Страница:
Примерно в 1938 г. мы сидели в нюрнбергском ресторане «Немецкий двор». Гитлер рассуждал о том, что существует особая обязанность произносить вслух только то, что предназначается для ушей общественности. Среди присутствующих находился рейхсляйтер Филип Булер со своей молодой женой. Она вставила, что такое ограничение, вероятно, на этот круг не распространяется, потому что каждый из нас сумеет сохранить любую тайну, которую он нам бы доверил. Гитлер рассмеялся и ответил: «Никто у нас не умеет держать язык за зубами, кроме одного единственного человека». И он указал на меня. Но то, чему предстояло произойти в ближайшие месяцы, мне заранее известно не было.
2-го февраля 1938 г. в передней квартиры Гитлера я столкнулся с главнокомандующим ВМФ Эрихом Редером, выходящим от хозяина дома. Он был очень расстроен. Бледный, с неуверенной походкой, он походил на человека на грани сердечного приступа. Через день я прочел в газетах: министр иностранных дел фон Нейрат заменялся на своем посту Риббентропом, главнокомандующий сухопутными войсками Фрич — Брухичем. Верховное командование вермахтом в целом, осуществлявшееся до сих пор Бломбергом, Гитлер принял на себя. Своим начальником штаба он назначил Кейтеля.
Генерал-полковника фон Бломберга я знал по встречам на Оберзальцберге. Он производил впечатление обязательного, благородного господина. Вплоть до своего смещения он пользовался у Гитлера глубоким уважением, и тот обращался с ним необыкновенно предупредительно. Осенью 1937 г. он побывал по совету Гитлера в моем служебном помещении на Парижской площади и осмотрел планы и макеты перестройки Берлина. Он целый час спокойно и замнтересованно рассматривал выставленное. Его сопровождал какой-то генерал, который на каждое слово своего начальника только одобрительно кивал головой. Это и был Вильгельм Кейтель, отныне ближайший сотрудник Гитлера по командованию вермахтом. Не разбираясь в военной иерархии, я тогда готов был принять его за адъютанта Бломберга.
Примерно в это же время меня попросил зайти к нему на службу в Бендлер-штрассе генерал-полковник Фрич, с которым я до этого никогда не встречался. Им двигало не просто желание взглянуть на генплан будущего Берлина. Я разложил на большом столе для карт листы. Он выслушивал мои пояснения бесстрастно, соблюдая дистанцию, с по-военному обрывистыми и краткими замечаниями и вопросами — все это граничило просто с нелюбезностью. По характеру его вопросов у меня создалось впечатление, что он как бы решает для себя вопрос, насколько Гитлер со своими грандиозными, рассчитанными на годы вперед градостроительными планами может быть заинтересован в сохранении мира. А, впрочем, может быть, я и заблуждался.
Не был я знаком и с бароном фон Нейратом, министром иностранных дел. Как-то в 1937 г. Гитлеру пришло в голову, что его вилла недостаточна для исполнения ее владельцем официальных обязанностей министра, и он направил меня к госпоже фон Нейрат с предложением существенно ее перестроить за государственный счет. Она провела меня по вилле и, заканчивая разговор, сказала, что, по ее мнению и по мнению господина министра, дом вполне соответствует своему предназначению и что она благодарит за предложение. Гитлера это огорчило, и он никогда к этому не возвращалс. В этом эпизоде обнаружилась полная достоинства скромность старого дворянства и его отмежевание от нахрапистой тяги к роскоши новых хозяев. Иначе было с Риббентропом. Летом 1936 г. он направил меня в Лондон, потому что ему захотелось расширить и обновить здание германского посольства. Все должно было быть завершено до начала 1937 г., когда должны были состояться коронационные торжества в честь Георга VI. В этой связи предстояло поразить воображение лондонского света роскошью убранства. Надзор за конкретным ходом дел Риббентроп поручил своей жене, которая вместе с архитектором по интерьерам из мюнхенских «Объединенных мастерских» настолько глубоко и воодушевленно погрузилась в архитектурные проблемы, что я мог считать свое присутствие излишним. Ко мне Риббентроп отнесся обходительно, хотя он в то время постоянно был в дурном расположении духа, которое всякий раз обострялось при получении очередной телеграммы от министра иностранных дел, расценивавшейся послом как вмешательство в его дела. Раздраженно и громко он грозил сам согласовать с Гитлером свою политику, ведь именно от него непосредственно он получил установки для своей работы в качестве посла.
Части сотрудников политического аппарата Гитлера, делавшей ставку на хорошие отношения с Великобританией, задача Риббентропа уже в то время казалась более чем сомнительной. Осенью 1937 г. д-р Тодт совершил совместную с лордом Уолтоном поездку по всем стройучасткам автобанов. После этой поездки он неофициально рассказывал о высказанном лордом желании видеть его на месте Риббентропа послом в Лондоне, с нынешним послом-де все равно отношения между странами не улучшатся. Мы постарались, чтобы эти высказывания дошли до ушей Гитлера. Он никак на это не отреагировал.
Вскоре после назначения Риббентропа на пост министра иностранных дел Гитлер предложил ему совсем снести старую министерскую виллу, а ему передать под ведомственное жилище, основательно перестроив, бывший дворец рейхспрезидента. Риббентроп с этим согласился.
