Регинин не понял смысла фразы "сами прокаженные" и спросил о ее
значении, но Гольдони ответил:
- Скоро узнаешь.
Однажды Гольдони, к удивлению всех прокаженных, принялся гнать с
больного двора двух приживальщиков, которые обретались здесь уже несколько
лет. Дело в том, что некогда на больном дворе появились две фигуры, не
имевшие никакого отношения к прокаженным. За спинами у них висели старые
драные сумки. Они назвались "инвалидами" и попросились на ночлег. Когда им
объяснили, кто здесь живет, "инвалиды" не только не испугались, но как будто
даже обрадовались.
- Прокаженные - такие же люди.
Их пустили. Они переспали ночь и остались на следующий день.
Потом-снова на ночь и в конце концов сделались полноправными обитателями
больного двора. Их никто не гнал. Они ни от кого и ничего не требовали. Лето
приживальщики проводили по разным квартирам, ночуя то у одного, то у другого
прокаженного, а зимой больные отвели им одну из комнат, где они и
поселились.
Первоначально "инвалиды" выполняли мелкую работу - кололи дрова, носили
воду, подметали двор. Потом на них обратил внимание Пыхачев и летом
приспособил их к полевым работам. Эти два человека чувствовали себя
превосходно. Они не пытались перебираться на здоровый двор. У них не было ни
малейшего желания уходить отсюда. Они были покорны и исполнительны, и за эту
исполнительность прокаженные их кормили. Проказа не только не пугала
"инвалидов", но, наоборот, они ее словно не видели, словно она не имела к
ним решительно никакого отношения. Во всяком случае, никто не помнит, чтобы
когда-нибудь приживальщики высказывали опасение по поводу возможности
заражения.
Одного из этих двух людей звали Тарас, другого - Кондрат. Оба говорили,
что они погорельцы из Рязанской губернии. Но никто не знал - действительно
ли они погорельцы? Какое кому дело до этих двух людей? Может быть, они вовсе
не погорельцы, и не из Рязанской губернии, и не инвалиды, а просто бродяги.
Так что же? Пусть - бродяги. Если они не брезгают прокаженными и не делают
никакого вреда,- пусть живут.
Так относились к Тарасу и Кондрату прокаженные. Так же смотрела на них
и администрация лепрозория. Один из них хромал и говорил, что таким его
сделала война. Другой, Кондрат, был совершенно здоров, хотя и утверждал, что
"снарядом испорчены его внутренности".
Обитатели лепрозория смотрели на них как на необходимых людей. Доктор
Туркеев предоставил им все права, которыми пользовались прокаженные. Больше
того, он предложил им переселиться на здоровый двор, но они отказались.
Два года жили тихо и покойно эти бездомные бродяги, и вдруг нашелся
человек, решившийся изгнать их.
Это был Гольдони. Он призвал приживальщиков к себе и приказал им в
течение одной недели "покинуть территорию, принадлежащую только
прокаженным".
Тарас и Кондрат были ошеломлены столь неожиданным требованием
"прокаженного доктора", так как по-прежнему считали его начальством. Тогда
они обратились к Туркееву, который выслушал их и ничего не понял.
- Кто, кого и почему выгоняет?
- Нас гонят... Прокаженный доктор гонит, даже срок назначил.
- Не понимаю,- удивился Туркеев.
- Дал даже срок... Назначил через неделю...
- За что же?
- А почем мы знаем?
Доктор Туркеев снял очки и задумался.
- Вот тебе раз: чего это взбрело ему в голову гнать людей?- пробормотал
он и вдруг закричал на оторопевших просителей:
- Какое он имеет право выгонять? А? Кто ему дал право? Никаких
выселений, батеньки! Я не согласен! Таки скажите ему: хозяин здесь пока я, а
не он, и я отвечаю за все! Живите, как жили, и баста. У него нет никаких
прав на вас, он - на таком же положении, как и вы...
