Страница:
Генрик Сенкевич
Пан Володыёвкий
(Трилогия -3)
ПРОЛОГ
После войны с венграми и состоявшегося вскоре торжественного венчания пана Анджея Kмицица с панной Александрой Биллевич все ждали еще одной свадьбы — не менее доблестный и славный рыцарь, полковник лауданской хоругви пан Ежи Михал Володыёвский собирался жениться на Анне Борзобогатой-Красенской.
Но волею судеб свадьба откладывалась. Панна Борзобогатая, воспитанница княгини Вишневецкой, без ее благословения не решалась на такой шаг. Времена были неспокойные, и пан Михал, оставив девушку в Водоктах, один отправился за благословением к княгине, в Замостье.
Но и тут удача ему изменила — княгини он не застал. Ради эдукации сына она уехала в Вену к императорскому двору.
Рыцарь тотчас же поехал вслед за ней, хотя поездка эта была и не ко времени. Там уладив дело, он возвращался домой, исполненный надежд. Но дома застал беспорядок и смуту: солдаты вступали в союзы, на Украине не было мира, пожар не унимался и на востоке. Чтобы заслонить границу, собирали новое войско.
Еще по пути в Варшаву гонцы вручили пану Михалу письмо с наказом от русского воеводы. Ставя благо отчизны превыше собственных благ, он, отложив свадьбу, уехал на Украину. Несколько лет провел он в дальнем краю в огне, борьбе и трудах ратных и не всегда мог и весточку послать истомившейся невесте.
Потом его отправили на переговоры в Крым, а вскоре наступило время злополучной и тяжкой междоусобной войны с Любомирским, в которой пан Михал сражался против этого забывшего стыд и совесть вельможи на стороне короля, и наконец под водительством Собеского [1] снова двинул свой полк на Украину. Слава его имени росла, его называли первым солдатом Речи Посполитой, но жизнь его проходила в тоске, во вздохах и ожиданье.
Был 1668 год, когда, получив по распоряжению пана каштеляна отпуск, он в начале лета поехал за невестой в Водокты, чтобы оттуда повезти ее в Краков.
Княгиня Гризельда в ту пору уже вернулась из Вены и, желая быть посаженой матерью невесты, приглашала у себя отпраздновать свадьбу.
Молодые супруги Анджей и Оленька остались в Водоктах и о Михале на время забыли, тем паче что все думы их были о новом госте, появления которого они ожидали. До сей поры провидение не послало им детей; но теперь должна была наступить долгожданная и столь милая их сердцу перемена.
Год выдался на диво урожайный, хлеба были такие обильные, что сараи и овины не могли уместить зерна, и на полях, куда ни глянь, виднелись скирды чуть не до неба. По всем окрестностям поднялся молодой лесок, да так быстро, как прежде, бывало, не вырастал и за несколько лет. В лесах полно было грибов и всякого зверья, в реках — рыбы. Редкое плодородие земли передавалось всему живому.
Друзья Володыёвского говорили, что это добрый знак, и все как один предсказывали ему скорую свадьбу, но судьба решила иначе.
Но волею судеб свадьба откладывалась. Панна Борзобогатая, воспитанница княгини Вишневецкой, без ее благословения не решалась на такой шаг. Времена были неспокойные, и пан Михал, оставив девушку в Водоктах, один отправился за благословением к княгине, в Замостье.
Но и тут удача ему изменила — княгини он не застал. Ради эдукации сына она уехала в Вену к императорскому двору.
Рыцарь тотчас же поехал вслед за ней, хотя поездка эта была и не ко времени. Там уладив дело, он возвращался домой, исполненный надежд. Но дома застал беспорядок и смуту: солдаты вступали в союзы, на Украине не было мира, пожар не унимался и на востоке. Чтобы заслонить границу, собирали новое войско.
Еще по пути в Варшаву гонцы вручили пану Михалу письмо с наказом от русского воеводы. Ставя благо отчизны превыше собственных благ, он, отложив свадьбу, уехал на Украину. Несколько лет провел он в дальнем краю в огне, борьбе и трудах ратных и не всегда мог и весточку послать истомившейся невесте.
Потом его отправили на переговоры в Крым, а вскоре наступило время злополучной и тяжкой междоусобной войны с Любомирским, в которой пан Михал сражался против этого забывшего стыд и совесть вельможи на стороне короля, и наконец под водительством Собеского [1] снова двинул свой полк на Украину. Слава его имени росла, его называли первым солдатом Речи Посполитой, но жизнь его проходила в тоске, во вздохах и ожиданье.
Был 1668 год, когда, получив по распоряжению пана каштеляна отпуск, он в начале лета поехал за невестой в Водокты, чтобы оттуда повезти ее в Краков.
Княгиня Гризельда в ту пору уже вернулась из Вены и, желая быть посаженой матерью невесты, приглашала у себя отпраздновать свадьбу.
Молодые супруги Анджей и Оленька остались в Водоктах и о Михале на время забыли, тем паче что все думы их были о новом госте, появления которого они ожидали. До сей поры провидение не послало им детей; но теперь должна была наступить долгожданная и столь милая их сердцу перемена.
Год выдался на диво урожайный, хлеба были такие обильные, что сараи и овины не могли уместить зерна, и на полях, куда ни глянь, виднелись скирды чуть не до неба. По всем окрестностям поднялся молодой лесок, да так быстро, как прежде, бывало, не вырастал и за несколько лет. В лесах полно было грибов и всякого зверья, в реках — рыбы. Редкое плодородие земли передавалось всему живому.
Друзья Володыёвского говорили, что это добрый знак, и все как один предсказывали ему скорую свадьбу, но судьба решила иначе.
ГЛАВА I
Однажды в чудный осенний день пан Анджей Кмициц сидел под тенистой крышей беседки и, попивая послеобеденный мед, поглядывал сквозь обвитые хмелем прутья на жену, которая прохаживалась в саду по чисто выметенной дорожке.
Была она женщиной редкой красоты, светловолосая, с кротким, ангельским лицом. Исполненная покоя и благодати, она ступала медленно и осторожно.
Было заметно, что Анджей Кмициц влюблен в жену, как юнец. Он глядел ей вслед преданным взглядом, словно пес на хозяина. При этом он то и дело улыбался и подкручивал усы. И каждый раз на лице его появлялось выражение бесшабашной удали. Видно было, что малый он лихой и в холостяцкие годы покуролесил немало.
