Заглоба, однако, хотя и свыкся за всю свою жизнь со всякого рода опасностями, спокоен не был. При внезапных ударах он умел оказать смелость, да просто выработал в себе за время долгой, хотя зачастую невольной практики; немало подвигов свершил он на своем веку, но первая весть о военной угрозе всегда его огорошивала. Впрочем, когда маленький рыцарь поделился с ним своими мыслями, он весьма приободрился и даже принялся клясть Восток и угрожать ему.
   — Когда христианские нации меж собою воюют, — говорил он, — тогда и господь бог печалится, и святые в голове почесывают; да оно и понятно — господин озабочен, и челядь озабочена; но нет ничего угоднее небу, нежели когда турка бьют. Слышал я от одной духовной особы, что святых просто с души воротит при виде собачьих этих сынов, даже небесная пища и напитки не идут им впрок, какое уж тут вечное блаженство!
   — Так-то оно так, — ответил маленький рыцарь. — Да только у турка полчища несметные, а нашего войска — жалкая горстка.
   — Всей-то Речи Посполитой не завоюют. Малой ли мощью Карл Густав обладал: и с северянами были в то время, и с казаками, и с Ракоци, и с электором, а нынче где они все? Мы еще и в их отчий дом с огнем и мечом пришли.
   — Это верно. Personaliter «Лично я (лат.).» не боялся бы этой войны, тем паче, что надлежит мне подвиг свершить: выплатить долг свой господу богу и пресвятой деве за оказанное Баське милосердие. Только бы случай представился!… Но я о тех землях думаю, что вместе с Каменцем могут, пусть хоть на время, басурманам в руки попасть. Вообрази, сударь, какое то было бы надругательство над божьей церковью, какое притеснение люда христианского!
   — Только о казачестве мне не говори! Прохвосты! На мать родную руку поднимали, пускай пожинают теперь то, что сами посеяли. Главное дело, чтобы Каменец устоял! Как ты думаешь, Михал, устоит?
   — Боюсь, генерал подольский не удосужился город всем нужным снабдить, да и горожане, пока гром не грянул, тоже небось не сделали, что положено. Но вот Кетлинг говорил, будто прибыли туда отлично снаряженные полки князя епископа Тшебицкого [55]. Боже мой! Против какой мощи мы устояли за плохоньким валом под Збаражем, а уж нынче-то должны устоять, ведь Каменец — гнездо орлиное…
   — Гнездо-то орлиное, да известно, орел ли в нем окажется, каким Вишневецкий был, или всего-навсего ворона? Знаешь ли ты генерала подольского?
   — Магнат влиятельный и солдат неплохой, вот только нерадив, пожалуй.
   — Да, знаю. Я не однажды упрекал его в этом. Господа Потоцкие в свое время хотели послать его со мною за границу, чтобы он хороших манер от меня поднабрался. Но я им так сказал: «Не поеду, больно уж нерадив он, ведь у него ни одной пары башмаков с двумя ушками не отыщется, вот он и станет в моих ко дворам представляться, а сафьян-то нынче дорог». После уж, при Марии Людвике, он на французский манер одевался. Но чулки у него то и дело спускались, так голыми икрами и сверкал. Далеко ему до пана Вишневецкого!
   — Мещане каменецкие очень осады опасаются; во время осады, видишь ли, торговля стоит. Эти согласны и под турком жить, только бы лавки закрывать не пришлось.
   — Шельмы! — сказал Заглоба.
   Оба они с маленьким рыцарем чрезвычайно озабочены были предстоящей судьбою Каменца; думали они при этом о Басе, которой в случае падения крепости предстояло разделить участь его жителей.
   Вдруг Заглоба хлопнул себя по лбу.
   — Боже ты мой, — вскричал он, — чего мы сокрушаемся? Для чего затворяться нам в паршивом этом Каменце? Не лучше ли тебе при гетмане остаться и в открытом поле с неприятелем сойтись? Баська-то ведь в таком случае в хоругвь не завербуется и, стало быть, должна будет уехать — не в Каменец, а куда-нибудь подальше, хотя бы и к Скшетуским. Михал! Видит бог, как жажду я с басурманами сразиться, но уж ради тебя и Баськи я отвезу ее.