Случай с этим выселением явился одним из первых проявлений тех
странностей Гольдони, которые впоследствии приковали к нему внимание и
больных и здоровых людей, населявших лепрозорий.
Эти странности возникли значительно раньше, чем о них услышал Туркеев.
Он знал только, что время от времени Гольдони устраивает в помещении клуба
какие-то собрания, но не интересовался ими. Не все ли равно, что там
говорится? Пусть. Если это доставляет больным удовольствие - чего ж им не
собираться?
Один раз к нему явился Пыхачев и сказал:
- Вам надо, Сергей Павлович, пойти на собрание. Весьма занятно.
- А зачем мне идти туда?
- Послушать, о чем говорит Гольдони.
- А зачем мне слушать?
- Хотя бы ради интереса.
- Гм... Но о чем они там говорят?
- Не они, а он... Все молчат, а он говорит... Он проповедует
необходимость организации нового государства - государства прокаженных.
- Государства прокаженных? - удивился Туркеев и покачал головой.
Они пошли.
Темный зал клуба был скудно освещен. Единственная маленькая лампочка,
прикрепленная к потолку, позволяла видеть только одну сцену. Весь зал
оставался во мраке. Он был - переполнен прокаженными, молчаливо сидевшими на
скамьях. В тот момент, когда в зал вошли Туркеев и Пыхачев, на сцене стоял
Гольдони. Он говорил. Его сильный, несколько крикливый голос, его
решительный тон свидетельствовали о том, что оратор глубоко верит в свои
слова.
- Гм, не сходит ли он на самом деле с ума! - прошептал Туркеев
Пыхачеву.
- Не думаю,- ответил Пыхачев. - Говорит он как будто бы ясно. Но вы
слушайте дальше.
Доктор Туркеев долго не мог разобраться в мыслях, высказанных его
бывшим заместителем. Гольдони говорил о... революции прокаженных! Такой
революции люди еще не делали. Но против кого она будет направлена? Против
чего? Она должна быть направлена против тех условий, которые созданы для
прокаженных тысячелетиями. Да, на земле нет никаких иных классов, кроме
двух: здоровых и прокаженных. Существуют два мира. Тот мир не пускает к себе
прокаженных, он выбрасывает их за десятки верст от себя... Прокаженные
должны ответить тем же - выбросить из своих рядов здоровых. Пусть уйдут
приживальщики - Тарас и Кондрат, пускай уходит здоровая жена Минина - Мотя.
Пусть здоровые очистят от своего присутствия больной двор. Не надо нам
здоровых врачей, здоровых санитаров, здоровых завхозов. Больные управятся и
без них. Ведь живут же на острове Молокаи только одни прокаженные? Они сами
себе помогают. Они создали прекрасное общежитие... Не надо здоровых! Зачем
они идут сюда, в этот мир, который они отделили от себя непроницаемой
стеной? Что им надо здесь? Когда-нибудь прокаженные создадут свое
собственное государство, в котором не отыщется ни одного здорового, ибо все
здоровые будут изгнаны. Надо обратиться к правительству - пусть оно отведет
какой-нибудь остров, где можно было бы трудиться. Прокаженные покажут тогда
свои способности! Тогда не надо будет кланяться здоровым и принимать от них
милостыню. Они создадут свое государство, построят свои фабрики, свои
города. Но у них не будет ни одной гавани, ни одного корабля, ибо им незачем
будет ездить в тот мир, где живут здоровые. В этом исключительном
государстве, не знающем себе примера, будет возведена своя культура, создано
свое общество, выше которого не было и не будет никакого другого из всех
обществ, существовавших и существующих в мире! Долой здоровых! Тогда доктор
Туркеев не вытерпел и поднялся.
- Батенька, зачем вы агитируете?!
Собрание, не замечавшее до сего времени директора лепрозория,
повернулось в его сторону. Гольдони умолк, и стал вглядываться в темный зал.
