Страница:
Примерно в 1936 г. Шахт появился в Бергхофе, где он должен был сделать Гитлеру доклад. Мы, гости, в это время находились на примыкающей к жилой комнате хозяина дома террасе, куда было распахнуто огромное окно. Насколько можно было судить, Гитлер в высшей степени возбужденно атаковал министра экономики. Диалог с обеих сторон становился все резче и вдруг оборвался. Гитлер в ярости появился на террасе и еще долго распространялся о своем упрямом и закосневшем министре, затрудняющем ему политику вооружения. Другой случай крайнего возбуждения связан с пастором Нимеллером (нужен комментарий — В.И.) в 1937 г., который в берлинском округе Далем снова выступил с бунтарской проповедью. Одновременно с этой информацией Гитлеру передали и записи телефонных разговоров Нимеллера. Каким-то лающим голосом Гитлер приказал отправить пастора в концлагерь, и поскольку он неисправим, никогда его оттуда не выпускать.
А еще один случай ведет к его ранней молодости. На пути из Будвейса в Кремс в 1942 г. стоял у дороги указатель в сторону села Шпиталь под Вейтрей, близ чешской границы, где — как утверждала табличка указателя, «в своей молодости жил фюрер». Солидный дом в зажиточном селе. Я рассказал об этом Гитлеру. Он моментально вышел из себя, заорал, чтобы немедленно появился Борман. Тот возник с недоуменным лицом. Гитлер резко на него обрушился: он же не раз указывал, что это местечко ни в коем случае не должно упоминаться. Так этот осел-гауляйтер еще и указатель поставил. Убрать немедленно! Я тогда не мог объяснить себе причину его волнения, потому что в других случаях он радовался, когда Борман сообщал ему о поддержании в порядке иных мемориальных мест, связанных с его молодостью, вокруг Линца и Брандау. Очевидно, были особые на то причины, чтобы стереть воспоминание о каком-то отрезке времени. Сегодня известно о непроясненных семейных обстоятельствах, теряющих свой след в этом уголке австрийских лесов.
Из под его карандаша частенько возникал эскизный рисунок одной из башен исторических крепостных укреплений Линца: «Здесь было мое любимое место для игр. Учеником я был плохим, но во всех проказах — всегда впереди. А эту башню я хочу со временем в память о тех моих годах перестроить в большую молодежную базу». Он часто рассказывал о первых своих политических впечатлениях молодости. Почти у всех его соучеников в Линце было обостренное чувство протеста против притока чехов в Австро-Германию, это было, рассказывал он, моим первым подступом к пониманию национальных проблем вообще. А позднее, в Вене, по какому-то мгновенному наитию у него открылись глаза на еврейскую угрозу, многие рабочие из его среды были настроены резко антисемитски. Но в одном он не соглашался с рабочими-строителями: «Я отвергал их социал-демократические взгляды, никогда не был я и членом профсоюза. Это и доставило мне первые неприятности политического характера». Возможно, поэтому он без удовольствия вспоминал Вену и, совсем наоборот, мечтательно вздыхал о довоенном Мюнхене, до удивления часто и охотно — о мясных лавках с колбасами.
Безграничным уважением пользовался у него епископ Линца времен его молодости, который своей энергией сумел преодолеть все препятствия, возникшие вокруг строительства линцского собора грандиозных масштабов; он хотел непременно превзойти собор св. Стефана в Вене, из-за чего и возникли осложнения с австрийским правительством, не желавшим уступать пальму первенства Вены. (4) За этим обычно следовали рассуждения о нетерпимости центрального австрийского правительства ко всем самостоятельным культурным инициативам в таких городах, как Грац, Линц или Инсбрук, просто подавлявшим их. Оно, видать, не осознавало, что оно тем самым насильно навязывало уравниловку целым землям. А вот теперь, когда он сам может все решать, он поможет своему родному городу восстановить свои законные права. Его программа превращения Линца в «мировой город» предусматривала возведение большого числа парадных построек по обоим берегам Дуная, а его берега должны были соединиться висячим мостом. Кульминационной точкой всего замысла должно было стать огромное здание аппарата гау НСДАП, с обширнейшим залом для собраний и башней с колоколами. В этой башне он предусмотрел для себя крипту, подземное погребение. Другими центральными строениями на берегу Дуная должны были стать ратуша, фешенебельный отель, большое здание театра, здание верховного командования, стадион, картинная галерея, библиотека, музей истории оружия, выставочный павильон, а также два памятника — Освобождения 1938 г. и в честь Антона Брукнера (5). Мне поручался проект картинной галереи и стадиона, который должен был раскинуться на откосе горы с видом на город. А неподалеку, также на возвышенности, предстояло построить резиденцию для Гитлера после его отхода в старости от политики.
Гитлер был навсегда зачарован перспективой столетиями складывавшегося ансамбля набережных Будапешта, как она открывается с дунайских мостов. Его честолюбивый замысел заключался в том, чтобы превратить Линц в немецкий Будапешт. Вена, как он отмечал в этой связи, вообще неверно спланирована — обращена к Дунаю спиной. Проектировщики упустили шанс включить речной поток в архитектурный облик города. Уже по одному тому, что ему удастся сделать в Линце, его отчий город сможет смело вступить в конкуренцию с Веной. Конечно, такого рода замечания были не вполне серьезны: его подводила нелюбовь к Вене, которая время от времени неожиданно в нем прорывалась. По другим поводам он также часто отмечал, что Вене привалила поразительная градостроительная удача, когда приступили к застройке валов бывших крепостных сооружений.