Свидетелем другого эпизода, относящегося к тому же году, который очень зримо дал почувствовать нарастающее раскручивание гитлеровской политики, я стал 9 марта 1938 г. в передней берлинской квартиры Гитлера. Адъютант Шауб сидел у радиоприемника и слушал выступление австрийского федерального канцлера д-ра Шушнига в Инсбруке. Гитлер уединился в своем домашнем кабинете в бельэтаже. По-видимому, Шауб поджидал чего-то вполне определенного. Он делал пометки в блокноте. Тем временем Шушниг становился все категоричнее и в конце объявил о проведении в Австрии референдума: австрийский народ сам должен высказаться «за» или «против» своей независимости, а затем Шушниг обратился к землякам с чисто австрийским: «Ребятишки, настало время!»
Настало время и для Шауба — он рванул по лестнице к Гитлеру. Довольно скоро появились Геббельс во фраке и Геринг в парадном мундире: они оба были вызваны с какого-то праздненства в рамках Берлинского бального сезона. Оба исчезли в кабинете Гитлера.
И снова лишь несколькими днями позднее я прочел в газетах, что произошло. 13 марта немецкие войска маршем вступили в Австрию. Примерно неделями тремя позднее я отправился на автомобиле в Вену для того, чтобы оборудовать и украсить ангар Северозападного вокзала для проведения там грандиозного венского митинга. Повсюду, в городах и селах, машины с немецкими номерами радостно приветствовались населением. В Вене, в отеле «Империал» столкнулся я и с самой пошлой стороной ликования по поводу «аншлюсса». Немало господ из «сливок» «старого рейха» уже поспели сюда — как, например, полицай-президент Берлина граф Хельдорф. Очевидно, их притягивало к себе изобилие товаров. «Там еще есть прекрасное белье… А там шерстяные пледы, и сколько угодно… А я набрел на лавочку с заграничными ликерами…» Обрывки разговоров порхали по вестибюлю гостиницы. Мне все это было противно, и я ограничился покупкой только одной элегантной шляпы фирмы «Борзалино». И какое мне было дело до всего этого?
Вскоре после «аншлюсса» Гитлер, когда собрался узкий круг, приказал принести карту центральной Европы, и описал подобострастно внимавшим гостям, в какие тиски попала теперь Чехословакия. В течение ряда лет он часто подчеркивал, с какими подлинно государственной дальновидностью и бескорыстием действовал Муссолини, дав согласие на вступление немецких войск в Австрию: за это он ему навек обязан. Для Италии, разумеется, было бы наилучшим вариантом существование Австрии как нейтрального буферного государства, а теперь немецкие войска стоят на перевале Бреннер и в перспективе для Италии это не может не представлять собой внутриполитической проблемы. Визит Гитлера в Италию в 1938 г. был в известном смысле жестом признательности. Ему доставили радость памятники архитектуры и художественные сокровища Рима и Флоренции. Сопровождавшие его лица были одеты в специально сшитые для этого случая мундиры, ему предварительно продемонстрированные. Гитлер любил пышность. Его собственная, всегда подчеркнуто скромная, одежда была результатом точного учета массовой психологии: «Мое окружение должно быть ослепительно. Тем более ошеломляюще будет впечатление от моей скромности». Годом позднее Гитлер лично дал поручение «имперскому театральному художнику» Бенно фон Аренту, до тех пор занимавшемуся исключительно оформлением опер и оперетт, разработать эскизы новой формы для дипломатического корпуса. Фраки с золотым шитьем получили полное одобрение Гитлера. Остряки не преминули отметить: "Так и сошли из «Летучей мыши». Арент изготовлял для Гитлера и проекты орденов — они также могли бы украсить любую сцену. Я прозвал Арента «жестянщиком Третьего рейха».
По возвращении из Италии Гитлер суммировал свои впечатления следующим образом: «Я рад, что у нас не монархия и что я никогда ни слушал тех, кто хотел повесить на нас монархию. Ох, уж мне придворные льстецы и этикеты! Это надо же додуматься! А дуче — постоянно в тени. И во время обедов, и на трибунах королевская семья всегда занимает лучшие места. И уже только потом, позади всех — дуче, действительно олицетворяющий государство». По протоколу Гитлер как глава государства приравнивался к королю, Муссолини же — лишь главе правительства.
После визита в Италию Гитлер считал своим долгом ответить Муссолини исключительными почестями. Он решил, что Адольф Гитлер-плац после коренной реконструкции в рамках общего генерального плана получит имя Муссолини (8). В архитектурном отношении он находил эту площадь ужасной, изуродованной современными постройками времен республики, но: «Когда мы позднее переименуем площадь Гитлера в площадь Муссолини, то я от нее отделаюсь, а потом это будет выглядеть особенно почетно, что именно свою площадь я уступаю дуче. Я уже сделал для нее набросок памятника Муссолини!» До этого дело не дошло, приказ Гитлера о реконструкции площади так и остался невыполненным.
Исполненный драматизма 1938 г. закончился наконец сближением Гитлера с западными державами по вопросу о Чехословакии, соглашением об отходе к Рейху ее значительных территорий. Несколькими неделями ранее Гитлер в своих речах на съезде партии в Нюрнберге преподносил себя разгневанным фюрером своей нации; подхлестываемый бурными овациями своих приверженцев, он приложил все усилия для того, чтобы убедить заграницу, что он не страшится войны. Оценивая с дистанции сегодняшнего дня, конечно ясно, что это была крупномасштабная акция устрашения; эффективность подобной тактики он уже с успехом в меньшем объеме проверил во время своей беседы с Шушнигом. С другой стороны, он любил застолбить своими публичными заявлениями определенный «рубеж мужества», от которого он без потери лица уже не мог бы отступить.