   — Спасибо, сударь, — ответил маленький рыцарь. — Разумеется, коль скоро меня в Каменце не будет, так и Баська туда не станет рваться, но что делать, если приказ от гетмана придет?…
   — Что делать, если приказ придет?… Черт бы побрал все приказы!… Что делать… Стой-ка! Погоди… Ага! Надобно приказ упредить!
   — Как же это?
   — Напиши тотчас же пану Собескому, якобы новости ему сообщаешь, а в конце припиши, что coram «Перед лицом (лат.).» близящейся войны ты хотел бы, из любви к нему, остаться при его особе и в поле сражаться. Бог ты мой! Отличная мысль! Во-первых, куда же это годится, чтобы такого наездника, как ты, за крепостной стеною держать, вместо того чтоб послать его в поле, а во-вторых, после такого письма гетман еще пуще тебя возлюбит и захочет оставить при себе. Верные солдаты ему тоже нужны… Слушай, оборона Каменца генералу подольскому славу принесет, а ты в поле гетману славы прибавишь. Не бойся! Гетман генералу тебя не отдаст!… Кого другого бы отдал, но тебя и меня не отдаст!… Пиши письмо! Напомни ему о себе! Ха! Смекалка моя, однако ж, лучшего достойна применения! Михал, выпьем по такому случаю? Пиши письмо!
   Володыёвский и вправду очень обрадовался; он обнял Заглобу и, поразмыслив, сказал:
   — И ни бога, ни отчизны, ни гетмана я не обману, в поле я ведь на многое способен. Спасибо тебе, сударь, от всего сердца! Я тоже думаю, гетман захочет, чтобы я у него под рукою был, после такого письма в особенности. А чтобы и от Каменца не отказываться, знаешь, что я надумал? Отряд пехоты на свой кошт снаряжу и в Каменец его направлю. И о том напишу сейчас гетману.
   — Еще лучше! Но откуда же ты людей возьмешь?
   — А у меня в погребах человек сорок разбойников да грабителей отсиживается, их и возьму. Баська многажды, бывало, меня упрашивала разбойников не вешать, а жизнь им даровать — и в солдаты. Да я не хотел — для пущей острастки. А нынче война на носу, все можно. Парни они жестокие, пороху понюхали. Да еще объявлю при этом: кто по своей воле из яров и укрытий в полк завербуется, тому простятся былые разбойничьи дела. Человек сто, я думаю, наберется. И Баська довольна будет. Великую тяжесть ты, сударь, с души моей снял…
   В тот же день маленький рыцарь отправил нового посланца к гетману, а разбойникам объявил, что удостоит их милости и дарует им жизнь, коли они в пехоту наймутся. Те с радостью согласились и обещали привести с собою других. Бася обрадовалась безмерно. Из Ушиц, Каменца, откуда только можно было, доставили портных — шить мундиры. Бывшие разбойники проходили муштру на хрептевском майдане, а Володыёвский был счастлив, что сможет и с неприятелем в открытом поле сразиться, и жену уберечь от опасностей осадной жизни, и при этом Каменцу и отчизне верно послужить.
   Прошло несколько недель, когда однажды к вечеру воротился посланец с письмом от гетмана Собеского.
   «Любезный и милый сердцу Володыёвский, — писал гетман. — За то, что ты столь прилежно вести мне шлешь, я и отчизна весьма тебе благодарны. Война неизбежна. У меня тоже есть сведения, что на Кучункаурах стоят уже несметные полчища, с ордою будет тысяч триста. Орда двинется со дня на день. Для султана всего важнее Каменец. Изменники-татары все дороги туркам покажут и все подходы к Каменцу. Питаю надежду, что этого змия, сына Тугай-беева, бог отдаст в твои руки либо в руки Нововейского, коему искренне в горе его соболезную. Quod attinet того, чтобы ты при мне находился, видит бог, как был бы я рад, да невозможно это. Генерал подольский после выборов не больно-то ко мне благоволил, я же хочу послать ему наилучшего солдата, ибо каменецкая твердыня для меня — что зеница ока. Там сберется множество воинов, всего раз или два в огне побывавших: это как если бы кто пищу диковинную единожды отведал, кою впоследствии всю жизнь вспоминает; таких же, которые как хлеб насущный ее вкушали и ценным советом могли бы послужить, там недохват, а коли и найдутся, то без должного авторитета. Оттого я тебя туда и посылаю; Кетлинг, правда, солдат хороший, но не столь все же знаменит, а на тебя обращены будут взоры всех тамошних обывателей, и я так думаю, что, хотя командование в других руках останется, тебя, однако, чтобы ты ни сказал, охотно послушают. Опасной может быть служба в Каменце, да не в первой нам мокнуть под дождем, от которого иные прячутся. Слава и благодарная память — этой награды нам довольно, а наиглавнейшее — отчизна, к спасению коей побуждать тебя нет, я думаю, необходимости».