Еще до начала войны Гитлер иногда говаривал, что по достижению своих политических целей он отойдет от власти и мечтает закончить свои дни в Линце. В старости он полностью будет воздерживаться от политической активности, потому что только в этом случае его преемник сможет завоевать свой политический авторитет. Он не будет лезть к нему со своими советами. Люди быстренько повернутся к его преемнику, как только почувствуют, что в его руках реальная власть. А его все равно скоро забудут, все его оставят. Не без сочувствия к самому себе он продолжал: «Может, иногда и навестит меня кто-нибудь из моих старых сотрудников, но я не очень на это рассчитываю. Кроме фройляйн Браун я никого не возьму с собой туда. Фройляйн Браун и моего пса. Я буду очень одинок. Да и как я бы мог кого-то удерживать при себе силой? Да на меня просто не будут обращать внимания. Все побегут за моим преемником! Ну, может, раз в год, в день рождения они ко мне и придут». Естественно, все сидящие за столом начинали заверять его в своей преданности и в том, что они всегда будут вместе с ним. Могу только догадываться о мотивах частых его разговоров о раннем отходе от политики — во всяком случае, создавалось впечатление, что он исходил из того, что не магнетизм его личности, а обладание властью является источником и основой его авторитета. Ореол вокруг его чела казался его сотрудникам, не причастным к самому узкому кругу, несравненно больше и ярче. Среди же своих не произносили с почтительным придыханием «фюрер», а говорили просто «шеф» и приветствовали друг друга не предписанным «Хайль Гитлер», а просто по-человечески желали друг другу доброго дня. Можно было, не вызывая у Гитлера неудовольствия, слегка и поиронизировать над ним. Его излюбленную формулу: «На это есть две возможности» часто в его присутствии и по вполне банальным поводам использовала одна из его секретарш фройляйн Шредер. Например: «На то есть две возможности — либо дождь пойдет, либо нет». Ева Браун без смущения в присутствии всех за столом могла заметить, что его голстук не подходит к костюму, а то и шаловливо именовала себя «матушкой этой страны».
Как-то раз за большим круглым столом в чайном домике Гитлер вперил в меня, не мигая, свой взгляд. Вместо того, чтобы отвести глаза, я воспринял это как своего рода вызов. Кто знает, какие атавистические инстинкты толкают к такому поединку, когда два противника смотрят в упор в глаза друг другу, пока один не сдастся. Обычно я всегда выигрывал такие перегляды. Но на этот раз мне пришлось призвать всю, почти сверхчеловеческую, энергию — время, казалось, остановилось — чтобы не поддаться все нараставшему давлению, искусу закрыть веки; наконец, Гитлер опустил веки и сразу же заговорил о чем -то со своей соседкой.
Я часто задавал себе вопрос: что мешает мне считать Гитлера своим другом? Я был постоянно в его окружении, в его частном обиходе чувствовал себя почти как дома и был, кроме того, его первейшим сотрудником в столь им любимой области, в архитектуре.
Мешало все. В жизни своей я не встречал человека, так тщательно скрывавшего свои чувства, и если они и приоткрывались, то всего на какое-то мгновение. Во время заключения в Шпандау я обсуждал с Гессом эту особенность Гитлера. По общему нашему заключению, бывали такие минуты, когда казалось, что ты к нему как-то приблизился. Но это всегда оказывалось заблуждением. Если очень осторожно ты начинал переходить на предложенный им дружеский тон, он тут же воздвигал непреодолимую защитную стену.
Впрочем, Гесс полагал, что все же одно исключение было — Дитрих Эккардт. Но основательнее обсудив этот казус, мы пришли к заключению, что здесь все же скорее имело место почтительное отношение к старшему по возрасту и в антисемитских кругах весьма уважаемому писателю, чем дружба. После кончины Эккардта в 1923 г. только четыре человека обращались к Гитлеру по-дружески на «ты»: Эссер, Кристиан Вебер, Штрайхер и Рем (6). По отношению к первому из названных он воспользовался после 1933 г. первым удобным поводом, чтобы вернуться к «Вы», второго он просто избегал, с третьим обращался совершенно безличностно, а четвертого приказал убить (Нужен комментарий — В.И.). Даже по отношению к Еве Браун он никогда не был абсолютно раскован и человечен: дистанция между фюрером нации и простой девушкой постоянно поддерживалась. Иногда он не очень к месту обращался к ней «чапперль». Это баварское простонародное словцо, означающее примерно «малышка», и передавало его отношение к ней.
Авантюризм своего предназначения, масштаб ставки в игре были им по-настоящему осознаны после продолжительной беседы в ноябре 1936 г. на Оберзальцберге с кардиналом Фаульхабером. После ее окончания мы сидели с ним вдвоем в эркере столовой, в наплывающих сумерках. После долгого молчания, когда он смотрел куда-то за окно, он произнес задумчиво: «На то у меня две возможности: либо полностью претворить мои планы, либо потерпеть крушение. Осуществлю я их — и я войду в историю как один из величайших ее творцов, потреплю крах — и я буду осужден, ненавидим и проклят».
А еще один случай ведет к его ранней молодости. На пути из Будвейса в Кремс в 1942 г. стоял у дороги указатель в сторону села Шпиталь под Вейтрей, близ чешской границы, где — как утверждала табличка указателя, «в своей молодости жил фюрер». Солидный дом в зажиточном селе. Я рассказал об этом Гитлеру. Он моментально вышел из себя, заорал, чтобы немедленно появился Борман. Тот возник с недоуменным лицом. Гитлер резко на него обрушился: он же не раз указывал, что это местечко ни в коем случае не должно упоминаться. Так этот осел-гауляйтер еще и указатель поставил. Убрать немедленно! Я тогда не мог объяснить себе причину его волнения, потому что в других случаях он радовался, когда Борман сообщал ему о поддержании в порядке иных мемориальных мест, связанных с его молодостью, вокруг Линца и Брандау. Очевидно, были особые на то причины, чтобы стереть воспоминание о каком-то отрезке времени. Сегодня известно о непроясненных семейных обстоятельствах, теряющих свой след в этом уголке австрийских лесов.
Из под его карандаша частенько возникал эскизный рисунок одной из башен исторических крепостных укреплений Линца: «Здесь было мое любимое место для игр. Учеником я был плохим, но во всех проказах — всегда впереди. А эту башню я хочу со временем в память о тех моих годах перестроить в большую молодежную базу». Он часто рассказывал о первых своих политических впечатлениях молодости. Почти у всех его соучеников в Линце было обостренное чувство протеста против притока чехов в Австро-Германию, это было, рассказывал он, моим первым подступом к пониманию национальных проблем вообще. А позднее, в Вене, по какому-то мгновенному наитию у него открылись глаза на еврейскую угрозу, многие рабочие из его среды были настроены резко антисемитски. Но в одном он не соглашался с рабочими-строителями: «Я отвергал их социал-демократические взгляды, никогда не был я и членом профсоюза. Это и доставило мне первые неприятности политического характера». Возможно, поэтому он без удовольствия вспоминал Вену и, совсем наоборот, мечтательно вздыхал о довоенном Мюнхене, до удивления часто и охотно — о мясных лавках с колбасами.