Пробираясь сквозь ряды к эстраде, доктор Туркеев спросил опять:
- Зачем вам, батенька, понадобилось такое государство?
Гольдони увидел Туркеева и недовольно поморщился:
- Затем, дорогой доктор, чтобы перестать чувствовать тяжесть ваших
забот. Довольно!
В это время доктор Туркеев поднялся уже на эстраду и, вплотную подойдя
к Гольдони, взял его за пуговицу. Обращаясь только к нему, он сказал:
- Ну, хорошо... Прекрасно... Ну, отведут вам, предположим, какой-нибудь
остров Молокаи или вроде него. Начнете вы, предположим, строить свое
государство, где будут жить только одни прокаженные... Дворцы... Культура...
Нет гаваней и кораблей... Что ж это такое? Значит, вы хотите бежать от
человечества, уже схватившего за горло микроб Ганзена? Мы стоим накануне
уничтожения проказы, а вы помышляете, батенька, о государстве, где еще
тысячи лет будут жить прокаженные... Опомнитесь... Если вот завтра телеграф
принесет известие, что такому-то врачу удалось культивировать палочку
Ганзена, что вы на это скажете? А? Ганзен открыл микроб, Нессер окрасил
микроб, Лелиор и Судакевич научно доказали заразность проказы, а еще
какой-нибудь, вроде, положим, вас или меня, вдруг возьмет да и объявит, не
дальше как завтра, что ему удалось посредством прививки вызвать заражение...
Вот и крышка тысячелетнему игу проказы, и уже не надо вам ехать на остров, и
не надо строить никакого государства, да и лепрозории уже не нужны будут, и
начнем мы лечить прокаженных в общих амбулаториях. Нет, так нельзя,
батенька. Вы не верите. Вы отчаялись ждать. Но надо же быть немного
терпеливее. Недаром люди работают и не напрасно работают...
И вдруг из зала донесся голос
- Правильно!
- Верно,- поддержал его другой.
- И вообще, к чему все эти речи?- поднявшись, рассудительно сказал
Протасов.- Нас лечат, нас одевают, обувают, о нас заботятся, а Гольдони
зовет нас плюнуть в лицо тем, кто поддерживает нашу жизнь.
- Прокаженному доктору нечего делать, вот и болтает,- сказал еще
кто-то.
- И верно,- подтвердила Феклушка,- а мы как дураки - рты пораскрыли да
уши поразвесили.
Кто-то засмеялся. Собрание закрылось само собой. Гольдони не сказал
никому ни слова, сошел со сцены и, не взглянув на доктора Туркеева, вышел из
зала.
В тот вечер Пыхачев спросил Туркеева:
- А как вы думаете, Сергей Павлович... скоро ли культивируют эту
палочку?
- Друг мой, это - мое частное мнение, вернее, даже предчувствие, но я
верю в это. Каждый раз, как только приходят газеты, я ищу на страницах - не
свершилось ли это? Мне иногда сдается, что такое сообщение я пропустил. Во
мне есть твердая уверенность, что скоро... может быть, уже сейчас, в этот
момент, окончательно решается ее судьба... Да, она решается... Если не
сейчас, то завтра, если не завтра, то через месяц, через год, но она
решится... Шею ей скрутят, батенька... Самое - то главное сделано-берлога ее
обнаружена, остается - подкараулить. Ганзен, Нессер, Лелиор, Судакевич...
Приговор написан. Суд состоялся. Остается привести в исполнение.
Никогда доктор Туркеев, как показалось Пыхачеву, не говорил с таким
вдохновением и так убежденно, как в тот вечер. Его искренность была
настолько велика и так убедительна, что даже Пыхачеву, человеку, ничего не
понимавшему в медицине, не знавшему ни одного латинского названия, внезапно
показалось, что если бы он был врачом, то давно бы открыл способ
обезвреживания ганзеновской палочки... Осталось ведь, в сущности, пустое
найти какую-то ничтожную среду, какой-то там бульон, и готово...
