви деревьев словно усыпали блестками; снег блестел так, что глазам становилось больно. С высоких мест сквозь опушки, как сквозь окна в лесу, взгляд устремлялся вдаль — туда, к Молдавии, и тонул в белом с синевой, залитом солнцем просторе.
Воздух был сухой, бодрящий. В такую пору люди, как и звери, чуют в себе силу и крепость; кони громко фыркали, выпуская из ноздрей клубы пара, а татары, как ни щипал их мороз, заставляя упрятывать ноги под полы халатов, знай себе распевали задорные свои песни.
Солнце наконец поднялось к самому зениту небесного шатра и стало пригревать. Басе с Эвой даже жарко сделалось в санях под шкурами; ослабив завязки и откинув капюшоны, они явили свету румяные лица. Бася принялась разглядывать окрестность, а Эва — искать глазами Азью. Подле саней его не было, он ехал впереди с небольшим отрядом черемисов, который высматривал дорогу, а в случае надобности расчищал ее от снега. Эва даже нахмурилась было, но пани Володыёвская, отлично знавшая воинскую службу, утешила ее.
— Все они такие. Служба есть служба. Михалек мой тоже и не взглянет на меня, когда службой занят. А как же иначе? Коли солдата любить, так уж хорошего.
— На постое-то он с нами будет? — спросила Эва.
— Гляди, еще надоесть успеет. Ты заметила, когда выезжали, как он радовался? Так и сиял весь.
— Видала! Очень радовался!
— То ли еще будет, когда он разрешение получит от пана Нововейского!
— О! Что меня ждет! Будь на то воля божья! Хотя я просто обмираю, как подумаю о батюшке. Ну как кричать станет, ну как упрется да и откажет? Ох, и достанется мне, когда мы домой воротимся.
— Знаешь, Эвка, что я думаю?
— А что?
— То, что с Азьей шутки плохи! Брат твой еще мог бы ему противостоять, но у батюшки нет ведь гарнизона. Вот я и думаю, коли он упрется, Азья все едино тебя заполучит.
— Как же так?
— А вот так, похитит. Говорят, с ним шутки плохи… Как-никак Тугай-беева кровь… Обвенчается с тобою у первого попавшегося ксендза… В других-то местах надобны и помолвка, и бумаги, и разрешение, а у нас? Дикий край, все немного по-татарски…
Лицо у Эвы просияло.
— Вот этого я и боюсь! Азья на все готов, этого я и боюсь.
Бася быстро на нее взглянула и рассмеялась вдруг звонко, как ребенок.
— Уж конечно, боишься, как мышь крупы. Дело известное!
Эва, румяная от мороза, еще пуще зарделась:
— Батюшкиного проклятия я и впрямь боюсь, знаю ведь — Азья ни перед чем не остановится.
— Ты на лучшее надейся, — сказала Бася. — Кроме меня, тебе и брат помощник. Истинная любовь всегда свое возьмет. Мне это пан Заглоба сказал, когда я Михалу и во сне еще не снилась.
И, разболтавшись, они наперехват пустились рассказывать, одна об Азье, другая о Михале. Так прошло несколько часов, пока караван не остановился на первый короткий привал в Ярышеве. От городка, во все времена весьма убогого, после крестьянского вторжения осталась единственно корчма, которую привели в порядок, ибо частые переходы войск, несомненно, сулили ей выгоду.
Там Бася с Эвой застали проезжего купца, армянина родом из Могилева, который вез сафьян в Каменец.
Азья хотел выставить его во двор вместе с валахами и татарами, его сопровождавшими, но женщины позволили купцу остаться, только страже пришлось уйти. Купец, узнав, что проезжая — пани Володыёвская, принялся отвешивать ей поклоны и, к великой Басиной радости, до небес превозносить ее мужа.
Затем он пошел к своим вьюкам и, воротившись, поднес ей короб диковинных сластей и маленькую шкатулку, полную турецких лекарственных трав, душистых и обладающих чудодейственными свойствами.
— Примите в знак благодарности, — сказал он. — Совсем еще недавно мы и носа из Могилева не смели высунуть — и Азба-бей здесь свирепствовал, и разбойники повсюду таились — во всех оврагах и на той стороне, в укрытиях, а ныне путь безопасен, вот мы и ездим. Да приумножит бог дни хрептевского коменданта и всякий день столь долгим сделает, сколь долог путь от Могилева до Каменца, а всякий час так продлит, чтобы он днем казался. Наш-то комендант, писарь польный [49], тот все больше в Варшаве отсиживается, а хрептевский комендант, он ухо держал востро и такую трепку задал разбойникам, что нынче им Днестр самой смерти страшнее.
— А что, пана Жевуского [50] нет в Могилеве? — спросила Бася.
— Он только войско привел и дня три сам тут пробыл. Позвольте, ваша милость, здесь изюм, а вот это — фрукт, какого и в Турции нету, его издалека доставляют, из Азии, он там на пальмах растет… Пана писаря нынче нету, а и конницы тоже нету, она вчера вдруг к Брацлаву подалась… Вот, сударыни, финики вам обеим, кушайте на здоровье… Остался один Гоженский [51] с пехотою, а конница вся как есть ушла…
Хотя путь был и труден, но все же не настолько, как бывало порою в этом лесистом, изрезанном реками, ручьями, расщелинами и оврагами краю, и они радовались, что перед наступлением ночи успеют добраться до глубокого оврага, в котором лежал Могилев. К тому же день обещал быть погожим. Вслед румяной заре встало солнце, и в его лучах ослепительно засияли леса и овраги. Ветви деревьев словно усыпали блестками; снег блестел так, что глазам становилось больно. С высоких мест сквозь опушки, как сквозь окна в лесу, взгляд устремлялся вдаль — туда, к Молдавии, и тонул в белом с синевой, залитом солнцем просторе.