Безграничным уважением пользовался у него епископ Линца времен его молодости, который своей энергией сумел преодолеть все препятствия, возникшие вокруг строительства линцского собора грандиозных масштабов; он хотел непременно превзойти собор св. Стефана в Вене, из-за чего и возникли осложнения с австрийским правительством, не желавшим уступать пальму первенства Вены. (4) За этим обычно следовали рассуждения о нетерпимости центрального австрийского правительства ко всем самостоятельным культурным инициативам в таких городах, как Грац, Линц или Инсбрук, просто подавлявшим их. Оно, видать, не осознавало, что оно тем самым насильно навязывало уравниловку целым землям. А вот теперь, когда он сам может все решать, он поможет своему родному городу восстановить свои законные права. Его программа превращения Линца в «мировой город» предусматривала возведение большого числа парадных построек по обоим берегам Дуная, а его берега должны были соединиться висячим мостом. Кульминационной точкой всего замысла должно было стать огромное здание аппарата гау НСДАП, с обширнейшим залом для собраний и башней с колоколами. В этой башне он предусмотрел для себя крипту, подземное погребение. Другими центральными строениями на берегу Дуная должны были стать ратуша, фешенебельный отель, большое здание театра, здание верховного командования, стадион, картинная галерея, библиотека, музей истории оружия, выставочный павильон, а также два памятника — Освобождения 1938 г. и в честь Антона Брукнера (5). Мне поручался проект картинной галереи и стадиона, который должен был раскинуться на откосе горы с видом на город. А неподалеку, также на возвышенности, предстояло построить резиденцию для Гитлера после его отхода в старости от политики.
Гитлер был навсегда зачарован перспективой столетиями складывавшегося ансамбля набережных Будапешта, как она открывается с дунайских мостов. Его честолюбивый замысел заключался в том, чтобы превратить Линц в немецкий Будапешт. Вена, как он отмечал в этой связи, вообще неверно спланирована — обращена к Дунаю спиной. Проектировщики упустили шанс включить речной поток в архитектурный облик города. Уже по одному тому, что ему удастся сделать в Линце, его отчий город сможет смело вступить в конкуренцию с Веной. Конечно, такого рода замечания были не вполне серьезны: его подводила нелюбовь к Вене, которая время от времени неожиданно в нем прорывалась. По другим поводам он также часто отмечал, что Вене привалила поразительная градостроительная удача, когда приступили к застройке валов бывших крепостных сооружений.
Еще до начала войны Гитлер иногда говаривал, что по достижению своих политических целей он отойдет от власти и мечтает закончить свои дни в Линце. В старости он полностью будет воздерживаться от политической активности, потому что только в этом случае его преемник сможет завоевать свой политический авторитет. Он не будет лезть к нему со своими советами. Люди быстренько повернутся к его преемнику, как только почувствуют, что в его руках реальная власть. А его все равно скоро забудут, все его оставят. Не без сочувствия к самому себе он продолжал: «Может, иногда и навестит меня кто-нибудь из моих старых сотрудников, но я не очень на это рассчитываю. Кроме фройляйн Браун я никого не возьму с собой туда. Фройляйн Браун и моего пса. Я буду очень одинок. Да и как я бы мог кого-то удерживать при себе силой? Да на меня просто не будут обращать внимания. Все побегут за моим преемником! Ну, может, раз в год, в день рождения они ко мне и придут». Естественно, все сидящие за столом начинали заверять его в своей преданности и в том, что они всегда будут вместе с ним. Могу только догадываться о мотивах частых его разговоров о раннем отходе от политики — во всяком случае, создавалось впечатление, что он исходил из того, что не магнетизм его личности, а обладание властью является источником и основой его авторитета. Ореол вокруг его чела казался его сотрудникам, не причастным к самому узкому кругу, несравненно больше и ярче. Среди же своих не произносили с почтительным придыханием «фюрер», а говорили просто «шеф» и приветствовали друг друга не предписанным «Хайль Гитлер», а просто по-человечески желали друг другу доброго дня. Можно было, не вызывая у Гитлера неудовольствия, слегка и поиронизировать над ним. Его излюбленную формулу: «На это есть две возможности» часто в его присутствии и по вполне банальным поводам использовала одна из его секретарш фройляйн Шредер. Например: «На то есть две возможности — либо дождь пойдет, либо нет». Ева Браун без смущения в присутствии всех за столом могла заметить, что его голстук не подходит к костюму, а то и шаловливо именовала себя «матушкой этой страны».
Как-то раз за большим круглым столом в чайном домике Гитлер вперил в меня, не мигая, свой взгляд. Вместо того, чтобы отвести глаза, я воспринял это как своего рода вызов. Кто знает, какие атавистические инстинкты толкают к такому поединку, когда два противника смотрят в упор в глаза друг другу, пока один не сдастся. Обычно я всегда выигрывал такие перегляды. Но на этот раз мне пришлось призвать всю, почти сверхчеловеческую, энергию — время, казалось, остановилось — чтобы не поддаться все нараставшему давлению, искусу закрыть веки; наконец, Гитлер опустил веки и сразу же заговорил о чем -то со своей соседкой.
Я часто задавал себе вопрос: что мешает мне считать Гитлера своим другом? Я был постоянно в его окружении, в его частном обиходе чувствовал себя почти как дома и был, кроме того, его первейшим сотрудником в столь им любимой области, в архитектуре.
Мешало все. В жизни своей я не встречал человека, так тщательно скрывавшего свои чувства, и если они и приоткрывались, то всего на какое-то мгновение. Во время заключения в Шпандау я обсуждал с Гессом эту особенность Гитлера. По общему нашему заключению, бывали такие минуты, когда казалось, что ты к нему как-то приблизился. Но это всегда оказывалось заблуждением. Если очень осторожно ты начинал переходить на предложенный им дружеский тон, он тут же воздвигал непреодолимую защитную стену.