Он не оставил и тени сомнений в своей решимости начать войну даже у своих ближайших сотрудников, объяснил им всю неразрешимость ситуации и неизбежность применения силы. Это очень не походило на его обычное поведение, практически исключавшее возможность заглянуть вовнутрь. Его решительно-воинственные высказывания ввели в заблуждение даже его шеф-адъютанта Брюкнера, работавшего с ним с очень давних пор. Во время партийного съезда 1938 г. мы группой расположились на одной из стен нюрнбергского замка. Перед нами простирался окутанный легкой дымкой, пронизанный мягким сентябрьским солнечным светом древний город. И тут Брюкнер подавленно произнес: «Кто знает, может, мы видим все это столь мирным в последний раз. Возможно, скоро будет война».
То, что вопреки предсказанию Брюкнера удалось еще раз избежать войны, следует приписать скорее сговорчивости западных держав, чем сдержанности Гитлера. На глазах всего потрясенного мира и окончательно уверовавших в непогрешимость фюрера его приверженцев свершилась передача судетской области Германии (нужен комментарий — В.И.).
Всеобщее удивление вызвали чешские оборонительные укрепления. К изумлению специалистов, пробные стрельбы по ним показали, что наше вооужение, которое должно было быть против них использовано, недостаточно эффективно. Гитлер сам поехал к бывшей границе, чтобы составить свое собственное мнение о подземных сооружениях, и они произвели на него сильное впечатление. Укрепления поразительно массивны, исключительно квалифицированно спроектированы и, превосходно учитывая особенности ландшафта, углублены на несколько ярусов в горах: «При стойкой обороне было бы очень трудно овладеть ими, нам это стоило бы много крови. А теперь мы это получили, не пролив ни капли. Но одно ясно — я никогда не допущу, чтобы чехи соорудили бы новую оборонительную линию. И какая у нас теперь великолепная исходная позиция! Горы уже у нас за спиной, мы в долинах Богемии».
10 ноября по пути в свое бюро я проезжал мимо еще дымившихся руин берлинской синагоги. (Нужен комментарий — В.И.) Это было четвертым по счету значительным событием, определившим общий колорит этого последнего предвоенного года. Это очень явственно врезавшееся в память впечатление, оно и сегодня — одно из самых гнетущих в моей жизни. Но тогда меня прежде всего задел элемент беспорядка на Фазанен-штрассе: обуглившиеся балки, рухнувшие детали фасада, обгоревшие стены — предвосхищение картины, которой в войну суждено было стать чуть ли не всей Европе. Но сильнее всего меня встревожило политическое пробуждение «улицы». Разбитые оконные стекла чувствительно задели мое буржуазное понимание порядка.
Я не увидел главного — что разбито тогда было нечто большее, чем стекла, что в эту ночь Гитлер в четвертый раз за год перешагнул Рубикон и необратимо предопределил судьбу своей империи. Почувствовал ли я тогда хоть на мгновение, что надвинулось что-то такое, что должно было привести к уничтожению целой группы нашего народа? Что это изменит и мою собственную моральную сущность? Я не знаю ответа на эти вопросы.
Скорее всего я воспринял происшедшее просто безразлично. Этому способствовали и несколько слов сожаления, произнесенных Гитлером: он-де не хотел такого рода крайностей. Показалось, что он несколько смущен. Позднее Геббельс среди своих намекал, что он был инициатором той мрачной и чудовищной ночи. Я считаю более чем вероятным, что именно он поставил колеблющегося Гитлера перед свершившимся фактом, чтобы принудить его к более решительным действиям.
Меня самого очень удивляет, что в памяти моей почти не сохранились антисемитские высказывания Гитлера. Работая над этой книгой, я могу только пытаться собрать воедино отдельные элементы, которые запали в память: расхождение между тем обликом Гитлера, каким бы мне его хотелось видеть и каким я его знал, озабоченность ухудшающимся состоянием его здоровья, надежды на смягчение его войны с церковью, возвещение им казавшихся утопичными дальних целей, всякого рода курьезы, а ненависть Гитлера к евреям представлялась мне тогда до такой степени само собой разумеющейся, что ее проявления просто не оставили во мне никаких следов.
Как и Гитлер, я ощущал себя архитектором. Политические события меня не касались. Я всего лишь создавал для них по возможности величественные кулисы. И Гитлер укреплял меня в такой самооценке, привлекая меня к решению почти исключительно архитектурных задач. Помимо всего прочего, попытайся я включиться в дискуссии на политические темы, это было бы воспринято как самоуверенное важничанье довольно поздно примкнувшего к движению новичка. Я считал себя избавленным от необходимости высказывать какие-либо оценки. Да и само национал-социалистское воспитание было нацелено на выработку усеченного сознания: от меня ожидали одного — успехов в строительстве. До какой почти гротескной степени дело обстояло именно так, свидетельствует моя памятная записка Гитлеру в 1944 г.: «Задачи, которые я должен решать — неполитические. И я в своей деятельности чувствовал себя хорошо до тех пор, пока моя личность и моя работа рассматривались исключительно под углом зрения профессиональной эффективности». (9)
Но по сути такое дифференцированное видение имеет не много смысла. Сегодня оно, как мне представляется, дает намеком понять, что я стараюсь подальше развести идеализированный образ Гитлера и повседневную практику проведения в жизнь антисемитских лозунгов, красовавшихся на полотнищах при въезде в любой городок и служивших темой для бесед за чашкой чая. А ведь и на самом деле, конечно, не имеет никакого значения, кто организовал и вывел на улицы чернь против синагог и еврейских магазинов, как и не важно то, произошло ли это по подсказке Гитлера или только при его косвенном одобрении.