   Письмо это, прочитанное в кругу офицеров, произвело большое впечатление, — все они предпочли бы в открытом поле сражаться, нежели внутри крепостных стен. Володыёвский потупил голову.
   — Что думаешь, Михал? — спросил Заглоба.
   Тот поднял уже умиротворенное свое лицо и ответил спокойно, словно вовсе не был обманут в надеждах:
   — В Каменец пойдем… Что тут думать?
   И могло показаться, что никакие иные мысли ему не приходили на ум.
   Минуту спустя, однако, он встопорщил усики и сказал:
   — Гей! Други милые, пойдем в Каменец, но не отдадим его, разве что сами погибнем!
   — Разве что погибнем! — повторили офицеры. — Двум смертям не бывать, одной не миновать.
   Заглоба молча обвел взглядом присутствующих, явно ожидавших его решения, перевел дух и сказал:
   — С вами иду, черт побери!

ГЛАВА XLV

   И вот, когда земля обсохла и налились травы, двинулся могучий хан с крымской и астраханской ордой числом в пятьдесят тысяч на помощь Дорошу и взбунтовавшимся казакам. И хан, и родня его, и все мурзы, кто познатнее, и все беи облачены были в кафтаны, присланные в дар падишахом, и шли на Речь Посполитую не как обыкновенно ходили за добычей и ясырями, но как на священную войну против Лехистана и всего христианства.
   Другая, еще более грозная туча собиралась у Адрианополя, и противостояла ей единственно крепость каменецкая. А Речь Посполитая лежала как открытая степь, как больной, которому не только что защищаться невмоготу, но и подняться тяжко. Изнурили ее долгие, хотя под конец и победоносные, войны со шведами, с пруссаками, с Москвою, с казаками и венграми; изнурили военные конфедерации и бунты в проклятые времена Любомирского, а нынче вконец сломили смуты, немощь королевской власти, ссоры да раздоры меж магнатами, своеволие неразумной шляхты и угроза междоусобиц. Тщетно великий Собеский остерегал от погибели, в войну никто верить не хотел; к обороне не готовились — в казне не было денег, а у гетмана — войска. Против военной мощи, которой едва ли способен был противостоять союз всех христианских народов, гетман мог выставить лишь несколько тысяч войска.
   На Востоке же, где все покорялось единой воле падишаха и народы были словно меч покорны единой руке, дело обстояло совсем иначе. С той минуты как развернуто было великое знамя пророка, повешены бунчуки на воротах сераля и на сераскирской башне, а улемы провозгласили священную войну, зашевелилась половина Азии и весь север Африки. Сам падишах [56] с наступлением весны выступил в кучункаурийскую степь и принялся сосредоточивать там силу неслыханную. Сто тысяч спаги и янычаров — гордость турецкого войска — предстали перед священной его особой, после чего начали стягиваться войска из дальних стран и владений. Те, что населяли Европу, явились первыми. Пришли конные отряды боснийских бегов, мундирами — заре, яростью — молнии подобных; пришли дикие албанские воины — пехота, вооруженная ятаганами; пришли ватаги сербских потурченцев; явились народы, обитавшие по Дунаю, и ниже, по ту сторону Балкан, и еще ниже, у самых гор Греции. Каждый паша вел целую армию, которая одна могла бы заполнить беззащитную Речь Посполитую. Пришли валахи и молдаване, явились во множестве добруджские и белгородские татары, а несколько тысяч липеков и черемисов под водительством грозного сына Тугай-беева должны были вести войско по столь хорошо им знакомой, несчастной земле.