Впрочем, Гесс полагал, что все же одно исключение было — Дитрих Эккардт. Но основательнее обсудив этот казус, мы пришли к заключению, что здесь все же скорее имело место почтительное отношение к старшему по возрасту и в антисемитских кругах весьма уважаемому писателю, чем дружба. После кончины Эккардта в 1923 г. только четыре человека обращались к Гитлеру по-дружески на «ты»: Эссер, Кристиан Вебер, Штрайхер и Рем (6). По отношению к первому из названных он воспользовался после 1933 г. первым удобным поводом, чтобы вернуться к «Вы», второго он просто избегал, с третьим обращался совершенно безличностно, а четвертого приказал убить (Нужен комментарий — В.И.). Даже по отношению к Еве Браун он никогда не был абсолютно раскован и человечен: дистанция между фюрером нации и простой девушкой постоянно поддерживалась. Иногда он не очень к месту обращался к ней «чапперль». Это баварское простонародное словцо, означающее примерно «малышка», и передавало его отношение к ней.
Авантюризм своего предназначения, масштаб ставки в игре были им по-настоящему осознаны после продолжительной беседы в ноябре 1936 г. на Оберзальцберге с кардиналом Фаульхабером. После ее окончания мы сидели с ним вдвоем в эркере столовой, в наплывающих сумерках. После долгого молчания, когда он смотрел куда-то за окно, он произнес задумчиво: «На то у меня две возможности: либо полностью претворить мои планы, либо потерпеть крушение. Осуществлю я их — и я войду в историю как один из величайших ее творцов, потреплю крах — и я буду осужден, ненавидим и проклят».
Глава 8
Новая имперская канцелярия
Чтобы обставить свое восхождение к одному «одному из величайших творцов истории» достойным образом, Гитлер потребовал возвести архитектурную кулису имперского размаха. Имперскую канцелярию, в которую он вступил 30 января 1933 г., он обозвал «конторой мыловаренного концерна». Во всяком случае, это — не центр власти ставшего могущественным Рейха.
В конце января 1938 г. Гитлер официально принял меня в своем кабинете: «У меня есть для Вас срочный заказ, — произнес он приподнятым тоном, стоя посреди кабинета. — Уже в самом ближайшем будущем мне предстоят важнейшие переговоры. Для этого мне нужны просторные помещения и залы, на фоне которых я бы производил должное впечатление, в особенности на мелких властителей. Под строительство я отвожу Вам всю Фосс-штрассе. Сколько это будет стоить, мне безразлично. Но строиться это должно очень быстро и в то же время иметь солидный облик. Сколько для этого Вам нужно времени? Планы, снос домов — все вместе? Два или даже полтора года — для меня слишком долго. Успеете до 10 января 1939 г.? Я хочу провести уже следующий прием дипломатического корпуса в новой канцелярии». С этим он меня и отпустил.
Дальнейший ход событий того дня Гитлер описал в речи по случаю праздничного события — окончания монтажа балок крыши: «Мой генеральный инспектор по делам строительства попросил несколько часов на размышление, а вечером он пришел с календарным графиком и сказал: „Такого-то марта будет закончен снос домов, 1-го августа состоится праздник по случаю подведения здания под крышу, а 9-го января, мой фюрер, я доложу Вам о завершении строительства“. Я ведь и сам прохожу по этому цеху, от строительства, и я знаю, что это значит. Такого еще не бывало. Это рекордное достижение». (1) На деле это было самое легкомысленное обязательство в моей жизни. Но Гитлер был доволен.
Снос строений под стройплощадку по Фосс-штрассе начался немедленно. Одновременно шла работа над планами внешнего вида здания и внутренней планировки. К строительству бомбоубежища приступили прямо по карандашным наметкам. Но и впоследствии приходилось в спешном порядке давать заказы на поставку многих строительных деталей, прежде чем я успевал до конца продумать архитектурные решения. Самые длительные сроки потребовались, например, для изготовления гигантских ковров ручной работы для множества просторных залов. Я определял их форматы и цветовую гамму еще до того, как мне самому были ясны интерьеры. В известном смысле их пришлось планировать по размерам ковров. Громоздкий календарный и организационный график я отбросил. Он только бы доказывал невыполнимость задачи. Во многом этот импровизационный метод был похож на тот, что четырьмя годами позднее я применил для руководства немецким военным производством.
Продолговатая конфигурация стройплощадки прямо-таки приглашала расположить по одной оси длинную анфиладу помещений. Я представил Гитлеру проект: вновь прибывший въезжал через ворота с Вильгельм-плац в Двор почета, затем по открытой лестнице он поднимался бы в небольшой зал, откуда через почти пятиметровой высоты двери открывался путь в вестибюль, выложенный мозаикой. Затем он еще, поднявшись по нескольким ступеням, пересекал круглое, перекрытое куполом помещение и оказывался бы перед уходящей вдаль на 145 метров галереей. На Гитлера, казалось, она и произвела особенное впечатление: вдвое длиннее зеркальной галереи в Версале! Глубокие оконные ниши должны были придавать освещению мягкость и создавать приятное ощущение — это я подсмотрел в Большом зале дворца Фонтенбло.
Открывалась анфилада помещений, каждое из которых было отделано особыми декоративными материалами и с особым подбором гаммы красок — всего 220 метров. И только затем посетитель попадал бы в приемный зал Гитлера. Да, конечно, увлеченность парадной архитектурой и, бесспорно, «искусство эффекта», но ведь это же мы видим и в барокко, да и всегда и везде это присутствовало.
На Гитлера проект произвел сильное впечатление: «Эти уже по пути от входа и до приемного зала кое-что почувствуют от силы и величия Германского Рейха!» В последующие месяцы он все время требовал представления планов, но активно — и это примечательно — почти ни во что не вмешивался при возведении лично для него предназначенного здания. Он дал мне свободно работать.
Гонка, которую Гитлер порол с возведением Рейхсканцелярии, имела подспудно свое объяснение в его обеспокоенности собственным здоровьем. Он серьезно боялся, что жить ему осталось не долго. С 1935 г. в его фантазии все нарастала тревога в связи с каким-то желудочным заболеванием, которое он пытался лечить целой системой самоограничения. Ему казалось, что он сам знает, какая пища для него вредна, и постепенно прописал себе голодную диету. Немного супа, салат, самые легкие блюда малыми порциями — и это все. Его голос звучал почти с отчаянием, когда он показывал на свою тарелку: «И этим человек должен жить! Гляньте! Врачам хорошо рассуждать: человек должен есть все, что возбуждает у него аппетит. (2) Мне почти ничего не идет на пользу. После каждой еды начинаются боли. Еще уменьшить рацион? Но как я тогда вообще должен жить?»