Воздух был сухой, бодрящий. В такую пору люди, как и звери, чуют в себе силу и крепость; кони громко фыркали, выпуская из ноздрей клубы пара, а татары, как ни щипал их мороз, заставляя упрятывать ноги под полы халатов, знай себе распевали задорные свои песни.
Солнце наконец поднялось к самому зениту небесного шатра и стало пригревать. Басе с Эвой даже жарко сделалось в санях под шкурами; ослабив завязки и откинув капюшоны, они явили свету румяные лица. Бася принялась разглядывать окрестность, а Эва — искать глазами Азью. Подле саней его не было, он ехал впереди с небольшим отрядом черемисов, который высматривал дорогу, а в случае надобности расчищал ее от снега. Эва даже нахмурилась было, но пани Володыёвская, отлично знавшая воинскую службу, утешила ее.
— Все они такие. Служба есть служба. Михалек мой тоже и не взглянет на меня, когда службой занят. А как же иначе? Коли солдата любить, так уж хорошего.
— На постое-то он с нами будет? — спросила Эва.
— Гляди, еще надоесть успеет. Ты заметила, когда выезжали, как он радовался? Так и сиял весь.
— Видала! Очень радовался!
— То ли еще будет, когда он разрешение получит от пана Нововейского!
— О! Что меня ждет! Будь на то воля божья! Хотя я просто обмираю, как подумаю о батюшке. Ну как кричать станет, ну как упрется да и откажет? Ох, и достанется мне, когда мы домой воротимся.
— Знаешь, Эвка, что я думаю?
— А что?
— То, что с Азьей шутки плохи! Брат твой еще мог бы ему противостоять, но у батюшки нет ведь гарнизона. Вот я и думаю, коли он упрется, Азья все едино тебя заполучит.
— Как же так?
— А вот так, похитит. Говорят, с ним шутки плохи… Как-никак Тугай-беева кровь… Обвенчается с тобою у первого попавшегося ксендза… В других-то местах надобны и помолвка, и бумаги, и разрешение, а у нас? Дикий край, все немного по-татарски…
Лицо у Эвы просияло.
— Вот этого я и боюсь! Азья на все готов, этого я и боюсь.
Бася быстро на нее взглянула и рассмеялась вдруг звонко, как ребенок.
— Уж конечно, боишься, как мышь крупы. Дело известное!
Эва, румяная от мороза, еще пуще зарделась:
— Батюшкиного проклятия я и впрямь боюсь, знаю ведь — Азья ни перед чем не остановится.
— Ты на лучшее надейся, — сказала Бася. — Кроме меня, тебе и брат помощник. Истинная любовь всегда свое возьмет. Мне это пан Заглоба сказал, когда я Михалу и во сне еще не снилась.
И, разболтавшись, они наперехват пустились рассказывать, одна об Азье, другая о Михале. Так прошло несколько часов, пока караван не остановился на первый короткий привал в Ярышеве. От городка, во все времена весьма убогого, после крестьянского вторжения осталась единственно корчма, которую привели в порядок, ибо частые переходы войск, несомненно, сулили ей выгоду.
Там Бася с Эвой застали проезжего купца, армянина родом из Могилева, который вез сафьян в Каменец.
Азья хотел выставить его во двор вместе с валахами и татарами, его сопровождавшими, но женщины позволили купцу остаться, только страже пришлось уйти. Купец, узнав, что проезжая — пани Володыёвская, принялся отвешивать ей поклоны и, к великой Басиной радости, до небес превозносить ее мужа.
Затем он пошел к своим вьюкам и, воротившись, поднес ей короб диковинных сластей и маленькую шкатулку, полную турецких лекарственных трав, душистых и обладающих чудодейственными свойствами.
— Примите в знак благодарности, — сказал он. — Совсем еще недавно мы и носа из Могилева не смели высунуть — и Азба-бей здесь свирепствовал, и разбойники повсюду таились — во всех оврагах и на той стороне, в укрытиях, а ныне путь безопасен, вот мы и ездим. Да приумножит бог дни хрептевского коменданта и всякий день столь долгим сделает, сколь долог путь от Могилева до Каменца, а всякий час так продлит, чтобы он днем казался. Наш-то комендант, писарь польный [49], тот все больше в Варшаве отсиживается, а хрептевский комендант, он ухо держал востро и такую трепку задал разбойникам, что нынче им Днестр самой смерти страшнее.
— А что, пана Жевуского [50] нет в Могилеве? — спросила Бася.
— Он только войско привел и дня три сам тут пробыл. Позвольте, ваша милость, здесь изюм, а вот это — фрукт, какого и в Турции нету, его издалека доставляют, из Азии, он там на пальмах растет… Пана писаря нынче нету, а и конницы тоже нету, она вчера вдруг к Брацлаву подалась… Вот, сударыни, финики вам обеим, кушайте на здоровье… Остался один Гоженский [51] с пехотою, а конница вся как есть ушла…