   Потом стало прибывать феодальное ополчение из Азии. Паши Сиваса, Бруссы, Алеппо, Дамаска, Багдада, кроме регулярных войск, привели с собою вооруженные толпы: начиная от диких горцев с поросших кедрами гор Малой Азии и кончая смуглыми жителями Междуречья Евфрата и Тигра. Откликнулись на призыв халифа и арабы: их бурнусы подобно снегу покрыли кучункаурийскую степь; были меж ними и бедуины из песчаных пустынь, и жители городов от Медины до Мекки. Не осталась в своем отечестве и вассальная египетская военная мощь. Те, кто каждый вечер смотрел на пылающие от зари пирамиды с шумных площадей Каира, кто бродил по фиванским руинам, кто населял угрюмые края, откуда берет свое начало священный Нил, кому солнце до цвета сажи спалило кожу, — все они, вооруженные, пребывали ныне на адрианопольской земле и каждый вечер молились за победу ислама и гибель страны, которая веками одна заслоняла весь прочий мир от приверженцев пророка.
   Собралась тьма-тьмущая вооруженного люда, сотни тысяч коней ржали в степи, сотни тысяч буйволов, овец и верблюдов паслись бок о бок с конскими табунами. Можно было подумать, будто ангел по веленью божьему изгнал народы из Азии, как некогда Адама из рая, и велел им идти в ту сторону, где солнце бледнее и степь зимою снегом покрыта. И они шли нескончаемым потоком — белое, смуглое и черное воинство со стадами вместе. Сколько же слышалось там языков, сколько разнообразных одежд пестрело на весеннем солнце! Нации дивились нациям, непонятны им были чужие обычаи, неведомо оружие, способы ведения боя. Только вера объединяла бродячие эти толпы: когда муэдзины начинали взывать к молитве, разноязычные полки все как один обращались лицом на восток, согласным хором взывая к аллаху.
   Одних [57] челядинцев при султанском дворе было больше, нежели всего войска в Речи Посполитой. За войском и вооруженными толпами ополченцев тянулись вереницы маркитантов, торгующих всевозможным товаром; рекою плыли их фуры, соседствуя с воинскими повозками.
   У двух трехбунчужных пашей, идущих во главе двух армий, не было иной работы, кроме как поставлять провиант этому людскому муравейнику, — и все там было в достатке. Сангританский санджак [58] ведал гигантским обозом с боеприпасами. С войском шло двести пушек, в том числе десять тяжелых, — столь гигантских орудий не было ни у одного христианского властителя. Азиатские беи стояли на правом фланге, европейские — на левом. Шатры занимали такое пространство, что Адрианополь в сравнении с ними казался маленьким городом. Султанские шатры, сверкающие пурпуром, шелковыми шнурами, атласом и золотым шитьем, образовывали как бы особое поселение. Средь них кишели вооруженные стражи: черные скопцы из Абиссинии в желтых и голубых кафтанах; исполины-носильщики хамалы из курдских племен, молодые прислужники узбеки с на редкость красивыми, шелковой бахромой прикрытыми лицами и множество иных слуг — пестрых и ярких, как степные цветы, — что приставлены были к конюшням, к столу, к ношению светильников и, наконец просто услужающие знатным придворным.
   На обширной площади близ султанских шатров, которые из-за пышности и роскоши казались правоверным раем обетованным, располагались не столь великолепные и все же не уступавшие королевским шатры визиря, улемов и анатолийского паши, молодого каймакама [59] Кара Мустафы [60], на которого обращены были взоры султана и всех, кто был в стане, как на будущее «солнце войны».
   Перед шатрами падишаха стояли отличные стражи «ляшской» пехоты в таких высоких тюрбанах, что они казались великанами. Вооружены были стражи дротиками, насаженными на длинные древки, и короткими кривыми мечами. Полотняные их убежища примыкали к шатрам султанских ремесленников. Далее табором расположились грозные янычары — ядро турецкой военной мощи, вооруженные мушкетами и копьями. Ни германский император, ни французский король не могли похвалиться пехотой, равной этой по численности и боевой выучке. В войнах с Речью Посполитой более слабое султанское войско обыкновенно не могло устоять перед регулярным польским войском, и если порою все же одерживало победу, то из-за огромного перевеса в числе. Янычары, однако, осмеливались сопротивляться даже регулярным конным хоругвям. Они наводили ужас на весь христианский мир, даже на Царьград. Случалось, сам султан дрожал от страха перед своими преторианцами, а главный ага этих «агнцев» занимал один из важнейших постов в диване.