Бывало нередко, что он от боли неожиданно прерывал заседание, на полчаса или даже более, уходил к себе, а то и совсем не возвращался. Он страдал также, по его словам, от чрезмерного образования газов, болей в сердце и от бессоницы. Как -то Ева Браун сказала мне, что он, еще даже не перешагнувший пятидесятилетний рубеж, посетовал: «Мне скоро придется дать тебе свободу. Что ты можешь ждать от старого мужчины».
Приставленный к нему врач, д-р Брандт, начинающий хирург, все старался убедить его пройти основательное обследование у лучшего терапевта. Мы все поддерживали его. Назывались имена известных профессоров, обсуждались планы, как провести обследование, не привлекая общественного внимания. Подумывали о военном госпитале, так как это наилучшим образом обеспечивало бы секретность всего дела. Но кончалось это всегда одинаково — Гитлер отклонял все предложения. Он просто не имеет права прослыть нездоровым. Это неизбежно ослабит его политические позиции, особенно за рубежом. Он отказывался даже просто пригласить к себе на дом терапевта для первичного обследования. Насколько мне известно, он в то время никогда серьезно не обследовался, а экспериментировал сам, в соответствии с собственными теориями. Впрочем, это вполне соответствовало прочно сидевшей в нем склонности к дилетантизму.
Совсем иначе отреагировал он на усиливавшуюся хрипоту его голоса: он пригласил известного ларинголога профессора Эйкена. В своей канцлерской квартире он прошел тщательное обследование и почувствовал облегчение, когда его опасения рака не подтвердились. До этого он месяцами ссылался на судьбу императора Фридриха III (нужен комментарий — В.И.). Хирург удалил у него вполне безобидный узелок, операция была проведена также в домашней обстановке.
В 1935 г. опасно заболел Генрих Хофман. Д-р Морелль, старый знакомый, наблюдал его и лечил сульфонамидами (3), которые он получал из Венгрии. Хофман не уставал рассказывать Гитлеру, как чудесно этот врач спас ему жизнь. Конечно, он говорил это от чистого сердца, но надо сказать, что один из талантов Морелля заключался в том, чтобы сверх всякой меры преувеличить опасность излеченной им болезни и тем самым продемонстрировать свое искусство в самом выгодном свете.
Д-р Морелль подчеркивал, что учился у знаменитого бактериолога Ильи Мечникова (1845-1916), лауреата Нобелевской премии, профессора Пастеровского института (3). Мечников научил его бороться с болезнями, вызываемыми бактериями. Впоследствии Морелль совершил в качестве судового врача много морских путешествий. Нет, конечно, он не был совсем шарлатаном — скорее фанатиком своей специальности и зашибания денег.
Хофману удалось уговорить Гитлера обследоваться у Морелля. Результат был самым удивительным: впервые Гитлер уверовал в предназначение врача: «Так ясно и четко еще никто не объяснял мне, что со мной. Намеченный им курс лечения настолько логично выстроен, что я ему всецело поверил. Я буду очень пунктуально выполнять все его назначения». Главным выводом обследования было, по описанию Гитлера, то, что вследствие нервного перенапряжения у него наступило полное истощение флоры кишечника. Как только с этим удастся справиться, все остальные недомогания автоматически прекратятся. Доктор намеревается ускорить процесс исцеления инъекциями витаминов, препаратов железа, фосфором и виноградным сахаром. Весь курс продлится примерно год, а до этого можно рассчитывать только на частичное улучшение.
Лекарством, о котором чаще всего заходила речь, были капсулы с кишечной флорой, «мультифлор», которые, как уверял Морелль, были «взращены из первосортных штаммов одного болгарского крестьянина». Что он там еще впрыскивал и давал Гитлеру, не выходило из области полунамеков. Нам эти методы никогда не представлялись вполне чистыми. Д-р Брандт навел справки у своих друзей-терапевтов, и все отозвались негативно о методах Морелля как о сомнительных, недостаточно проверенных и говорили об опасности привыкания к этим препаратам. В самом деле, внутривенные уколы производились все чаще, со все убыстряющейся сменой биологических препаратов — вытяжек из семенников и внутренностей животных, химических и растительных веществ. Геринг однажды нанес Мореллю тяжкое оскорбление, обратившись к нему «господин Имперский шприцмайстер».
Но факт — вскоре после начала лечения у Гитлера прошла экзема на ноге, в течение ряда лет очень беспокоившая его. Еще через несколько недель стало лучше с желудком. Он стал больше есть и уже не такими микроскопическими порциями. Вообще почувствовал себя бодрее и упоенно заявлял: «А если бы мне не попался Морелль? Он спас мне жизнь! Просто чудо, как он мне помог!»
Если вообще у Гитлера был дар подчинять себе других, то в данном случае произошло все наоборот: Гитлер безгранично уверовал в гениальность своего лейб-медика и не терпел никаких критических высказываний в его адрес. С этих пор Морелль вошел в узкий круг и — если Гитлера не было — служил объектом всеобщего увеселения: он ни о чем другом не мог говорить, кроме как о стрепто— и прочих кокках, семенниках быков и новых витаминах.
Гитлер всем, при малейших недомоганиях, советовал срочно проконсультироваться у Морелля. Когда в 1936 г. моя сердечнососудистая система и желудок восстали против ненормального режима работы и приспособления к неестественному образу жизни Гитлера, я посетил врачебный частный кабинет доктора Морелля. Табличка у входа извещала: «Д-р Тео Морелль. Кожные и венерические заболевания». Врачебный кабинет и квартира Морелля находились в самом изысканном районе — на Курфюрстендамм, вблизи церкви Поминовения. В его доме можно было порассматривать целую галерею фотографий с автографами кинозвезд и актеров. Столкнулся я у него и с кронпринцем. После весьма приблизительного осмотра Морелль прописал мне свои капсулы с кишечной флорой, виноградный сахар, гормонные и витаминные таблетки. Для верности я в те же дни прошел тщательное обследование терапевтом из Берлинского университета, профессором фон Бергманом. Органических изменений, как гласило заключение, не обнаружено, речь идет о нервных отклонениях, вызванных чрезмерными перегрузками. Я, насколько это было возможно, сбавил темп, и неприятные ощущения пошли на убыль. Не рискуя огорчать Гитлера, я рассказывал, что строго следую советам Морелля, а так как мне стало гораздо лучше, то на какое-то время я стал образцово-показательным пациентом Морелля. По указанию Гитлера обследовал он и Еву Браун. Потом она поделилась со мной: он весь какой-то до отвращения сальный, и она никогда больше не станет у него лечиться.