Тишину в саду нарушали лишь стук падающих на землю спелых плодов да жужжание пчел. Было начало сентября. Солнечные лучи, не такие жаркие, как прежде, освещали все вокруг мягким золотым светом. В этом золоте среди матовой листвы поблескивали красные яблоки в таком изобилии, что казалось, деревья усыпаны ими сверху донизу. Ветки слив прогибались под плодами, покрытыми сизым налетом. Первые предательские нити паутины на ветках чуть вздрагивали от дуновения ветерка, такого легкого, что в саду не шелохнулся ни один лист.
Может, и райская эта погода наполняла сердце пана Кмицица таким весельем, потому что лицо его светлело все больше и больше. Наконец он отпил еще глоток меда и сказал жене:
— Оленька, поди сюда! Я тебе что-то скажу.
— Лишь бы не то, что мне и слушать неохота.
— Богом клянусь, нет! Дай скажу на ушко.
Сказав это, он обнял жену одной рукой, коснувшись усами ее белого лица, и прошептал:
— Коли сын родится, Михалом назовем.
Она чуть потупилась, зардевшись от смущения, и в свою очередь шепнула:
— Но ведь ты же на Гераклиуша согласился.
— Видишь ли, в честь Володыёвского…
— Неужто не в память деда?
— Моего благодетеля… Гм! И верно… Но второй-то уж будет Михал! Непременно!
Тут Оленька встала и хотела было высвободиться из объятий пана Анджея, но он еще сильнее прижал ее к груди и стал целовать ей глаза, губы, повторяя при этом:
— Ах ты, моя рыбка, любушка моя, радость ненаглядная!
Дальнейшую их беседу прервал дворовый, который бежал издалека прямо к сторожке Кмицица.
— Что скажешь? — спросил пан Кмициц, отпуская жену.
— Пан Харламп приехали и изволят в доме дожидаться, — отвечал слуга.
— А вот и он сам! — воскликнул Кмициц, увидев почтенного мужа, приближавшегося к беседке. — О боже, как у него усы поседели! Здравствуй, старый друг и товарищ, здравствуй, брат!
Сказав это, он выскочил из беседки и с распростертыми объятиями бросился навстречу пану Харлампу.
Но пан Харламп сперва склонился в низком поклоне перед Оленькой, которую в давние времена нередко видывал в Кейданах, при дворе виленского князя воеводы, приложился своими пышными усами к ее ручке и только после этого обнял Кмицица и, припав к его плечу, зарыдал.
— Боже милосердный, что с вами? — воскликнул удивленный хозяин.
— Одному господь послал счастье, у другого — отнял. А печаль мою только вашей милости я и могу поведать.
Тут Харламп бросил взгляд на супругу пана Анджея, и она, догадавшись, что при ней он не решается заговорить, сказала мужу:
— Я велю прислать еще меду, а пока одних вас оставлю.
Кмициц повел пана Харлампа за собой в беседку и, посадив на скамью, воскликнул:
— Что с тобой? Или помощь какая надобна? Положись же на меня, как на Завишу [2]!
— Ничего мне не надобно, — отвечал старый солдат, — и помощь твоя не нужна, пока вот этой рукой я еще шевельнуть в силах и саблю удержать могу, но старый друг наш, достойнейший муж Речи Посполитой, в глубоком горе, да кто знает, жив ли он…
— О святой боже! У Володыёвского беда?
— Беда! — подтвердил Харламп, и из глаз его в три ручья хлынули слезы. — Знай же, ваша милость, что панна Анна Борзобогатая с земной юдолью рассталась.
— Умерла! — воскликнул Кмициц, схватившись за голову.
— Как птичка, пронзенная стрелой…
Наступило молчание, только яблоки с тяжким стуком падали на землю да пан Харламп вздыхал все громче, с трудом сдерживая плач, а Кмициц, заломив руки и качая головой, повторял:
— Милостивый боже! Милостивый боже!…
— Не дивитесь тому, что ослаб я и обмяк, — промолвил наконец пан Харламп, — ведь если у вас при одной только вести о несчастье щемит сердце от dolor «Боли (лат.).» что же говорить обо мне, который и ее кончину, и его безмерную скорбь видел.
Тут вошел слуга, неся на подносе бутыль и еще одну чарку, а следом и Оленька, изнывавшая от любопытства. Глянув мужу в лицо и заметив его глубокое смятение, она, не выдержав, сказала:
— С какой твоя милость пожаловали вестью? Не отталкивайте меня. Может, я вас утешу, может, поплачу с вами, а может, советом помогу.
— Тут и твоей голове не придумать совета, — сказал пан Анджей, — боюсь только, кабы от таких вестей здоровью твоему урона не было…
— Я все снесу, горше всего неизвестность.
— Ануся умерла! — сказал пан Кмициц.
Оленька, побледнев, тяжело опустилась на скамейку. Кмициц подумал было, что она сомлела, но печаль взяла верх над внезапностью вести. Оленька заплакала, а оба рыцаря дружно ей вторили.
— Оленька, — сказал наконец Кмициц, желая отвлечь ее и утешить, — или не веришь ты, что душа ее в раю?
— Не над ней, а без нее, осиротев я плачу, да еще над бедным паном Михалом, потому что хотела бы я верить в спасение собственной своей души, так же как в ее вечное блаженство верю. Редкой добродетели была, благородная, добрая. Ах, Ануся! Ануся, незабвенная моя!
— Я был при ней и всем могу пожелать такого благочестия в час кончины.
Снова наступило молчание, а когда вместе со слезами отхлынула печаль, Кмициц сказал:
— Рассказывай, друже, все как было, в грустных местах медом дух подкрепляя.
— Спасибо, — ответил Харламп, — выпью глоток-другой, коли и ты мне компанию составишь, а то боль сердце клещами сжала, а теперь за глотку хватает, того и гляди, задушит. Вот как это было. Ехал я из Ченстоховы в родные края, думал, возьму в аренду именье, поживу на старости лет в мире и покое. Довольно повоевал я на своем веку, мальчишкой в войско вступил, а сейчас голова седая. Если не усижу на месте, может, и встану под чьи-то знамена, но, право, союзы эти с обидчиками, вконец отчизну разорившие, да междоусобицы всякие, на потеху врагам разжигаемые, вконец отвратили меня от Беллоны… Боже праведный! Слышал я, пеликан своею кровью детей кормит. Но у бедной отчизны и крови-то не осталось. Добрым солдатом был Свидерский… Бог ему судья!…
— Ануся, милая Ануся! — с плачем прервала его пани Александра, — если бы не ты, что бы со мной и со всеми нами сталось! Была ты для меня опорой и защитой. Ануся, любимая моя Ануся!
Услышав это, Харламп снова зарыдал в голос, но Кмициц тотчас же обратился к нему со словами:
— А скажи, друже, где ты Володыёвского встретил?