...На следующий день Туркеев встал рано. Он оделся, умылся и подошел к
окну, за которым расстилалась осенняя степь, позолоченная солнечным утром.
Доктор прищурился. От горизонта поднималась темная грозовая туча. "Несет же
ее..." - подумал Туркеев. У него было великолепное настроение. Завтра -
суббота. Он поедет домой, увидит дочь и жену.
Туча на горизонте вздулась и ползла вверх, принимая очертания
гигантского паука.
"Завтра будет грязь,- подумал Туркеев.- И чего это ему вздумалось
государство прокаженных устраивать?" В дверь постучали. Так рано его
беспокоили редко. Доктор Туркеев слегка удивился. Но это удивление
удвоилось, когда он увидел в дверях Веру Максимовну.
- Что это вы так рано бродите? - добродушно спросил он.- Скучаете?..
Уехала подружка... Ну что ж, поедемте завтра со мной в город... Говорят, там
- оперетта... Почему вы такая кислая?
- Доктор...
- Да что с вами, батенька?
- Доктор...
Вера Максимовна не торопясь сняла блузку, расстегнула лифчик и обнажила
грудь.
- Доктор, что это такое? - простонала она.
Он приблизил свои очки к груди девушки и долго, пристально вглядывался
в то место, на которое указывала она... Там, под грудью, он увидел то, что в
такую рань привело к нему Веру Максимовну. Он потрогал рукой это место.
Потом отвел голову в сторону и, ничего не сказав, медленно опустился на
стул.
Они молчали.
Вдруг он поднялся и закричал на нее:
- Я говорил вам, Я говорил, что надо быть осторожней! Нет,- своя воля,
что хочу, то и делаю... Вот и достукались, достукались... молодежь...- Он
сидел на стуле, опустив голову и забыв о субботе, о дочери, о жене, о
золотом сентябрьском утре. Перед ним стояла девушка с изнуренным от
бессонницы лицом...
Вера Максимовна заплакала. Тогда он подошел к ней, стал рядом и
медленно дотронулся до ее волос. Она уткнула свое лицо в его грудь. Он
гладил ее по голове.
- Ну, ничего, ничего. Не надо, батенька, отчаиваться. Чего ж
отчаиваться? Живем-то мы в самый разгар науки... Надо быть сильнее ее! Не
надо отчаиваться... Скоро ей - конец.
Вера Максимовна вздрагивала, прижавшись к его груди.
Доктор Туркеев, наклонившись над нею, продолжал гладить ее волосы. Лицо
его было сумрачно. Он смотрел в окно, и по стеклу очков медленно катилась
крупная капля.

    1928-1929 гг.






    КНИГА ВТОРАЯ












    НЕОБЫЧНЫЙ СЛУЧАЙ



За два года работы в лепрозории Веру Максимовну Ведину ни разу по -
серьезному не беспокоил вопрос: не может ли и она когда-нибудь стать жертвой
проказы?
Такая возможность представлялась ей смешной и нелепой, хотя она знала,
что в литературе неоднократно описывались случаи заболеваемости здоровых
людей, работающих среди прокаженных.
На острове Молокаи в течение тридцати лет заболело пятьдесят служителей
и два миссионера - монахи Дамьен и Грегори. В американских лепрозориях не
так давно зарегистрировано восемь случаев заражения проказой медицинского
персонала. Случаи заболевания врачей, сиделок, санитаров, служителей
отмечались в румынских, японских, кульенских и многих других лепрозориях,
причем цифра таких заболеваний достигала иногда десяти процентов.
Время от времени доктор Туркеев собирал в своем кабинете обслуживающий
персонал и устраивал на такие темы беседы. Он доказывал, что у работника
лепрозория риска для заражения не больше, чем, скажем, у машиниста попасть в
крушение или у каменщика свалиться с лесов строящегося дома. Однако в
крушения попадают и с лесов валятся, но это не значит, что все машинисты
должны покинуть свои паровозы, а каменщики - перестать строить.