   За янычарами стояли спаги, за ними — регулярное войско пашей, а далее — масса ополченцев. Весь этот стан вот уже несколько месяцев как расположился под Адрианополем, ожидая, когда прибудет еще подкрепление из дальних турецких владений и когда весеннее солнце, высосав влагу из почвы, облегчит им поход в Лехистан.
   А солнце, будто бы тоже воле султана подвластное, грело исправно. За весь апрель лишь несколько раз теплые дожди оросили кучункаурийскую степь; под шатрами султана раскинулся лазоревый божий шатер без единого облачка. Солнечные блики играли на белом полотне, на шаровидных тюрбанах, на разноцветных куфьях, на остриях шлемов, знамен и дротиков, затопляя все окрест — табор, шатры, людей и стада — морем ясного света. Вечерами на погожем небе сверкал незамутненный полумесяц и безмолвно покровительствовал тысячам людей, что под знаком его устремлялись на добычу новых и новых земель; лунный серп поднимался выше и выше в небо и бледнел от зарева огней. Когда же огни эти засияли на всем необъятном пространстве, когда пешие арабы из Дамаска и Алеппо зажгли зеленые, красные, желтые и голубые фонари у шатров султана и визирей, могло показаться, будто кусок неба рухнул на землю и звезды блестят и мерцают в степи.
   Лад и повиновение царили в султанском войске. Паши гнулись перед волей султана, как тростник, колеблемый ветром, воины гнулись перед пашами. Провианта хватало и людям, и стадам. Все доставлялось в избытке, все впору. В образцовом порядке проходили часы учений, часы приема пищи и молитв. Едва муэдзины с наскоро сооруженных минаретов начинали созывать народ на молитву, все войско обращалось лицом на восток, каждый расстилал пред собою шкуру или коврик, и воины как один падали на колени. При виде такого порядка и повиновения радовались сердца, а души полнились верой в победу.
   Султан, прибывший в стан свой к концу апреля, не сразу выступил в поход. Почти месяц ожидал он, покуда подсохнет земля, а тем временем муштровал войско, приучал его к походной жизни, правил, принимал послов и вершил суд под пурпурным балдахином. Дивная как сон главная жена султана Кассека сопровождала его, а при ней была свита, тоже райскому сну подобная.
   Золотая повозка везла Кассеку под балдахином из пурпурного тифтика, за нею шли другие повозки и белые навьюченные сирийские верблюды, также покрытые пурпуром. Гурии и баядеры пели ей песни в пути. Сладкозвучная тихая музыка слышалась в тот миг, когда она, утомленная дорогой, прикрывала шелковые завесы своих очей, и убаюкивала ее. В полуденный зной ее обвевали веера из страусовых и павлиньих перьев; восточные бесценные благовония дымились в индийских кубках перед ее шатрами. К ее услугам были все сокровища и чудеса, все богатства, которыми располагал Восток и султанское всесилие. Гурии, баядеры, черные скопцы, ангелоподобные мальчики-слуги, сирийские верблюды, аравийские скакуны, словом, весь кортеж так и сверкал виссоном, парчой, переливался как радуга бриллиантами, рубинами, изумрудами и сапфирами. Народ падал ниц перед нею, не смея взглянуть на лик, который единственно падишах имел право видеть; кортеж казался неземным видением, а если и существовал зримо, то не иначе как сам аллах перенес его на землю из мира видений и сонных миражей.
   Солнце пригревало все сильнее, наступили наконец знойные дни. И вот однажды вечером на высокий шест перед султанским шатром водрузили знамя и орудийный выстрел возвестил войскам и народам, что поход в Лехистан начинается. Зазвучал большой святой барабан, забили другие барабаны, отозвались пронзительными голосами рожки, завыли набожные полунагие дервиши, и поток двинулся в ночь, дабы избежать дневного зноя. Но основному войску подлежало выступить лишь спустя несколько часов после первого сигнала. Сперва тронулся обоз, двинулись паши, снабжающие войско провиантом, пошли целые легионы ремесленников, которым предстояло разбивать шатры, пошел скот — и вьючный, и убойный. Переход должен был длиться по шесть часов и в эту ночь, и в последующие, причем каждого воина на привале ожидали еда и отдых.