— Встретились мы в Ченстохове, где оба на время остановились, дары чудотворной божьей матери приносили. Он сказывал, что едет с невестой в Краков, к княгине Гризельде Вишневецкой, без ее благословения и согласия Ануся под венец идти не хотела. Девушка в то время была здорова, а Михал весел, как голубок. «Вот, говорит, господь вознаградил меня за верную службу!» Передо мной похвалялся да зубы скалил, бог ему прости, ведь в свое-то время спор у нас из-за этой девушки вышел, и мы было драться хотели. Где-то она теперь, бедняжка?
И тут пан Харламп снова зарыдал, но Кмициц остановил его:
— Так ты говоришь, она здорова была? Неужто умерла в одночасье?
— Воистину так, в одночасье. Остановилась барышня у пани Замойской, она как раз с мужем, паном Мартином, в Ченстохове гостила. Михал, бывало, день-деньской у них сиживал, сетовал на проволочки, говорил, что заждался, эдак им и за год до Кракова не доехать, ведь все их по дороге привечали. Да и не диво! Такому гостю, такому удальцу всякий рад, а уж кто зазвал его в дом, не вдруг отпустит. Михал и к барышне меня отвел, еще и шутил: вздумаешь за ней волочиться — зарублю. Да только ей без него белый свет был не мил. А меня, бывалоча, тоска разбирала, хоть волком вой: вот дожил до седин, а все один как перст. Ах, да полно! Но вот как-то ночью прибегает ко мне Михал — лица на нем нет.
«Беда, брат, помоги, не знаешь ли лекаря какого?» — «Что стряслось?» — «Заболела Ануся, не узнает никого!» — «Давно ли?» — спрашиваю. «Да вот человека прислали от пани Замойской!» А на дворе ночь! Где тут искать лекаря, один монастырь по соседству, а в городе людей меньше, чем развалин. Ну, разыскал я, однако, лекаря, правда, он идти не хотел, так я его обушком пригнал. Да только там не лекарь, а ксендз был нужен. Ну нашли мы наконец достойного отца паулина, и он молитвами вдохнул в бедняжку искру сознания, она и причаститься смогла, и с Михалом простилась нежно. На другой день к полудню ее не стало. Лекарь говорил, видно, опоили ее чем, да не верится, ведь в Ченстохове злые чары силу теряют. Но что с Володывёским делалось, он такое нес, ну, да господь ему простит, потому что человек в горе себя не помнит… Вот, говорю как на духу, — тут пан Харламп голос понизил, — богохульствовал, себя не помня.
— Богохульствовал?! Неужто? — тихо повторил Кмициц.
— Выбежал от покойницы в сени, из сеней на двор, шатается, как пьяный. А на дворе поднял кулаки к небу и завопил: «Так вот она награда за мои труды, за мои раны, за мою кровь, за верную службу отечеству?!»
Одна-единственная овечка у меня была, говорит, и ее ты прибрал, о господи. Воина-рубаку, что за себя постоять готов, свалить, говорит, это тебе по плечу, но невинного голубя задушить и кот, и ястреб, и коршун сумеют… и…
— Бога ради! — воскликнула пани Александра, — не повторяй, беду на дом накличешь!
Харламп, перекрестясь, продолжал:
— Эх, говорит, вот тебе, солдатик, за службу награда, получай!… Господь ведает, что творит, но нашим бедным умом этого не понять и нашей справедливостью не измерить. Так он богохульствовал, а потом отяжелел и свалился как сноп, а ксендз над ним экзорцизмы творил, чтобы отогнать от ослабевшей души бесов.
— И скоро ли он опомнился?
— Час целый лежал замертво, потом очухался, вернулся к себе и не велел никого пускать. На похоронах я ему говорю: «Михал, помни о боге!» Он молчит. Три дня просидел я еще в Ченстохове, жаль было его покидать, но только напрасно я стучался. Он видеть меня не хотел. Долго я размышлял, что делать, то ли ломиться в дверь, то ли ехать… Человека без помощи и утешения оставить? Вижу, однако, ничего путного не будет, и порешил к Скшетускому наведаться. Он да пан Заглоба, первые его друзья, может, и найдут путь к его сердцу, особливо пан Заглоба. Он человек сметливый, у него для всякого слово утешенья сыщется.
— У Скшетуских побывал?
— Был, да только без толку: они с Заглобой уехали под Калиш к ротмистру пану Станиславу. Когда вернутся, не знает никто. Ну, думаю, все едино мне на Жмудь ехать, вот и решил к вам наведаться, мои благодетели, все вам выложить.
— В рвении твоем и благородстве я не сомневался.
— Да только не обо мне, о Володыёвском речь, — отвечал Харламп, — и признаюсь вам, любезные, я за его разум опасаюсь.
— Господь не допустит такого, — сказала пани Александра.
— Если и не допустит, то ведь Михал рясу наденет, как на духу говорю: за всю свою жизнь не видел я жалостней картины! А жаль солдата! Ох, жаль!
— Как это жаль? Одним слугой господним больше будет! — отозвалась снова пани Александра.
Харламп подкрутил усы, вытер рукой лоб.
— Сударыня-благодетельница… Вот ведь какое дело — может, больше, а может, и нет. Посчитайте, почтеннейшие, сколько он еретиков да язычников на тот свет отправил, этим он спасителя нашего и пречистую деву богородицу больше, чем иной ксендз молитвами восславил. Поучительная история! Пусть каждый служит всевышнему, как умеет. И еще я вам скажу, средь иезуитов всегда кто-нибудь похитроумней его сыщется, а второй такой сабли во всей Речи Посполитой не найти!
— Верно говоришь! — отозвался Кмициц. — Не знаешь ли, брат, где он: в Ченстохове али уехал куда?
— Там я его оставил. Что потом было — не ведаю. Одно знаю. Не дай бог рассудок у него помутится или другая какая хворь, родная сестра несчастья, привяжется, останется он один-одинешенек — без родных, без друзей, без всякого утешения.
— Да хранит тебя, друже, в святом нашем городе пречистая дева! — воскликнул Анджей Кмициц. — А уж доброты твоей вовек не забуду, был ты для меня названым братом!…
Все смолкли, пани Александра сидела задумавшись и вдруг, вскинув златоволосую голову, сказала, обратясь к мужу:
— Помнишь ли ты, Ендрек, чем мы ему обязаны?
— Коли забуду — гпаза у собаки занять придется, а то своими на людей глядеть совестно будет.
— Ендрек, оставить его в беде грех великий!
— Как это?
— Езжай к нему.
— Ах, добрая душа, золотое сердечко! — воскликнул Харламп и стал целовать ручки пани Оленьке.
Но Кмицицу не по вкусу пришелся этот совет, он покачал головой.