С тех пор, как меня выпустили из Шпандау, мне очень часто задают тот вопрос, который я и сам пытался на протяжении двадцати лет уяснить для себя в моей одиночной камере: что было мне известно о преследованиях, депортациях и уничтожении евреев? Чего я не мог знать? И какие выводы я для себя сделал?
Сейчас я уже не даю того ответа, которым я столь долго пытался успокаивать спрашивающего, но прежде всего — самого себя: что, дескать, в созданной Гитлером системе, как и при всяком тоталитарном режиме, вместе с восхождением по служебной лестнице растет и изоляция, и отрезанность от всего остального, что с подведением под убийства индустриальной базы сокращается число палачей и тем самым расширяются возможности сокрытия правды, что свойственная системе маниакальная засекреченность выстраивает целую лесенку степеней посвященности и тем самым оставляет отдельно взятому человеку лазейку для бегства, позволяет не замечать бесчеловечности.
Теперь я не даю подобных ответов, потому что они обходятся с реальностью на адвокатский манер. Да, хотя я, фаворит, а затем и один из влиятельных министров Гитлера, был огражден от реальности; да, хотя суженность мышления профессиональными проблемами и ответственностью архитектора и министра вооружений легко позволяла отделываться от действительности всякими увертками; да, хотя я и не знал, что собственно началось в ночь с 9 на 10 ноября 1938 г. и должно было закончиться Майданеком и Аусшвитцем. Но меру своей изолированности, степень правдивости своих уверток и отговорок, уровень своей неинформированности, в конечном счете, я определял все же сам.
Поэтому сегодня я знаю, что в моих мучительнейших, самоистязательских размышлениях этот вопрос ставится так же неправильно, как и многочисленными любопытствующими на этот счет. Было или не было мне известно, и как много или как мало — все это становится несущественным при мысли, сколько же чудовищного я должен был бы тогда узнать и какие же выводы должны были бы стать сами собой разумеющимися даже из того немногого, о чем я знал. Те, кто спрашивают меня, ожидают, в сущности, самооправданий. Но у меня нет защиты.
Новая Рейхсканцелярия должна была быть готова 9 ноября 1939 г. 7 января Гитлер прибыл из Мюнхена. Он был в напряженном ожидании и, по-видимому, ожидал застать обычную при сдаче крупного строительного объекта картину: суета рабочих и ремесленников, полчище уборщиков мусора и мойщиков стекол, лихорадочная спешка при разборке лесов, пыль и куча щебня, развешивание картин и настил полов. Но Гитлер ошибся. Мы с самого начала оставили себе несколько резервных дней, уже не нужных для строительных или отделочных работ, и поэтому ровно за двое суток до сдачи все было готово. Обходя помещения, Гитлер мог бы сразу же сесть за свой письменный стол и приняться за дела государственной важности.
Здание произвело на него сильное впечатление. Он расточал похвалы «гениальному архитектору» — и то, что он это выражал открыто, обращаясь прямо ко мне, было для него очень необычно. А то, что я умудрился все закончить на двое суток раньше, снискало мне славу великого организатора.
Особенно ему понравился протяженный путь, через анфиладу помещений, который будут проделывать дипломаты прежде, чем достигнут зала приемов. Он отмел мои сомнения относительно пола из мрамора, который мне очень не хотелось покрывать дорожкой: «Это то, что как раз и нужно. Пусть они, как и подобает дипломатам, движутся по скользкому полу».
Зал приемов показался ему слишком маленьким, он тут же приказал перестроить его, увеличив площадь втрое. К началу войны соответствующая документация была уже готова. А рабочий кабинет, напротив, вызвал у него безоговорочное восхищение. Особенно порадовала его инкрустация на столешнице его письменного стола, изображавшая наполовину вытащенный из ножен меч: «Вот это хорошо… Когда дипломаты, занявшие места прямо против меня, увидят это, они научатся бояться». С позолоченных панелей над каждой из четырех дверей кабинета на Гитлера смотрели четыре добродетели — Мудрость, Осмотрительность, Мужество и Справедливость. Я сам не очень ясно осознавал, откуда мне пришла в голову эта идея. Две скульптурные работы Арно Брекера в Круглом зале перед порталом, открывавшим проход к Большой галерее, изображали «дерзающего» и «обдумывающего». (10) Это весьма патетическое наставление моего друга Брекера — всякое дерзание предполагает ум — как и мой аллегорический совет не забывать помимо мужества и другие добродетели, свидетельствовали о наивной переоценке дидактической действенности произведений искусства, но в них, возможно, уже сквозила известная обеспокоенность тем, что уже завоеванное может оказаться под угрозой.