Он говорил, что в Советском Союзе еще не было случая, когда из
обслуживающего персонала лепрозориев кто-нибудь заболевал. Правда, у нас
есть один прокаженный врач, проживающий в Астраханском лепрозории, но туда
он прибыл с Кавказа уже больным. Одно время в лепрозории "Крутые Ручьи" жил
другой такой же врач - иностранец, но и он прибыл туда с многолетней
проказой.
- Наша страна,- говорил Сергей Павлович,- является одной из самых
благополучных стран по проказе. На сто тысяч человек населения мы имеем
одного прокаженного, тогда как в Китае, например, один прокаженный
приходится на четыреста человек, в Японии - на шестьсот, в Испании и на
островах Тихого океана - на одну тысячу, в Турции и Югославии - на две
тысячи человек. Франция имеет не меньший процент прокаженных, чем мы. Мы
знаем, что наша страна наименее поддается восприятию проказы и организм
нашего народа наиболее стойко выдерживает борьбу с этим древним микробом.
- В то же время, - предостерегал Сергей Павлович,- надо помнить, что вы
имеете дело с больными, которые, при известной вашей неосторожности,
способны заразить. Риск здесь всегда имеется.
Такие беседы Сергей Павлович устраивал часто, но Вера Максимовна
воспринимала их скорее как долг официального лица, чем как серьезное
напоминание о реально существующей опасности.
Поучения директора забывались на другой же день. Она отправлялась в
бараки, просиживала там часами, точно для нее не было лучшего развлечения,
как пить чай с прокаженными, писать от их имени письма, заниматься с детьми.
Девушка знала, что поведение ее радует и ободряет больных: "Ведь вот какой
человек! Не гнушается, не боится, за людей считает!"
Такие высказывания больных трогали девушку необычайно. Она почему-то
пуще всего боялась, как бы они не сочли за трусость ту осторожность, о
которой напоминал директор и которую приходилось иногда соблюдать, чтобы не
огорчать Сергея Павловича. Ведь прокаженных больше, чем сама болезнь,
психологически угнетает эта подчеркнутая осторожность здоровых в отношениях
с ними.
И вот однажды вечером Вера Максимовна обнаружила у себя под левой
грудью пятнышко. Оно было маленькое, с двугривенный, и багровое, точно его
насосали. С удивлением придавила, погладила, но не придала значения, потом
опять вспомнила и перед сном натерла одеколоном, смазала вазелином. А утром
пятнышко потемнело и как будто увеличилось.
Это произошло спустя два года после того, как приняла она лабораторию
на здоровом дворе. И странно: только сейчас всерьез задумалась она над
наставлением доктора Туркеева. Что это?.. Нет, не может быть!
И с этой мыслью бросилась к Сергею Павловичу, не в состоянии дальше
бороться с овладевшим ею страхом: "Нет, нет, наверное, глупость... Сергей
Павлович посмотрит, и все окажется пустяком... И чего я так испугалась?" О,
если бы пятнышко оказалось пустяком! Теперь она не будет вести себя так
безрассудно! И халат надевать станет, и откажется принимать от больных
угощения, и все правила до одного будет выполнять в точности.
...Сергей Павлович повел девушку в лабораторию, к микроскопу. Здесь
исчезли последние сомнения - анализ показал присутствие значительного
количества палочек Ганзена.
- Однако,- нахмурился Туркеев,- первый случай... Да... Впрочем, хныкать
не надо. Улыбайтесь и никому не показывайте вида. Через годик от вашего
недоразумения следа не останется. Садитесь, работайте. Хорошо, что сразу
раскусили и пришли. Ну, я тороплюсь, некогда. Да,- точно вспомнив что-то,
сказал он уже строго, медленно роняя слова,- об этом никто не должен знать
во всем мире... Только вы да я. С вами ничего не произошло - слышите?