— Ради него я бы на край света поехал, но видишь сама… если бы ты, не к ночи будь сказано, здорова была, посуди сама. Боже упаси, случай какой приключится. Да я бы там высох с горя. Жена для меня на первом месте, а уж после друзья-товарищи. Жаль Михала, но…
— Я тут под опекой отцов лауданцев. Сейчас здесь спокойно, да и я не из пугливых. Без божьей воли волос с моей головы не упадет… А Михалу, быть может, помощь твоя нужна…
— Ох, нужна, нужна! — вставил словечко Харламп.
— Слышь, Ендрек. Я здорова. Здесь меня никто не обидит. Знаю, тяжело тебе на отъезд решиться…
— Легче было бы супротив пушек с саблей идти… — отозвался Кмициц.
— Неужто ты думаешь, совесть тебя не заест, коли останешься, ведь днем и ночью вспоминать будешь: друга своего я в беде бросил. Да и господь, разгневавшись, откажет нам в благословении.
— Нож мне в сердце вонзаешь! В благословении откажет? Вот чего боюсь так боюсь.
— Другого такого товарища у тебя на свете нет — спасать его долг святой!
— Я Михала всем сердцем люблю! Уговорила! Коли ехать — так мешкать нечего, каждый час на счету! Сейчас велю заложить лошадей. Боже ты мой, неужто ничего другого придумать нельзя? Черт дернул их под Калиш забраться. Да разве я о себе, о тебе пекусь я, душа моя! Мне легче именья и всего добра лишиться, чем один-единственный день с тобой провести розно, кабы мне кто сказал, что я не ради подвигов ратных тебя здесь одну оставлю, заколол бы я его, как цыпленка. Долг, говоришь? Будь по-твоему. Назад глядеть — дело пустое. Но если бы не Михал, не поехал бы, ей-ей, не поехал!
Тут он обратился к Харлампу:
— Пойдем, сударь, со мной в конюшни, седлать пора. Оленька, вели собрать меня в дорогу. Да пусть кто-нибудь из наших лауданских за обмолотом присмотрит… А ты, пан Харламп, хоть недельки две посиди у нас, жену мою не оставляй. Может, здесь в окрестностях именьице какое сыщется. Любич в аренду возьмешь? Годится? Однако на конюшню пора. Через час в путь. Пора так пора!…
Была она женщиной редкой красоты, светловолосая, с кротким, ангельским лицом. Исполненная покоя и благодати, она ступала медленно и осторожно.
Было заметно, что Анджей Кмициц влюблен в жену, как юнец. Он глядел ей вслед преданным взглядом, словно пес на хозяина. При этом он то и дело улыбался и подкручивал усы. И каждый раз на лице его появлялось выражение бесшабашной удали. Видно было, что малый он лихой и в холостяцкие годы покуролесил немало.
Тишину в саду нарушали лишь стук падающих на землю спелых плодов да жужжание пчел. Было начало сентября. Солнечные лучи, не такие жаркие, как прежде, освещали все вокруг мягким золотым светом. В этом золоте среди матовой листвы поблескивали красные яблоки в таком изобилии, что казалось, деревья усыпаны ими сверху донизу. Ветки слив прогибались под плодами, покрытыми сизым налетом. Первые предательские нити паутины на ветках чуть вздрагивали от дуновения ветерка, такого легкого, что в саду не шелохнулся ни один лист.
Может, и райская эта погода наполняла сердце пана Кмицица таким весельем, потому что лицо его светлело все больше и больше. Наконец он отпил еще глоток меда и сказал жене:
— Оленька, поди сюда! Я тебе что-то скажу.
— Лишь бы не то, что мне и слушать неохота.
— Богом клянусь, нет! Дай скажу на ушко.
Сказав это, он обнял жену одной рукой, коснувшись усами ее белого лица, и прошептал:
— Коли сын родится, Михалом назовем.
Она чуть потупилась, зардевшись от смущения, и в свою очередь шепнула:
— Но ведь ты же на Гераклиуша согласился.
— Видишь ли, в честь Володыёвского…
— Неужто не в память деда?
— Моего благодетеля… Гм! И верно… Но второй-то уж будет Михал! Непременно!
Тут Оленька встала и хотела было высвободиться из объятий пана Анджея, но он еще сильнее прижал ее к груди и стал целовать ей глаза, губы, повторяя при этом:
— Ах ты, моя рыбка, любушка моя, радость ненаглядная!
Дальнейшую их беседу прервал дворовый, который бежал издалека прямо к сторожке Кмицица.
— Что скажешь? — спросил пан Кмициц, отпуская жену.
— Пан Харламп приехали и изволят в доме дожидаться, — отвечал слуга.
— А вот и он сам! — воскликнул Кмициц, увидев почтенного мужа, приближавшегося к беседке. — О боже, как у него усы поседели! Здравствуй, старый друг и товарищ, здравствуй, брат!
Сказав это, он выскочил из беседки и с распростертыми объятиями бросился навстречу пану Харлампу.
Но пан Харламп сперва склонился в низком поклоне перед Оленькой, которую в давние времена нередко видывал в Кейданах, при дворе виленского князя воеводы, приложился своими пышными усами к ее ручке и только после этого обнял Кмицица и, припав к его плечу, зарыдал.
— Боже милосердный, что с вами? — воскликнул удивленный хозяин.
— Одному господь послал счастье, у другого — отнял. А печаль мою только вашей милости я и могу поведать.
Тут Харламп бросил взгляд на супругу пана Анджея, и она, догадавшись, что при ней он не решается заговорить, сказала мужу:
— Я велю прислать еще меду, а пока одних вас оставлю.
Кмициц повел пана Харлампа за собой в беседку и, посадив на скамью, воскликнул:
— Что с тобой? Или помощь какая надобна? Положись же на меня, как на Завишу [2]!
— Ничего мне не надобно, — отвечал старый солдат, — и помощь твоя не нужна, пока вот этой рукой я еще шевельнуть в силах и саблю удержать могу, но старый друг наш, достойнейший муж Речи Посполитой, в глубоком горе, да кто знает, жив ли он…
— О святой боже! У Володыёвского беда?
— Беда! — подтвердил Харламп, и из глаз его в три ручья хлынули слезы. — Знай же, ваша милость, что панна Анна Борзобогатая с земной юдолью рассталась.
— Умерла! — воскликнул Кмициц, схватившись за голову.
— Как птичка, пронзенная стрелой…
Наступило молчание, только яблоки с тяжким стуком падали на землю да пан Харламп вздыхал все громче, с трудом сдерживая плач, а Кмициц, заломив руки и качая головой, повторял:
— Милостивый боже! Милостивый боже!…
— Не дивитесь тому, что ослаб я и обмяк, — промолвил наконец пан Харламп, — ведь если у вас при одной только вести о несчастье щемит сердце от dolor «Боли (лат.).» что же говорить обо мне, который и ее кончину, и его безмерную скорбь видел.