Самочувствие Гитлера улучшилось лишь временно. Но от своего лейб-медика он не отошел; даже наоборот — он все чаще отправлялся пить чай в дом Морелля на острове Шваненвердер недалеко от Берлина. Это было единственное привлекавшее его место, куда он выбирался из канцелярии. Очень редко заезжал он к Геббельсу, а меня он посетил всего один раз, чтобы осмотреть только что построенный мной для себя дом на Шлахтензее.
С конца 1937 г., когда и лечение по методу Морелля не дало эффекта, Гитлер снова начал жаловаться. Даже когда он просто делал новые заказы на строительство или обсуждал проекты, то нередко добавлял: «Я не знаю, сколько еще проживу. Возможно, большинство этих строек будет закончено уже без меня». (5) Срок завершения бессчетных крупных объектов приходился на 1945-1950 г.г., т.е. надо было полагать, что Гитлер рассчитывал на несколько лет жизни. Или еще короче: «Вот когда меня не станет… Времени у меня немного…» (6) А в узком кругу его устойчивыми словосочетаниями стали: «Мне осталось недолго жить. Я в постоянной тревоге: хватит ли времени осуществить задуманное. Я сам должен претворить в жизнь мои планы. Ни у кого из моих преемников нет той энергии, которая необходима, чтобы преодолеть неизбежные кризисы. Мои намерения должны стать реальностью, пока я еще, с моим ухудшающимся здоровьем, в состоянии осуществить их сам».
2 мая 1938 г. Гитлер составил свое личное завещание. Политическое завещание было им оглашено еще 5 ноября 1937 г. в присутствии министра иностранных дел и военной верхушки Рейха. Свои далеко идущие завоевательные планы он определил как «документально оформленное завещание на случай моей кончины» (7). От своего личного окружения, которое ночь за ночью должно было смотреть пустяковые оперетточные фильмы и выслушивать бесконечные тирады о католической церкви, диетической кухне, греческих храмах и овчарках, он скрывал, насколько буквально он понимал свою мечту о мировом господстве. Кое-кто из его бывших сотрудников попытался задним числом развить целую теорию о якобы произошедшей в Гитлере в 1938 г. глубокой внутренней перемене, объясняемой ухудшением его здоровья в результате лечения по методу Морелля. Я же, напротив, придерживаюсь того мнения, что планы и цели Гитлера всегда оставались одними и теми же. Нездоровье и страх смерти побуждали его только сдвигать сроки. Его намерения могли быть сокрушены только превосходящими силами, а в 1938 г. их не было. Как раз наоборот — успехи этого года придали ему решимости взять еще более резвый темп.
Мне казалось, что поселившееся в Гитлере внутреннее беспокойство имело весьма прямую связь с его горячечной строительной лихорадкой, с тем, как он нас подстегивал. Во время празднования подведения здания Рейхсканцелярии под крышу он сказал рабочим: «Теперь это уже не американские темпы, это немецкие темпы! И позвольте мне высказать предположение, что я также добиваюсь большего, чем государственные деятели в так называемых демократических странах. Я убежден, что мы являем миру иной политический темп. И если возможно присоединить к Рейху за какие-нибудь три-четыре дня целое государство, то точно так же возможно за год-два отстроить здание». По временам я, впрочем, задаю себе вопрос: а не имела ли его бьющая в глаза строительная горячка еще и другой смысл — замаскировать свои планы и загипнотизировать общественное мнение все новыми и новыми закладками первых камней и возвещением сроков окончания строек.
В конце января 1938 г. Гитлер официально принял меня в своем кабинете: «У меня есть для Вас срочный заказ, — произнес он приподнятым тоном, стоя посреди кабинета. — Уже в самом ближайшем будущем мне предстоят важнейшие переговоры. Для этого мне нужны просторные помещения и залы, на фоне которых я бы производил должное впечатление, в особенности на мелких властителей. Под строительство я отвожу Вам всю Фосс-штрассе. Сколько это будет стоить, мне безразлично. Но строиться это должно очень быстро и в то же время иметь солидный облик. Сколько для этого Вам нужно времени? Планы, снос домов — все вместе? Два или даже полтора года — для меня слишком долго. Успеете до 10 января 1939 г.? Я хочу провести уже следующий прием дипломатического корпуса в новой канцелярии». С этим он меня и отпустил.
Дальнейший ход событий того дня Гитлер описал в речи по случаю праздничного события — окончания монтажа балок крыши: «Мой генеральный инспектор по делам строительства попросил несколько часов на размышление, а вечером он пришел с календарным графиком и сказал: „Такого-то марта будет закончен снос домов, 1-го августа состоится праздник по случаю подведения здания под крышу, а 9-го января, мой фюрер, я доложу Вам о завершении строительства“. Я ведь и сам прохожу по этому цеху, от строительства, и я знаю, что это значит. Такого еще не бывало. Это рекордное достижение». (1) На деле это было самое легкомысленное обязательство в моей жизни. Но Гитлер был доволен.
Снос строений под стройплощадку по Фосс-штрассе начался немедленно. Одновременно шла работа над планами внешнего вида здания и внутренней планировки. К строительству бомбоубежища приступили прямо по карандашным наметкам. Но и впоследствии приходилось в спешном порядке давать заказы на поставку многих строительных деталей, прежде чем я успевал до конца продумать архитектурные решения. Самые длительные сроки потребовались, например, для изготовления гигантских ковров ручной работы для множества просторных залов. Я определял их форматы и цветовую гамму еще до того, как мне самому были ясны интерьеры. В известном смысле их пришлось планировать по размерам ковров. Громоздкий календарный и организационный график я отбросил. Он только бы доказывал невыполнимость задачи. Во многом этот импровизационный метод был похож на тот, что четырьмя годами позднее я применил для руководства немецким военным производством.