Извольте принять к неукоснительному сведению мой приказ... А то поползут
слухи, бабские сплетни, ну их... Не подавайте вида.
- Но как же? - попыталась возразить Вера Максимовна.
- Молчите! - прикрикнул он на нее.- Извольте делать то, что приказывает
директор. А мне уж хватит ваших своеволий...
В этот день в лепрозории не произошло ничего особенного, если не
считать того, что за много лет доктор Туркеев впервые отказался ехать в
город, к жене и дочери. Он сослался на предстоящий ливень, на скверную
дорогу. Это было единственное событие, которое вызвало в тот день удивление
и на здоровом и на больном дворах.
Утренняя туча, предвещавшая грозу, к вечеру разразилась проливным
дождем. Гроза длилась два часа, но потом светило солнце, обливая ожившую
степь яркими лучами.
Вере Максимовне был виден из окна краешек голубого неба. С крыш падали
крупные, горящие зеленовато-оранжевыми огнями капли, по двору бродили куры,
на них неодобрительно посматривал Султан.
Она открыла окно. Волна свежего воздуха ударила в кружевную занавеску.
Накинув платок, она вышла. С больного двора шагали врачи Лещенко и
Сабуров, прибывшие на работу в лепрозорий недавно - один в июне, другой
неделями двумя позднее. Лещенко был чем-то озадачен. Белый халат, висевший
на его долговязой фигуре, придавал лицу заместителя директора какой-то
растерянный вид.
Он остановился, устало взглянул на Веру Максимовну, и ей стало неловко
- показалось, будто он уже знает о том, что произошло с ней, и не только он,
но знает и Сабуров - этот веселый и беспечный человек, и весь здоровый двор
знает...
Но Лещенко взглянул на нее, как всегда, сухо, деловито.
- Представьте, какое хамство, - сказал он. - Вот психология! Вы знаете
этого... хромого, маленького... как его... Каптюков... Ну, так этот самый
Каптюков сегодня на грядках, у капусты, сделал гадость. Когда его спросили -
зачем ты это делаешь, подлец, он ответил: хочу, дескать, долг здоровым
отдать. Сейчас отпирается... Так и сказал... долг отдать.
- Какой долг?
- Подите спросите у него сами.
- А больные что говорят?
- Ругают, требуют удаления из лепрозория. Такого, говорят, нахальства
терпеть нельзя. Передали мне требование - выгнать. Вот иду к Сергею
Павловичу просить, чтобы не удалял, ведь жалко дурака...
И, поправив пояс на халате, пошел к директорскому дому.
- Не понимаю, чего тут особенного,- засмеялся Сабуров,- есть чему
придавать значение и так волноваться... - он махнул рукой и беспечно
направился к столовой.
"Неужели и я когда-нибудь возненавижу здоровый двор только за то, что
он здоровый?" - думала Вера Максимовна.
Больной двор был ярко освещен вечерним солнцем. Блестели лужи, и в них
дрожали обрывки черепичных крыш, белых стен. С густо-зеленых шапок деревьев,
умытых грозой, еще падали капли, а дальше, за бараками, лежала сизая степь,
местами зияющая черными четырехугольниками вспаханных участков. Над степью
небо выкинуло две гигантские разноцветные дуги - одну яркую, другую
побледней.
Около одного из домиков стояла группа людей - вероятно, обсуждали
происшествие с Каптюковым.
У крыльца домика с белой трубой на скамейке сидел одинокий странный
человечек - маленький, тоненький, как тростиночка, без ног, с неестественно
большой головой. Вера Максимовна узнала Макарьевну. Очевидно, ее только что
вынесли на солнышко, и старушка щурилась, глядя на небо. Вера Максимовна
подошла к ней. Она знала, что дела Макарьевны плохи. Но живучесть ее была
поразительная. Оба двора хоть и поджидали каждый день ее смерти, тем не
менее верили: Макарьевна умирать не собирается и проживет если не сто, то,
по крайней мере, еще лет десять.