Тут вошел слуга, неся на подносе бутыль и еще одну чарку, а следом и Оленька, изнывавшая от любопытства. Глянув мужу в лицо и заметив его глубокое смятение, она, не выдержав, сказала:
— С какой твоя милость пожаловали вестью? Не отталкивайте меня. Может, я вас утешу, может, поплачу с вами, а может, советом помогу.
— Тут и твоей голове не придумать совета, — сказал пан Анджей, — боюсь только, кабы от таких вестей здоровью твоему урона не было…
— Я все снесу, горше всего неизвестность.
— Ануся умерла! — сказал пан Кмициц.
Оленька, побледнев, тяжело опустилась на скамейку. Кмициц подумал было, что она сомлела, но печаль взяла верх над внезапностью вести. Оленька заплакала, а оба рыцаря дружно ей вторили.
— Оленька, — сказал наконец Кмициц, желая отвлечь ее и утешить, — или не веришь ты, что душа ее в раю?
— Не над ней, а без нее, осиротев я плачу, да еще над бедным паном Михалом, потому что хотела бы я верить в спасение собственной своей души, так же как в ее вечное блаженство верю. Редкой добродетели была, благородная, добрая. Ах, Ануся! Ануся, незабвенная моя!
— Я был при ней и всем могу пожелать такого благочестия в час кончины.
Снова наступило молчание, а когда вместе со слезами отхлынула печаль, Кмициц сказал:
— Рассказывай, друже, все как было, в грустных местах медом дух подкрепляя.
— Спасибо, — ответил Харламп, — выпью глоток-другой, коли и ты мне компанию составишь, а то боль сердце клещами сжала, а теперь за глотку хватает, того и гляди, задушит. Вот как это было. Ехал я из Ченстоховы в родные края, думал, возьму в аренду именье, поживу на старости лет в мире и покое. Довольно повоевал я на своем веку, мальчишкой в войско вступил, а сейчас голова седая. Если не усижу на месте, может, и встану под чьи-то знамена, но, право, союзы эти с обидчиками, вконец отчизну разорившие, да междоусобицы всякие, на потеху врагам разжигаемые, вконец отвратили меня от Беллоны… Боже праведный! Слышал я, пеликан своею кровью детей кормит. Но у бедной отчизны и крови-то не осталось. Добрым солдатом был Свидерский… Бог ему судья!…
— Ануся, милая Ануся! — с плачем прервала его пани Александра, — если бы не ты, что бы со мной и со всеми нами сталось! Была ты для меня опорой и защитой. Ануся, любимая моя Ануся!
Услышав это, Харламп снова зарыдал в голос, но Кмициц тотчас же обратился к нему со словами:
— А скажи, друже, где ты Володыёвского встретил?
— Встретились мы в Ченстохове, где оба на время остановились, дары чудотворной божьей матери приносили. Он сказывал, что едет с невестой в Краков, к княгине Гризельде Вишневецкой, без ее благословения и согласия Ануся под венец идти не хотела. Девушка в то время была здорова, а Михал весел, как голубок. «Вот, говорит, господь вознаградил меня за верную службу!» Передо мной похвалялся да зубы скалил, бог ему прости, ведь в свое-то время спор у нас из-за этой девушки вышел, и мы было драться хотели. Где-то она теперь, бедняжка?
И тут пан Харламп снова зарыдал, но Кмициц остановил его:
— Так ты говоришь, она здорова была? Неужто умерла в одночасье?
— Воистину так, в одночасье. Остановилась барышня у пани Замойской, она как раз с мужем, паном Мартином, в Ченстохове гостила. Михал, бывало, день-деньской у них сиживал, сетовал на проволочки, говорил, что заждался, эдак им и за год до Кракова не доехать, ведь все их по дороге привечали. Да и не диво! Такому гостю, такому удальцу всякий рад, а уж кто зазвал его в дом, не вдруг отпустит. Михал и к барышне меня отвел, еще и шутил: вздумаешь за ней волочиться — зарублю. Да только ей без него белый свет был не мил. А меня, бывалоча, тоска разбирала, хоть волком вой: вот дожил до седин, а все один как перст. Ах, да полно! Но вот как-то ночью прибегает ко мне Михал — лица на нем нет.
«Беда, брат, помоги, не знаешь ли лекаря какого?» — «Что стряслось?» — «Заболела Ануся, не узнает никого!» — «Давно ли?» — спрашиваю. «Да вот человека прислали от пани Замойской!» А на дворе ночь! Где тут искать лекаря, один монастырь по соседству, а в городе людей меньше, чем развалин. Ну, разыскал я, однако, лекаря, правда, он идти не хотел, так я его обушком пригнал. Да только там не лекарь, а ксендз был нужен. Ну нашли мы наконец достойного отца паулина, и он молитвами вдохнул в бедняжку искру сознания, она и причаститься смогла, и с Михалом простилась нежно. На другой день к полудню ее не стало. Лекарь говорил, видно, опоили ее чем, да не верится, ведь в Ченстохове злые чары силу теряют. Но что с Володывёским делалось, он такое нес, ну, да господь ему простит, потому что человек в горе себя не помнит… Вот, говорю как на духу, — тут пан Харламп голос понизил, — богохульствовал, себя не помня.
— Богохульствовал?! Неужто? — тихо повторил Кмициц.
— Выбежал от покойницы в сени, из сеней на двор, шатается, как пьяный. А на дворе поднял кулаки к небу и завопил: «Так вот она награда за мои труды, за мои раны, за мою кровь, за верную службу отечеству?!»
Одна-единственная овечка у меня была, говорит, и ее ты прибрал, о господи. Воина-рубаку, что за себя постоять готов, свалить, говорит, это тебе по плечу, но невинного голубя задушить и кот, и ястреб, и коршун сумеют… и…
— Бога ради! — воскликнула пани Александра, — не повторяй, беду на дом накличешь!
Харламп, перекрестясь, продолжал:
— Эх, говорит, вот тебе, солдатик, за службу награда, получай!… Господь ведает, что творит, но нашим бедным умом этого не понять и нашей справедливостью не измерить. Так он богохульствовал, а потом отяжелел и свалился как сноп, а ксендз над ним экзорцизмы творил, чтобы отогнать от ослабевшей души бесов.
— И скоро ли он опомнился?