Продолговатая конфигурация стройплощадки прямо-таки приглашала расположить по одной оси длинную анфиладу помещений. Я представил Гитлеру проект: вновь прибывший въезжал через ворота с Вильгельм-плац в Двор почета, затем по открытой лестнице он поднимался бы в небольшой зал, откуда через почти пятиметровой высоты двери открывался путь в вестибюль, выложенный мозаикой. Затем он еще, поднявшись по нескольким ступеням, пересекал круглое, перекрытое куполом помещение и оказывался бы перед уходящей вдаль на 145 метров галереей. На Гитлера, казалось, она и произвела особенное впечатление: вдвое длиннее зеркальной галереи в Версале! Глубокие оконные ниши должны были придавать освещению мягкость и создавать приятное ощущение — это я подсмотрел в Большом зале дворца Фонтенбло.
Открывалась анфилада помещений, каждое из которых было отделано особыми декоративными материалами и с особым подбором гаммы красок — всего 220 метров. И только затем посетитель попадал бы в приемный зал Гитлера. Да, конечно, увлеченность парадной архитектурой и, бесспорно, «искусство эффекта», но ведь это же мы видим и в барокко, да и всегда и везде это присутствовало.
На Гитлера проект произвел сильное впечатление: «Эти уже по пути от входа и до приемного зала кое-что почувствуют от силы и величия Германского Рейха!» В последующие месяцы он все время требовал представления планов, но активно — и это примечательно — почти ни во что не вмешивался при возведении лично для него предназначенного здания. Он дал мне свободно работать.
Гонка, которую Гитлер порол с возведением Рейхсканцелярии, имела подспудно свое объяснение в его обеспокоенности собственным здоровьем. Он серьезно боялся, что жить ему осталось не долго. С 1935 г. в его фантазии все нарастала тревога в связи с каким-то желудочным заболеванием, которое он пытался лечить целой системой самоограничения. Ему казалось, что он сам знает, какая пища для него вредна, и постепенно прописал себе голодную диету. Немного супа, салат, самые легкие блюда малыми порциями — и это все. Его голос звучал почти с отчаянием, когда он показывал на свою тарелку: «И этим человек должен жить! Гляньте! Врачам хорошо рассуждать: человек должен есть все, что возбуждает у него аппетит. (2) Мне почти ничего не идет на пользу. После каждой еды начинаются боли. Еще уменьшить рацион? Но как я тогда вообще должен жить?»
Бывало нередко, что он от боли неожиданно прерывал заседание, на полчаса или даже более, уходил к себе, а то и совсем не возвращался. Он страдал также, по его словам, от чрезмерного образования газов, болей в сердце и от бессоницы. Как -то Ева Браун сказала мне, что он, еще даже не перешагнувший пятидесятилетний рубеж, посетовал: «Мне скоро придется дать тебе свободу. Что ты можешь ждать от старого мужчины».
Приставленный к нему врач, д-р Брандт, начинающий хирург, все старался убедить его пройти основательное обследование у лучшего терапевта. Мы все поддерживали его. Назывались имена известных профессоров, обсуждались планы, как провести обследование, не привлекая общественного внимания. Подумывали о военном госпитале, так как это наилучшим образом обеспечивало бы секретность всего дела. Но кончалось это всегда одинаково — Гитлер отклонял все предложения. Он просто не имеет права прослыть нездоровым. Это неизбежно ослабит его политические позиции, особенно за рубежом. Он отказывался даже просто пригласить к себе на дом терапевта для первичного обследования. Насколько мне известно, он в то время никогда серьезно не обследовался, а экспериментировал сам, в соответствии с собственными теориями. Впрочем, это вполне соответствовало прочно сидевшей в нем склонности к дилетантизму.
Совсем иначе отреагировал он на усиливавшуюся хрипоту его голоса: он пригласил известного ларинголога профессора Эйкена. В своей канцлерской квартире он прошел тщательное обследование и почувствовал облегчение, когда его опасения рака не подтвердились. До этого он месяцами ссылался на судьбу императора Фридриха III (нужен комментарий — В.И.). Хирург удалил у него вполне безобидный узелок, операция была проведена также в домашней обстановке.
В 1935 г. опасно заболел Генрих Хофман. Д-р Морелль, старый знакомый, наблюдал его и лечил сульфонамидами (3), которые он получал из Венгрии. Хофман не уставал рассказывать Гитлеру, как чудесно этот врач спас ему жизнь. Конечно, он говорил это от чистого сердца, но надо сказать, что один из талантов Морелля заключался в том, чтобы сверх всякой меры преувеличить опасность излеченной им болезни и тем самым продемонстрировать свое искусство в самом выгодном свете.
Д-р Морелль подчеркивал, что учился у знаменитого бактериолога Ильи Мечникова (1845-1916), лауреата Нобелевской премии, профессора Пастеровского института (3). Мечников научил его бороться с болезнями, вызываемыми бактериями. Впоследствии Морелль совершил в качестве судового врача много морских путешествий. Нет, конечно, он не был совсем шарлатаном — скорее фанатиком своей специальности и зашибания денег.
Хофману удалось уговорить Гитлера обследоваться у Морелля. Результат был самым удивительным: впервые Гитлер уверовал в предназначение врача: «Так ясно и четко еще никто не объяснял мне, что со мной. Намеченный им курс лечения настолько логично выстроен, что я ему всецело поверил. Я буду очень пунктуально выполнять все его назначения». Главным выводом обследования было, по описанию Гитлера, то, что вследствие нервного перенапряжения у него наступило полное истощение флоры кишечника. Как только с этим удастся справиться, все остальные недомогания автоматически прекратятся. Доктор намеревается ускорить процесс исцеления инъекциями витаминов, препаратов железа, фосфором и виноградным сахаром. Весь курс продлится примерно год, а до этого можно рассчитывать только на частичное улучшение.