В последние годы болезнь до того "разыгралась" у старушки, что она
потеряла человеческий облик и стала походить на мумию. Только на одной руке
сохранились еще три пальца. Она не могла уже передвигаться и от этого
страдала больше, чем от болезни. Года четыре назад она могла еще сама, без
посторонней помощи кое-как выбираться во двор. Потом ее стали выносить.
Усадят ее на скамеечке, и она, необычайно обрадованная, поглядит, как светит
солнышко, как хлопочут ласточки, и тихонько заплачет. Вынет из кармана
белый, чистенький платочек с синей каемкой и примется вытирать глаза так
осторожно, точно боится запачкать его о страшное свое лицо. Она отличалась
особенной чистоплотностью и, когда выбиралась на воздух, надевала, как на
праздник, чистую ситцевую кофточку.
- Здравствуй, Макарьевна!
- Здравствуй, голубушка, здравствуй... Вишь, вынесли... Солнышко-то
какое!
Вера Максимовна присела на скамейку, с любопытством и удивлением
оглядывая старушку.
"Ну зачем живет такой человек? Умирают же молодые, здоровые, нужные
люди, а она почему-то живет и живет. Не может быть, чтобы в ее положении
человек не жаждал смерти".
И вдруг мелькнула мысль, от которой снова, как сегодня рано утром,
стало под сердцем холодно и тревожно: "Может быть, и я буду такая..."
- Так, так... Чего ты смотришь на меня? - вдруг спросила Макарьевна.-
Думаешь, что тяжеленько жить с мукой такой? Тяжеленько, верно. Нестерпимо
бывает, что и говорить. Вот смотришь на меня, а сама, поди, думаешь: ведь
огрызочек же, а вот тоже, мол, жить хочет и, должно быть, радость имеет,
коли хочет жить в своем положении. Имею, имею радость, кормилица, больше
радости, чем у тебя, больше, - не смейся! А какую - расскажу, только пойми.
Люди теперь все занятые, все спешат, все некогда им - не допросишься, чтобы
помогли выбраться из лачуги к солнышку... А может, им не то что некогда, а
просто противно возиться, браться за прокаженное тело - чего доброго, мол, и
сам от этого таким же огрызком станешь,- думка-то такая есть у вас,
здоровых, да и винить в том никого нельзя. И не только здоровых, у нашего
брата - тоже: все боятся захватить чужую немочь. Прошлым годом зашла как-то
Евгения. Посидела, поговорила о разных разностях, а я возьми, дуреха старая,
и ляпни: помоги, дескать, милая, на скамеечку выбраться. "Хорошо говорит,
помогу, как не помочь! Только вот на минутку отлучусь, курей покормить". До
сих пор курей кормит.
Старуха вздохнула и принялась разглаживать платочек.
- Понимаю, неприятно,- продолжала она.- Ну а уж ежели нашему брату
неприятно возиться со своими же, так с вас и требовать нельзя! Вот и
перестала с той поры людей просить.
Низко пролетели две ласточки. Старушка, прищурившись, долго наблюдала
за их полетом, и глаза ее казались такими чистыми, такими просветленными.
- Вот как вынесут, - продолжала она, - тут и радость, и не на
скамеечке, а еще там, на постели, когда пойму, что выносить берутся. Опять
увижу солнышко, тучки, как птички летают, как паутины вьются, как цветы
цветут, травка зеленеет, - все увижу! Птичек-то слышу постоянно; у меня над
окном ласточки гнезда свили, деток выводят; бывает, всю ночь напролет промеж
себя разговаривают о чем-то, а окно открыто, слышно все... Один раз залетела
даже какая - то, полетала под потолком и опять улетела. Так вот: слышать-то
я слышу их, приятелей моих, а видеть не всегда приходится. А отсюда, со