— Час целый лежал замертво, потом очухался, вернулся к себе и не велел никого пускать. На похоронах я ему говорю: «Михал, помни о боге!» Он молчит. Три дня просидел я еще в Ченстохове, жаль было его покидать, но только напрасно я стучался. Он видеть меня не хотел. Долго я размышлял, что делать, то ли ломиться в дверь, то ли ехать… Человека без помощи и утешения оставить? Вижу, однако, ничего путного не будет, и порешил к Скшетускому наведаться. Он да пан Заглоба, первые его друзья, может, и найдут путь к его сердцу, особливо пан Заглоба. Он человек сметливый, у него для всякого слово утешенья сыщется.
— У Скшетуских побывал?
— Был, да только без толку: они с Заглобой уехали под Калиш к ротмистру пану Станиславу. Когда вернутся, не знает никто. Ну, думаю, все едино мне на Жмудь ехать, вот и решил к вам наведаться, мои благодетели, все вам выложить.
— В рвении твоем и благородстве я не сомневался.
— Да только не обо мне, о Володыёвском речь, — отвечал Харламп, — и признаюсь вам, любезные, я за его разум опасаюсь.
— Господь не допустит такого, — сказала пани Александра.
— Если и не допустит, то ведь Михал рясу наденет, как на духу говорю: за всю свою жизнь не видел я жалостней картины! А жаль солдата! Ох, жаль!
— Как это жаль? Одним слугой господним больше будет! — отозвалась снова пани Александра.
Харламп подкрутил усы, вытер рукой лоб.
— Сударыня-благодетельница… Вот ведь какое дело — может, больше, а может, и нет. Посчитайте, почтеннейшие, сколько он еретиков да язычников на тот свет отправил, этим он спасителя нашего и пречистую деву богородицу больше, чем иной ксендз молитвами восславил. Поучительная история! Пусть каждый служит всевышнему, как умеет. И еще я вам скажу, средь иезуитов всегда кто-нибудь похитроумней его сыщется, а второй такой сабли во всей Речи Посполитой не найти!
— Верно говоришь! — отозвался Кмициц. — Не знаешь ли, брат, где он: в Ченстохове али уехал куда?
— Там я его оставил. Что потом было — не ведаю. Одно знаю. Не дай бог рассудок у него помутится или другая какая хворь, родная сестра несчастья, привяжется, останется он один-одинешенек — без родных, без друзей, без всякого утешения.
— Да хранит тебя, друже, в святом нашем городе пречистая дева! — воскликнул Анджей Кмициц. — А уж доброты твоей вовек не забуду, был ты для меня названым братом!…
Все смолкли, пани Александра сидела задумавшись и вдруг, вскинув златоволосую голову, сказала, обратясь к мужу:
— Помнишь ли ты, Ендрек, чем мы ему обязаны?
— Коли забуду — гпаза у собаки занять придется, а то своими на людей глядеть совестно будет.
— Ендрек, оставить его в беде грех великий!
— Как это?
— Езжай к нему.
— Ах, добрая душа, золотое сердечко! — воскликнул Харламп и стал целовать ручки пани Оленьке.
Но Кмицицу не по вкусу пришелся этот совет, он покачал головой.
— Ради него я бы на край света поехал, но видишь сама… если бы ты, не к ночи будь сказано, здорова была, посуди сама. Боже упаси, случай какой приключится. Да я бы там высох с горя. Жена для меня на первом месте, а уж после друзья-товарищи. Жаль Михала, но…
— Я тут под опекой отцов лауданцев. Сейчас здесь спокойно, да и я не из пугливых. Без божьей воли волос с моей головы не упадет… А Михалу, быть может, помощь твоя нужна…
— Ох, нужна, нужна! — вставил словечко Харламп.
— Слышь, Ендрек. Я здорова. Здесь меня никто не обидит. Знаю, тяжело тебе на отъезд решиться…
— Легче было бы супротив пушек с саблей идти… — отозвался Кмициц.
— Неужто ты думаешь, совесть тебя не заест, коли останешься, ведь днем и ночью вспоминать будешь: друга своего я в беде бросил. Да и господь, разгневавшись, откажет нам в благословении.
— Нож мне в сердце вонзаешь! В благословении откажет? Вот чего боюсь так боюсь.
— Другого такого товарища у тебя на свете нет — спасать его долг святой!
— Я Михала всем сердцем люблю! Уговорила! Коли ехать — так мешкать нечего, каждый час на счету! Сейчас велю заложить лошадей. Боже ты мой, неужто ничего другого придумать нельзя? Черт дернул их под Калиш забраться. Да разве я о себе, о тебе пекусь я, душа моя! Мне легче именья и всего добра лишиться, чем один-единственный день с тобой провести розно, кабы мне кто сказал, что я не ради подвигов ратных тебя здесь одну оставлю, заколол бы я его, как цыпленка. Долг, говоришь? Будь по-твоему. Назад глядеть — дело пустое. Но если бы не Михал, не поехал бы, ей-ей, не поехал!
Тут он обратился к Харлампу:
— Пойдем, сударь, со мной в конюшни, седлать пора. Оленька, вели собрать меня в дорогу. Да пусть кто-нибудь из наших лауданских за обмолотом присмотрит… А ты, пан Харламп, хоть недельки две посиди у нас, жену мою не оставляй. Может, здесь в окрестностях именьице какое сыщется. Любич в аренду возьмешь? Годится? Однако на конюшню пора. Через час в путь. Пора так пора!…
ГЛАВА II
Еще задолго до захода солнца рыцарь простился с плачущей женой, которая дала ему на дорогу ладанку с частицей животворящего креста в золотой оправе, и двинулся в путь. Кмициц смолоду был привычен к походам и потому мчал во весь опор, словно гнался за татарами.
Доехав до Вильно, он свернул на Гродно и Белосток, а оттуда отправился в Седльце. Подъезжая к Лукову, он узнал, что Скшетуские всем семейством, с детьми и с паном Заглобой, вернулись из-под Калиша, и решил заглянуть к ним, с кем же еще мог он думами заветными поделиться.
Там встретили его с удивлением и радостью, сменившейся горькими слезами, едва он поведал о Володыёвском.
Безутешнее всех был пан Заглоба, он ушел к пруду и рыдал целый день, да так усердно, что, как сам потом рассказывал, вода вышла из берегов и пришлось открыть запруду. Но, поплакав всласть, успокоился и вот что потом сказал на общем совете:
— Яну ехать не с руки, он в суд выбран, хлопот у него предостаточно, после всех этих войн духи неспокойные витают. Из того, что нам здесь пан Кмициц рассказал, я заключаю, что аисты в Водоктах на зиму остаются: они сейчас там первые работники и своим делом заниматься должны. Само собой, при таком хозяйстве Кмицицу поездка некстати, сроки ее никому не ведомы. Твой приезд, Анджей, делает тебе честь, но послушай совета: отправляйся домой, Михалу сейчас такой человек нужен, который, даже если оттолкнут и принять не захотят, не затаит обиды. Patientia «Терпение (лат.).» там нужно и мудрость житейская, а одной твоей дружбы здесь еще non sufficit «Недостаточно (лат.).». Не прогневайся, сударь, коли скажу, что мы с Яном его первые друзья, в каких только переделках вместе не побывали. Господи боже ты мой! Сколько раз друг другу на выручку шли!