   Когда же наконец пришло время выступить и войску, султан поднялся на взгорье, чтобы окинуть взглядом всю мощь свою и потешиться этим зрелищем. Были с ним визирь, и улемы, и молодой каймакам Кара Мустафа — «восходящее солнце войны», и стража из «ляшской» пехоты. Ночь стояла погожая, ясная; месяц светил очень ярко, султан мог бы объять взглядом все свои рати, кабы глазу людскому было под силу такое, ибо, хотя войско шло весьма густо, однако растянулось оно на несколько миль.
   Но возрадовалось сердце султана, и, перебирая благовонные, сандалового дерева бусинки четок, он возносил очи к небу, благодаря аллаха за то, что сделал его повелителем стольких войск и стольких народов.
   И вдруг когда голова табора уже почти совсем исчезла вдали, он прервал молитву и, поворотившись к молодому каймакаму Черному Мустафе, сказал:
   — Что-то запамятовал я, кто в передовом дозоре идет?
   — О мой повелитель, — ответил Кара Мустафа, — в передовом дозоре идут польские татары, а ведет их верный пес твой Азья — сын Тугай-бея…

ГЛАВА XLVI

   Азья, сын Тугай-бея, после долгого стояния в кучункаурийской степи в самом деле выступил со своими татарами впереди турецких войск к границам Речи Посполитой.
   После тяжкого поражения, какое мужественная Басина рука нанесла и ему, и его замыслам, счастливая звезда казалось, вновь засияла над ним. Прежде всего он выздоровел. Правда, красота его раз и навсегда померкла: один глаз вытек, нос был раздроблен, и некогда соколиное лицо стало безобразным и страшным. Но ужас, который внушало оно людям, заставил диких добруджских татар еще больше его уважать. Прибытие Азьи наделало много шума, молва о делах его ширилась. Говорили, будто он привел всех липеков и черемисов на султанскую службу, что обманул ляхов так, как никто никогда их еще не обманывал, что поджег все города по Днестру, вырезал там гарнизоны и отменную взял добычу. Те, кому только предстояло идти в Лехистан, те, кто, прибыв из далеких уголков Востока, до сих пор не испытал на себе «ляшское» оружие, те, у кого тревожно бились сердца при мысли о том, что вскорости им предстоит лицом к лицу встретиться с грозной конницей неверных, видели в молодом Азье воина, который, имея дело с ляхами, не только не убоялся их, но и одержал победу, обеспечив тем самым счастливое начало войны. Один вид этого богатыря взбадривал сердца, а то, что Азья был сыном грозного Тугай-бея, имя которого гремело на Востоке, еще более приковывало к нему взоры.
   — Ляхи вырастили его, но он сын льва, — так говорили об Азье, — покусал он их, да и воротился на службу к падишаху.
   Сам визирь пожелал его видеть, а «восходящее солнце войны», молодой каймакам Кара Мустафа, чтивший воинскую славу и диких воителей, полюбил его. Оба с пристрастием выпытывали Азью о Речи Посполитой, о гетмане, о войске, о Каменце и радовались его ответам, ибо из них следовало, что война будет нетрудной, что она должна принести султану победу, ляхам поражение, им же обоим звание гази — то есть завоевателей. Так что Азье потом нередко представлялся случай падать ниц перед визирем, сидеть на пороге каймакамова шатра, от них получал он многочисленные дары — верблюдов, коней и оружие.
   Великий визирь одарил его кафтаном из серебряной парчи, обладание которым возвышало его в глазах всех липеков и черемисов. Крычинский, Адурович, Моравский, Грохольский, Творовский, Александрович — словом, все те ротмистры, что жили некогда в Речи Посполитой и ей служили, а теперь воротились к султану, — беспрекословно подчинялись сыну Тугай-бея, чтя в нем потомка княжеского рода и воина, в награду получившего кафтан. Итак, он стал видным мурзой, и более двух тысяч воинов, несравненно более отважных, нежели прочие татары, служили под его началом. Скорая война, в которой молодому мурзе отличиться было легче, чем кому бы то ни было, могла высоко вознести его, дать ему звание, славу, власть.