Поначалу огромный стол с массивной мраморной столешницей стоял у окна как-то без особого смысла. Но с 1944 г. вокруг него проводились совещания о положении на фронтах; по разостланным картам генштаба можно было проследить стремительное продвижение западного и восточного противников вглубь германского Рейха. Это был последний наземный командный пункт Гитлера. Следующий находился в 150 метрах под мощным многослойным бетонным покрытием. Зал для заседаний кабинета министров, по соображениям акустики весь облицованный деревянными панелями, также ему вполне понравился, но никогда им в дальнейшем не использовался по прямому назначению. Кое-кто из министров просил меня, по крайней мере, показать им «их» зал. Гитлер давал разрешение, и бывало, кто-нибудь из министров несколько минут молча стоял у «своего» кресла, на котором он ни разу не сиживал, и взирал на папку из синей кожи, на которой золотыми буквами было вытеснено его имя.
Для выполнения заказа в сжатые сроки на стройке работали 4,5 тысячи рабочих в две смены. К этому надо добавить еще несколько тысяч по всей стране, занятых изготовлением отдельных деталей. Их всех — камнерезов, столяров, каменщиков, сантехников и проч. — пригласили посетить законченное здание, и они бродили, дивясь и восхищаясь, по сверкающим залам.
Во Дворце спорта Гитлер обратился к ним со следующими словами: «Я обращаюсь к вам как представитель всего немецкого народа! Ведь если я кого-то принимаю в Имперской канцелярии, то его принимает не частное лицо Адольф Гитлер, а фюрер германской нации — тем самым его принимаю не я, а в моем лице — вся Германия. И поэтому я хочу, чтобы эти помещения были бы достойны своей миссии. Каждый из вас в отдельности внес свой вклад в сооружение, которое простоит века и расскажет потомкам о нашем времени. Это первое архитектурное олицетворение нового великого германского Рейха!»
После обеденной трапезы он иногда спрашивал, кто из гостей еще не осматривал Рейхсканцелярию, и всегда радовался, если он мог кому-нибудь еще показать новостройку. При этом он блистал своей памятью на цифры, ошеломляя посетителей. Он обращался ко мне: «Какова площадь этого зала? А высота?» Я смущенно пожимал плечами, а он называл размеры. Совершенно безошибочно. Постепенно это стало игрой с подтасованными картами, так как и у меня эти цифры уже засели в голове. Но раз уж ему эта игра была по душе, то я подыгрывал.
На меня посыпались почести. Гитлер устроил на своей квартире обед для моих ближайших сотрудников. Он написал статью для книги о Рейхсканцелярии, наградил меня «золотым партийным значком» и приподнес мне, произнеся несколько робких слов, акварель времен своей юности. Нарисованная им в очень для него тяжкое время, в 1909 г., она изображала готическую церковь, что должно было стоить исключительно точной, педантичной и терпеливой работы. В ней не чувствовалось ни малейшего индивидуального начала, ни один штрих не был проведен вдохновенно. Но не только манера нанесения штрихов была абсолютно безличной. Кажется, что уже одним выбором объекта изображения, бледными красками, робостью в раскрытии перспективы — это очень достоверное свидетельство раннего периода жизни Гитлера. Все его акварели того времени производят именно такое безжизненное впечатление. И даже его зарисовки пешего связного на фронте Первой мировой войны оставались лишенными всякой индивидуальности. Сдвиг к самостоятельности произошел поздно — об этом свидетельствуют оба наброска пером Берлинского зала народных собраний и Триумфальной арки, выполненные им примерно в 1925 г. Еще десятью годами позднее он в моем присутствии делал наброски очень уверенной рукой, красно-синим карандашом, местами нанося несколько слоев штриховки, пока ему не удалось добиться искомой формы. Но еще и в те годы он не стеснялся незатейливых акварелей своих молодых лет, иногда поднося их в знак особого отличия.
2-го февраля 1938 г. в передней квартиры Гитлера я столкнулся с главнокомандующим ВМФ Эрихом Редером, выходящим от хозяина дома. Он был очень расстроен. Бледный, с неуверенной походкой, он походил на человека на грани сердечного приступа. Через день я прочел в газетах: министр иностранных дел фон Нейрат заменялся на своем посту Риббентропом, главнокомандующий сухопутными войсками Фрич — Брухичем. Верховное командование вермахтом в целом, осуществлявшееся до сих пор Бломбергом, Гитлер принял на себя. Своим начальником штаба он назначил Кейтеля.
Генерал-полковника фон Бломберга я знал по встречам на Оберзальцберге. Он производил впечатление обязательного, благородного господина. Вплоть до своего смещения он пользовался у Гитлера глубоким уважением, и тот обращался с ним необыкновенно предупредительно. Осенью 1937 г. он побывал по совету Гитлера в моем служебном помещении на Парижской площади и осмотрел планы и макеты перестройки Берлина. Он целый час спокойно и замнтересованно рассматривал выставленное. Его сопровождал какой-то генерал, который на каждое слово своего начальника только одобрительно кивал головой. Это и был Вильгельм Кейтель, отныне ближайший сотрудник Гитлера по командованию вермахтом. Не разбираясь в военной иерархии, я тогда готов был принять его за адъютанта Бломберга.