— Разве что мне из суда уйти? — прервал его Скшетуский.
— Опомнись, Ян, тут интерес государственный! — сурово возразил ему Заглоба.
— Видит бог, — говорил смущенный Скшетуский, — двоюродного моего брата Станислава я всей душой люблю, но Михал мне дороже.
— А мне Михал и родного брата дороже, тем паче что родного у меня нет и не было никогда. Не время спорить, кто Михалу больше предан! Видишь ли, Ян, если бы это несчастье, только сейчас приключилось, я бы первый сказал: отдай свой судейский колпак шуту и поезжай. Но рассуди, сколько воды утекло с той поры, когда пан Харламп из Ченстоховы на Жмудь поехал, а пан Анджей к нам из Жмуди. Теперь к Михалу не токмо ехать, но и остаться с ним надо, не токмо плакать, но и поразмыслить с ним вместе. Не токмо на спасителя нашего как на благой пример ему указывать, но приятной беседою и шуткой ум и сердце его укрепить. Знаете, кому ехать следует? Мне! Я и поеду! Господь меня не оставит: разыщу Михала в Ченстохове — сюда привезу, а не найду — в Молдавию за ним потащусь и, пока в силах щепотку табака к ноздрям поднести, искать его не перестану.
Услышав эти слова, оба рыцаря принялись поочередно обнимать пана Заглобу, а старик при мысли о постигшем Михала несчастье и о том, сколько у него самого теперь будет хлопот, снова расчувствовался. Уже он и слезы утирать начал, а когда объятья ему наскучили, сказал:
— Вы меня за Михала не благодарите, он мне не чужой.
— Не за Володыёвского тебя благодарим, — отвечал Кмициц, — но лишь бесчувственное, поистине каменное сердце не тронула бы твоя, сударь, готовность в столь преклонные годы — дружбы ради — на край света ехать. Другие в эти годы о теплой лежанке помышляют, а ты, благородный человек, так о долгой дороге говоришь, будто мне или Скшетускому ровесник.
Заглоба не скрывал своих лет, но, по правде говоря, не любил, когда ему о старости, как о верной подруге многочисленных недугов, напоминали, и, хотя глаза у него все еще были красные от слез, он, покосившись на Кмицица, сказал:
— Ах, сударь! Коль мне пошел семьдесят седьмой год, я с тоскою взирал на белый свет, словно два топора над моей головой занесены были, но когда мне стукнуло восемьдесят, такая бодрость во все члены вступила, что о женитьбе стал подумывать. И еще неизвестно, кто перед кем похвалиться может.
— Я хвалиться не стану, но ты, сударь, достоин самой высокой похвалы.
— Со мной тягаться не след, а то, глядишь, и оконфузить могу, как в свое время я пана гетмана Потоцкого [3] в присутствии его величества короля оконфузил. Пан гетман на мой возраст намеки делал, а я возьми и скажи — давай, мол, через голову кувыркаться, и поглядим, чья возьмет? И что же оказалось? Пан Ревера перекувыркнулся три раза, и его гайдуки поднимать кинулись — сам встать на ноги не мог, а я его со всех сторон обошел: ни мало ни много тридцать пять раз через голову перекувыркнулся. Спроси Скшетуского, он своими глазами видел.
Скшетуский уже привык, что с некоторых пор пан Заглоба постоянно ссылался на него как на свидетеля, он и бровью не повел и снова заговорил о Володыёвском.
Заглоба меж тем умолк, погрузившись в раздумья, и лишь после ужина повеселел и обратился к друзьям с такими словами:
— А теперь я скажу вам то, что не всякому уму доступно. Все в руках божьих, но сдается мне, Михал скорее залечит эту рану, чем мы думаем.
— Дай-то бог, но только как ты, сударь, об этом догадался? — спросил Кмициц.
— Гм! Тут и чутье особое надобно, которое от бога дается, и опытность, которой у вас в ваши годы быть не может, да и Михала понимать надо. У каждого свой нрав и характер. Одного так несчастье прибьет, будто бы, выражаясь фигурально, в реку бросили камень. Вода поверху tacite «Спокойно (лат.).» течет, а меж тем на дне камень, он путь ей преградил, воду баламутит и бередит жестоко, и так оно и будет до тех пор, пока она в Стикс не канет! Вот ты, Ян, таков, и таким тяжелее всех на свете, и горе и память всегда с ними. А другой, напротив, eo modo «Таким образом (лат.).» удары судьбы примет, словно его кулаком по шее огрели. У него от горя в глазах темно, но глядишь, опомнился, а потом, когда зажила рана, и вовсе повеселел. С таким нравом, доложу я вам, куда легче жить в этом полном превратностей мире.
Рыцари, затаив дух, внимали мудрым словам пана Заглобы, а он, радуясь, что его слушают с таким вниманием, продолжал:
— Я Михала насквозь вижу и, бог свидетель, не хочу на него напраслину возводить, но только сдается мне, что он о свадьбе больше, чем о девушке этой, помышлял. И не диво, что пал духом, хуже беды для него не придумаешь. Ведь представить трудно, как же ему хотелось жениться. Нет в его душе ни жадности, ни гордыни, от всех благ он отказался, состояние потерял, о жалованье не заикнулся, но за все труды, за все заслуги ничего не хотел он от бога и от Речи Посполитой — кроме жены. И вот, только облюбовал он лакомый кусочек и ко рту поднести собирался — а ему по рукам! На! Получай! И как было не прийти в уныние? Разумеется, он и из-за девки горевал, но пуще всего разбирала его досада, что вот, мол, опять в холостяках остался, хотя сам, быть может, поклясться готов, что это не так.
Доехав до Вильно, он свернул на Гродно и Белосток, а оттуда отправился в Седльце. Подъезжая к Лукову, он узнал, что Скшетуские всем семейством, с детьми и с паном Заглобой, вернулись из-под Калиша, и решил заглянуть к ним, с кем же еще мог он думами заветными поделиться.
Там встретили его с удивлением и радостью, сменившейся горькими слезами, едва он поведал о Володыёвском.