Лекарством, о котором чаще всего заходила речь, были капсулы с кишечной флорой, «мультифлор», которые, как уверял Морелль, были «взращены из первосортных штаммов одного болгарского крестьянина». Что он там еще впрыскивал и давал Гитлеру, не выходило из области полунамеков. Нам эти методы никогда не представлялись вполне чистыми. Д-р Брандт навел справки у своих друзей-терапевтов, и все отозвались негативно о методах Морелля как о сомнительных, недостаточно проверенных и говорили об опасности привыкания к этим препаратам. В самом деле, внутривенные уколы производились все чаще, со все убыстряющейся сменой биологических препаратов — вытяжек из семенников и внутренностей животных, химических и растительных веществ. Геринг однажды нанес Мореллю тяжкое оскорбление, обратившись к нему «господин Имперский шприцмайстер».
Но факт — вскоре после начала лечения у Гитлера прошла экзема на ноге, в течение ряда лет очень беспокоившая его. Еще через несколько недель стало лучше с желудком. Он стал больше есть и уже не такими микроскопическими порциями. Вообще почувствовал себя бодрее и упоенно заявлял: «А если бы мне не попался Морелль? Он спас мне жизнь! Просто чудо, как он мне помог!»
Если вообще у Гитлера был дар подчинять себе других, то в данном случае произошло все наоборот: Гитлер безгранично уверовал в гениальность своего лейб-медика и не терпел никаких критических высказываний в его адрес. С этих пор Морелль вошел в узкий круг и — если Гитлера не было — служил объектом всеобщего увеселения: он ни о чем другом не мог говорить, кроме как о стрепто— и прочих кокках, семенниках быков и новых витаминах.
Гитлер всем, при малейших недомоганиях, советовал срочно проконсультироваться у Морелля. Когда в 1936 г. моя сердечнососудистая система и желудок восстали против ненормального режима работы и приспособления к неестественному образу жизни Гитлера, я посетил врачебный частный кабинет доктора Морелля. Табличка у входа извещала: «Д-р Тео Морелль. Кожные и венерические заболевания». Врачебный кабинет и квартира Морелля находились в самом изысканном районе — на Курфюрстендамм, вблизи церкви Поминовения. В его доме можно было порассматривать целую галерею фотографий с автографами кинозвезд и актеров. Столкнулся я у него и с кронпринцем. После весьма приблизительного осмотра Морелль прописал мне свои капсулы с кишечной флорой, виноградный сахар, гормонные и витаминные таблетки. Для верности я в те же дни прошел тщательное обследование терапевтом из Берлинского университета, профессором фон Бергманом. Органических изменений, как гласило заключение, не обнаружено, речь идет о нервных отклонениях, вызванных чрезмерными перегрузками. Я, насколько это было возможно, сбавил темп, и неприятные ощущения пошли на убыль. Не рискуя огорчать Гитлера, я рассказывал, что строго следую советам Морелля, а так как мне стало гораздо лучше, то на какое-то время я стал образцово-показательным пациентом Морелля. По указанию Гитлера обследовал он и Еву Браун. Потом она поделилась со мной: он весь какой-то до отвращения сальный, и она никогда больше не станет у него лечиться.
Самочувствие Гитлера улучшилось лишь временно. Но от своего лейб-медика он не отошел; даже наоборот — он все чаще отправлялся пить чай в дом Морелля на острове Шваненвердер недалеко от Берлина. Это было единственное привлекавшее его место, куда он выбирался из канцелярии. Очень редко заезжал он к Геббельсу, а меня он посетил всего один раз, чтобы осмотреть только что построенный мной для себя дом на Шлахтензее.
С конца 1937 г., когда и лечение по методу Морелля не дало эффекта, Гитлер снова начал жаловаться. Даже когда он просто делал новые заказы на строительство или обсуждал проекты, то нередко добавлял: «Я не знаю, сколько еще проживу. Возможно, большинство этих строек будет закончено уже без меня». (5) Срок завершения бессчетных крупных объектов приходился на 1945-1950 г.г., т.е. надо было полагать, что Гитлер рассчитывал на несколько лет жизни. Или еще короче: «Вот когда меня не станет… Времени у меня немного…» (6) А в узком кругу его устойчивыми словосочетаниями стали: «Мне осталось недолго жить. Я в постоянной тревоге: хватит ли времени осуществить задуманное. Я сам должен претворить в жизнь мои планы. Ни у кого из моих преемников нет той энергии, которая необходима, чтобы преодолеть неизбежные кризисы. Мои намерения должны стать реальностью, пока я еще, с моим ухудшающимся здоровьем, в состоянии осуществить их сам».
2 мая 1938 г. Гитлер составил свое личное завещание. Политическое завещание было им оглашено еще 5 ноября 1937 г. в присутствии министра иностранных дел и военной верхушки Рейха. Свои далеко идущие завоевательные планы он определил как «документально оформленное завещание на случай моей кончины» (7). От своего личного окружения, которое ночь за ночью должно было смотреть пустяковые оперетточные фильмы и выслушивать бесконечные тирады о католической церкви, диетической кухне, греческих храмах и овчарках, он скрывал, насколько буквально он понимал свою мечту о мировом господстве. Кое-кто из его бывших сотрудников попытался задним числом развить целую теорию о якобы произошедшей в Гитлере в 1938 г. глубокой внутренней перемене, объясняемой ухудшением его здоровья в результате лечения по методу Морелля. Я же, напротив, придерживаюсь того мнения, что планы и цели Гитлера всегда оставались одними и теми же. Нездоровье и страх смерти побуждали его только сдвигать сроки. Его намерения могли быть сокрушены только превосходящими силами, а в 1938 г. их не было. Как раз наоборот — успехи этого года придали ему решимости взять еще более резвый темп.
Мне казалось, что поселившееся в Гитлере внутреннее беспокойство имело весьма прямую связь с его горячечной строительной лихорадкой, с тем, как он нас подстегивал. Во время празднования подведения здания Рейхсканцелярии под крышу он сказал рабочим: «Теперь это уже не американские темпы, это немецкие темпы! И позвольте мне высказать предположение, что я также добиваюсь большего, чем государственные деятели в так называемых демократических странах. Я убежден, что мы являем миру иной политический темп. И если возможно присоединить к Рейху за какие-нибудь три-четыре дня целое государство, то точно так же возможно за год-два отстроить здание». По временам я, впрочем, задаю себе вопрос: а не имела ли его бьющая в глаза строительная горячка еще и другой смысл — замаскировать свои планы и загипнотизировать общественное мнение все новыми и новыми закладками первых камней и возвещением сроков окончания строек.