Примерно в это же время меня попросил зайти к нему на службу в Бендлер-штрассе генерал-полковник Фрич, с которым я до этого никогда не встречался. Им двигало не просто желание взглянуть на генплан будущего Берлина. Я разложил на большом столе для карт листы. Он выслушивал мои пояснения бесстрастно, соблюдая дистанцию, с по-военному обрывистыми и краткими замечаниями и вопросами — все это граничило просто с нелюбезностью. По характеру его вопросов у меня создалось впечатление, что он как бы решает для себя вопрос, насколько Гитлер со своими грандиозными, рассчитанными на годы вперед градостроительными планами может быть заинтересован в сохранении мира. А, впрочем, может быть, я и заблуждался.
Не был я знаком и с бароном фон Нейратом, министром иностранных дел. Как-то в 1937 г. Гитлеру пришло в голову, что его вилла недостаточна для исполнения ее владельцем официальных обязанностей министра, и он направил меня к госпоже фон Нейрат с предложением существенно ее перестроить за государственный счет. Она провела меня по вилле и, заканчивая разговор, сказала, что, по ее мнению и по мнению господина министра, дом вполне соответствует своему предназначению и что она благодарит за предложение. Гитлера это огорчило, и он никогда к этому не возвращалс. В этом эпизоде обнаружилась полная достоинства скромность старого дворянства и его отмежевание от нахрапистой тяги к роскоши новых хозяев. Иначе было с Риббентропом. Летом 1936 г. он направил меня в Лондон, потому что ему захотелось расширить и обновить здание германского посольства. Все должно было быть завершено до начала 1937 г., когда должны были состояться коронационные торжества в честь Георга VI. В этой связи предстояло поразить воображение лондонского света роскошью убранства. Надзор за конкретным ходом дел Риббентроп поручил своей жене, которая вместе с архитектором по интерьерам из мюнхенских «Объединенных мастерских» настолько глубоко и воодушевленно погрузилась в архитектурные проблемы, что я мог считать свое присутствие излишним. Ко мне Риббентроп отнесся обходительно, хотя он в то время постоянно был в дурном расположении духа, которое всякий раз обострялось при получении очередной телеграммы от министра иностранных дел, расценивавшейся послом как вмешательство в его дела. Раздраженно и громко он грозил сам согласовать с Гитлером свою политику, ведь именно от него непосредственно он получил установки для своей работы в качестве посла.
Части сотрудников политического аппарата Гитлера, делавшей ставку на хорошие отношения с Великобританией, задача Риббентропа уже в то время казалась более чем сомнительной. Осенью 1937 г. д-р Тодт совершил совместную с лордом Уолтоном поездку по всем стройучасткам автобанов. После этой поездки он неофициально рассказывал о высказанном лордом желании видеть его на месте Риббентропа послом в Лондоне, с нынешним послом-де все равно отношения между странами не улучшатся. Мы постарались, чтобы эти высказывания дошли до ушей Гитлера. Он никак на это не отреагировал.
Вскоре после назначения Риббентропа на пост министра иностранных дел Гитлер предложил ему совсем снести старую министерскую виллу, а ему передать под ведомственное жилище, основательно перестроив, бывший дворец рейхспрезидента. Риббентроп с этим согласился.
Свидетелем другого эпизода, относящегося к тому же году, который очень зримо дал почувствовать нарастающее раскручивание гитлеровской политики, я стал 9 марта 1938 г. в передней берлинской квартиры Гитлера. Адъютант Шауб сидел у радиоприемника и слушал выступление австрийского федерального канцлера д-ра Шушнига в Инсбруке. Гитлер уединился в своем домашнем кабинете в бельэтаже. По-видимому, Шауб поджидал чего-то вполне определенного. Он делал пометки в блокноте. Тем временем Шушниг становился все категоричнее и в конце объявил о проведении в Австрии референдума: австрийский народ сам должен высказаться «за» или «против» своей независимости, а затем Шушниг обратился к землякам с чисто австрийским: «Ребятишки, настало время!»
Настало время и для Шауба — он рванул по лестнице к Гитлеру. Довольно скоро появились Геббельс во фраке и Геринг в парадном мундире: они оба были вызваны с какого-то праздненства в рамках Берлинского бального сезона. Оба исчезли в кабинете Гитлера.
И снова лишь несколькими днями позднее я прочел в газетах, что произошло. 13 марта немецкие войска маршем вступили в Австрию. Примерно неделями тремя позднее я отправился на автомобиле в Вену для того, чтобы оборудовать и украсить ангар Северозападного вокзала для проведения там грандиозного венского митинга. Повсюду, в городах и селах, машины с немецкими номерами радостно приветствовались населением. В Вене, в отеле «Империал» столкнулся я и с самой пошлой стороной ликования по поводу «аншлюсса». Немало господ из «сливок» «старого рейха» уже поспели сюда — как, например, полицай-президент Берлина граф Хельдорф. Очевидно, их притягивало к себе изобилие товаров. «Там еще есть прекрасное белье… А там шерстяные пледы, и сколько угодно… А я набрел на лавочку с заграничными ликерами…» Обрывки разговоров порхали по вестибюлю гостиницы. Мне все это было противно, и я ограничился покупкой только одной элегантной шляпы фирмы «Борзалино». И какое мне было дело до всего этого?