Безутешнее всех был пан Заглоба, он ушел к пруду и рыдал целый день, да так усердно, что, как сам потом рассказывал, вода вышла из берегов и пришлось открыть запруду. Но, поплакав всласть, успокоился и вот что потом сказал на общем совете:
— Яну ехать не с руки, он в суд выбран, хлопот у него предостаточно, после всех этих войн духи неспокойные витают. Из того, что нам здесь пан Кмициц рассказал, я заключаю, что аисты в Водоктах на зиму остаются: они сейчас там первые работники и своим делом заниматься должны. Само собой, при таком хозяйстве Кмицицу поездка некстати, сроки ее никому не ведомы. Твой приезд, Анджей, делает тебе честь, но послушай совета: отправляйся домой, Михалу сейчас такой человек нужен, который, даже если оттолкнут и принять не захотят, не затаит обиды. Patientia «Терпение (лат.).» там нужно и мудрость житейская, а одной твоей дружбы здесь еще non sufficit «Недостаточно (лат.).». Не прогневайся, сударь, коли скажу, что мы с Яном его первые друзья, в каких только переделках вместе не побывали. Господи боже ты мой! Сколько раз друг другу на выручку шли!
— Разве что мне из суда уйти? — прервал его Скшетуский.
— Опомнись, Ян, тут интерес государственный! — сурово возразил ему Заглоба.
— Видит бог, — говорил смущенный Скшетуский, — двоюродного моего брата Станислава я всей душой люблю, но Михал мне дороже.
— А мне Михал и родного брата дороже, тем паче что родного у меня нет и не было никогда. Не время спорить, кто Михалу больше предан! Видишь ли, Ян, если бы это несчастье, только сейчас приключилось, я бы первый сказал: отдай свой судейский колпак шуту и поезжай. Но рассуди, сколько воды утекло с той поры, когда пан Харламп из Ченстоховы на Жмудь поехал, а пан Анджей к нам из Жмуди. Теперь к Михалу не токмо ехать, но и остаться с ним надо, не токмо плакать, но и поразмыслить с ним вместе. Не токмо на спасителя нашего как на благой пример ему указывать, но приятной беседою и шуткой ум и сердце его укрепить. Знаете, кому ехать следует? Мне! Я и поеду! Господь меня не оставит: разыщу Михала в Ченстохове — сюда привезу, а не найду — в Молдавию за ним потащусь и, пока в силах щепотку табака к ноздрям поднести, искать его не перестану.
Услышав эти слова, оба рыцаря принялись поочередно обнимать пана Заглобу, а старик при мысли о постигшем Михала несчастье и о том, сколько у него самого теперь будет хлопот, снова расчувствовался. Уже он и слезы утирать начал, а когда объятья ему наскучили, сказал:
— Вы меня за Михала не благодарите, он мне не чужой.
— Не за Володыёвского тебя благодарим, — отвечал Кмициц, — но лишь бесчувственное, поистине каменное сердце не тронула бы твоя, сударь, готовность в столь преклонные годы — дружбы ради — на край света ехать. Другие в эти годы о теплой лежанке помышляют, а ты, благородный человек, так о долгой дороге говоришь, будто мне или Скшетускому ровесник.
Заглоба не скрывал своих лет, но, по правде говоря, не любил, когда ему о старости, как о верной подруге многочисленных недугов, напоминали, и, хотя глаза у него все еще были красные от слез, он, покосившись на Кмицица, сказал:
— Ах, сударь! Коль мне пошел семьдесят седьмой год, я с тоскою взирал на белый свет, словно два топора над моей головой занесены были, но когда мне стукнуло восемьдесят, такая бодрость во все члены вступила, что о женитьбе стал подумывать. И еще неизвестно, кто перед кем похвалиться может.
— Я хвалиться не стану, но ты, сударь, достоин самой высокой похвалы.
— Со мной тягаться не след, а то, глядишь, и оконфузить могу, как в свое время я пана гетмана Потоцкого [3] в присутствии его величества короля оконфузил. Пан гетман на мой возраст намеки делал, а я возьми и скажи — давай, мол, через голову кувыркаться, и поглядим, чья возьмет? И что же оказалось? Пан Ревера перекувыркнулся три раза, и его гайдуки поднимать кинулись — сам встать на ноги не мог, а я его со всех сторон обошел: ни мало ни много тридцать пять раз через голову перекувыркнулся. Спроси Скшетуского, он своими глазами видел.
Скшетуский уже привык, что с некоторых пор пан Заглоба постоянно ссылался на него как на свидетеля, он и бровью не повел и снова заговорил о Володыёвском.
Заглоба меж тем умолк, погрузившись в раздумья, и лишь после ужина повеселел и обратился к друзьям с такими словами:
— А теперь я скажу вам то, что не всякому уму доступно. Все в руках божьих, но сдается мне, Михал скорее залечит эту рану, чем мы думаем.
— Дай-то бог, но только как ты, сударь, об этом догадался? — спросил Кмициц.
— Гм! Тут и чутье особое надобно, которое от бога дается, и опытность, которой у вас в ваши годы быть не может, да и Михала понимать надо. У каждого свой нрав и характер. Одного так несчастье прибьет, будто бы, выражаясь фигурально, в реку бросили камень. Вода поверху tacite «Спокойно (лат.).» течет, а меж тем на дне камень, он путь ей преградил, воду баламутит и бередит жестоко, и так оно и будет до тех пор, пока она в Стикс не канет! Вот ты, Ян, таков, и таким тяжелее всех на свете, и горе и память всегда с ними. А другой, напротив, eo modo «Таким образом (лат.).» удары судьбы примет, словно его кулаком по шее огрели. У него от горя в глазах темно, но глядишь, опомнился, а потом, когда зажила рана, и вовсе повеселел. С таким нравом, доложу я вам, куда легче жить в этом полном превратностей мире.
Рыцари, затаив дух, внимали мудрым словам пана Заглобы, а он, радуясь, что его слушают с таким вниманием, продолжал:
— Я Михала насквозь вижу и, бог свидетель, не хочу на него напраслину возводить, но только сдается мне, что он о свадьбе больше, чем о девушке этой, помышлял. И не диво, что пал духом, хуже беды для него не придумаешь. Ведь представить трудно, как же ему хотелось жениться. Нет в его душе ни жадности, ни гордыни, от всех благ он отказался, состояние потерял, о жалованье не заикнулся, но за все труды, за все заслуги ничего не хотел он от бога и от Речи Посполитой — кроме жены. И вот, только облюбовал он лакомый кусочек и ко рту поднести собирался — а ему по рукам! На! Получай! И как было не прийти в уныние? Разумеется, он и из-за девки горевал, но пуще всего разбирала его досада, что вот, мол, опять в холостяках остался, хотя сам, быть может, поклясться готов, что это не так.