Вскоре после «аншлюсса» Гитлер, когда собрался узкий круг, приказал принести карту центральной Европы, и описал подобострастно внимавшим гостям, в какие тиски попала теперь Чехословакия. В течение ряда лет он часто подчеркивал, с какими подлинно государственной дальновидностью и бескорыстием действовал Муссолини, дав согласие на вступление немецких войск в Австрию: за это он ему навек обязан. Для Италии, разумеется, было бы наилучшим вариантом существование Австрии как нейтрального буферного государства, а теперь немецкие войска стоят на перевале Бреннер и в перспективе для Италии это не может не представлять собой внутриполитической проблемы. Визит Гитлера в Италию в 1938 г. был в известном смысле жестом признательности. Ему доставили радость памятники архитектуры и художественные сокровища Рима и Флоренции. Сопровождавшие его лица были одеты в специально сшитые для этого случая мундиры, ему предварительно продемонстрированные. Гитлер любил пышность. Его собственная, всегда подчеркнуто скромная, одежда была результатом точного учета массовой психологии: «Мое окружение должно быть ослепительно. Тем более ошеломляюще будет впечатление от моей скромности». Годом позднее Гитлер лично дал поручение «имперскому театральному художнику» Бенно фон Аренту, до тех пор занимавшемуся исключительно оформлением опер и оперетт, разработать эскизы новой формы для дипломатического корпуса. Фраки с золотым шитьем получили полное одобрение Гитлера. Остряки не преминули отметить: "Так и сошли из «Летучей мыши». Арент изготовлял для Гитлера и проекты орденов — они также могли бы украсить любую сцену. Я прозвал Арента «жестянщиком Третьего рейха».
По возвращении из Италии Гитлер суммировал свои впечатления следующим образом: «Я рад, что у нас не монархия и что я никогда ни слушал тех, кто хотел повесить на нас монархию. Ох, уж мне придворные льстецы и этикеты! Это надо же додуматься! А дуче — постоянно в тени. И во время обедов, и на трибунах королевская семья всегда занимает лучшие места. И уже только потом, позади всех — дуче, действительно олицетворяющий государство». По протоколу Гитлер как глава государства приравнивался к королю, Муссолини же — лишь главе правительства.
После визита в Италию Гитлер считал своим долгом ответить Муссолини исключительными почестями. Он решил, что Адольф Гитлер-плац после коренной реконструкции в рамках общего генерального плана получит имя Муссолини (8). В архитектурном отношении он находил эту площадь ужасной, изуродованной современными постройками времен республики, но: «Когда мы позднее переименуем площадь Гитлера в площадь Муссолини, то я от нее отделаюсь, а потом это будет выглядеть особенно почетно, что именно свою площадь я уступаю дуче. Я уже сделал для нее набросок памятника Муссолини!» До этого дело не дошло, приказ Гитлера о реконструкции площади так и остался невыполненным.
Исполненный драматизма 1938 г. закончился наконец сближением Гитлера с западными державами по вопросу о Чехословакии, соглашением об отходе к Рейху ее значительных территорий. Несколькими неделями ранее Гитлер в своих речах на съезде партии в Нюрнберге преподносил себя разгневанным фюрером своей нации; подхлестываемый бурными овациями своих приверженцев, он приложил все усилия для того, чтобы убедить заграницу, что он не страшится войны. Оценивая с дистанции сегодняшнего дня, конечно ясно, что это была крупномасштабная акция устрашения; эффективность подобной тактики он уже с успехом в меньшем объеме проверил во время своей беседы с Шушнигом. С другой стороны, он любил застолбить своими публичными заявлениями определенный «рубеж мужества», от которого он без потери лица уже не мог бы отступить.
Он не оставил и тени сомнений в своей решимости начать войну даже у своих ближайших сотрудников, объяснил им всю неразрешимость ситуации и неизбежность применения силы. Это очень не походило на его обычное поведение, практически исключавшее возможность заглянуть вовнутрь. Его решительно-воинственные высказывания ввели в заблуждение даже его шеф-адъютанта Брюкнера, работавшего с ним с очень давних пор. Во время партийного съезда 1938 г. мы группой расположились на одной из стен нюрнбергского замка. Перед нами простирался окутанный легкой дымкой, пронизанный мягким сентябрьским солнечным светом древний город. И тут Брюкнер подавленно произнес: «Кто знает, может, мы видим все это столь мирным в последний раз. Возможно, скоро будет война».
То, что вопреки предсказанию Брюкнера удалось еще раз избежать войны, следует приписать скорее сговорчивости западных держав, чем сдержанности Гитлера. На глазах всего потрясенного мира и окончательно уверовавших в непогрешимость фюрера его приверженцев свершилась передача судетской области Германии (нужен комментарий — В.И.).
Всеобщее удивление вызвали чешские оборонительные укрепления. К изумлению специалистов, пробные стрельбы по ним показали, что наше вооужение, которое должно было быть против них использовано, недостаточно эффективно. Гитлер сам поехал к бывшей границе, чтобы составить свое собственное мнение о подземных сооружениях, и они произвели на него сильное впечатление. Укрепления поразительно массивны, исключительно квалифицированно спроектированы и, превосходно учитывая особенности ландшафта, углублены на несколько ярусов в горах: «При стойкой обороне было бы очень трудно овладеть ими, нам это стоило бы много крови. А теперь мы это получили, не пролив ни капли. Но одно ясно — я никогда не допущу, чтобы чехи соорудили бы новую оборонительную линию. И какая у нас теперь великолепная исходная позиция! Горы уже у нас за спиной, мы в долинах Богемии».
10 ноября по пути в свое бюро я проезжал мимо еще дымившихся руин берлинской синагоги. (Нужен комментарий — В.И.) Это было четвертым по счету значительным событием, определившим общий колорит этого последнего предвоенного года. Это очень явственно врезавшееся в память впечатление, оно и сегодня — одно из самых гнетущих в моей жизни. Но тогда меня прежде всего задел элемент беспорядка на Фазанен-штрассе: обуглившиеся балки, рухнувшие детали фасада, обгоревшие стены — предвосхищение картины, которой в войну суждено было стать чуть ли не всей Европе. Но сильнее всего меня встревожило политическое пробуждение «улицы». Разбитые оконные стекла чувствительно задели мое буржуазное понимание порядка.
Я не увидел главного — что разбито тогда было нечто большее, чем стекла, что в эту ночь Гитлер в четвертый раз за год перешагнул Рубикон и необратимо предопределил судьбу своей империи. Почувствовал ли я тогда хоть на мгновение, что надвинулось что-то такое, что должно было привести к уничтожению целой группы нашего народа? Что это изменит и мою собственную моральную сущность? Я не знаю ответа на эти вопросы.
Скорее всего я воспринял происшедшее просто безразлично. Этому способствовали и несколько слов сожаления, произнесенных Гитлером: он-де не хотел такого рода крайностей. Показалось, что он несколько смущен. Позднее Геббельс среди своих намекал, что он был инициатором той мрачной и чудовищной ночи. Я считаю более чем вероятным, что именно он поставил колеблющегося Гитлера перед свершившимся фактом, чтобы принудить его к более решительным действиям.
Меня самого очень удивляет, что в памяти моей почти не сохранились антисемитские высказывания Гитлера. Работая над этой книгой, я могу только пытаться собрать воедино отдельные элементы, которые запали в память: расхождение между тем обликом Гитлера, каким бы мне его хотелось видеть и каким я его знал, озабоченность ухудшающимся состоянием его здоровья, надежды на смягчение его войны с церковью, возвещение им казавшихся утопичными дальних целей, всякого рода курьезы, а ненависть Гитлера к евреям представлялась мне тогда до такой степени само собой разумеющейся, что ее проявления просто не оставили во мне никаких следов.
Как и Гитлер, я ощущал себя архитектором. Политические события меня не касались. Я всего лишь создавал для них по возможности величественные кулисы. И Гитлер укреплял меня в такой самооценке, привлекая меня к решению почти исключительно архитектурных задач. Помимо всего прочего, попытайся я включиться в дискуссии на политические темы, это было бы воспринято как самоуверенное важничанье довольно поздно примкнувшего к движению новичка. Я считал себя избавленным от необходимости высказывать какие-либо оценки. Да и само национал-социалистское воспитание было нацелено на выработку усеченного сознания: от меня ожидали одного — успехов в строительстве. До какой почти гротескной степени дело обстояло именно так, свидетельствует моя памятная записка Гитлеру в 1944 г.: «Задачи, которые я должен решать — неполитические. И я в своей деятельности чувствовал себя хорошо до тех пор, пока моя личность и моя работа рассматривались исключительно под углом зрения профессиональной эффективности». (9)
Но по сути такое дифференцированное видение имеет не много смысла. Сегодня оно, как мне представляется, дает намеком понять, что я стараюсь подальше развести идеализированный образ Гитлера и повседневную практику проведения в жизнь антисемитских лозунгов, красовавшихся на полотнищах при въезде в любой городок и служивших темой для бесед за чашкой чая. А ведь и на самом деле, конечно, не имеет никакого значения, кто организовал и вывел на улицы чернь против синагог и еврейских магазинов, как и не важно то, произошло ли это по подсказке Гитлера или только при его косвенном одобрении.
С тех пор, как меня выпустили из Шпандау, мне очень часто задают тот вопрос, который я и сам пытался на протяжении двадцати лет уяснить для себя в моей одиночной камере: что было мне известно о преследованиях, депортациях и уничтожении евреев? Чего я не мог знать? И какие выводы я для себя сделал?
Сейчас я уже не даю того ответа, которым я столь долго пытался успокаивать спрашивающего, но прежде всего — самого себя: что, дескать, в созданной Гитлером системе, как и при всяком тоталитарном режиме, вместе с восхождением по служебной лестнице растет и изоляция, и отрезанность от всего остального, что с подведением под убийства индустриальной базы сокращается число палачей и тем самым расширяются возможности сокрытия правды, что свойственная системе маниакальная засекреченность выстраивает целую лесенку степеней посвященности и тем самым оставляет отдельно взятому человеку лазейку для бегства, позволяет не замечать бесчеловечности.
Теперь я не даю подобных ответов, потому что они обходятся с реальностью на адвокатский манер. Да, хотя я, фаворит, а затем и один из влиятельных министров Гитлера, был огражден от реальности; да, хотя суженность мышления профессиональными проблемами и ответственностью архитектора и министра вооружений легко позволяла отделываться от действительности всякими увертками; да, хотя я и не знал, что собственно началось в ночь с 9 на 10 ноября 1938 г. и должно было закончиться Майданеком и Аусшвитцем. Но меру своей изолированности, степень правдивости своих уверток и отговорок, уровень своей неинформированности, в конечном счете, я определял все же сам.
Поэтому сегодня я знаю, что в моих мучительнейших, самоистязательских размышлениях этот вопрос ставится так же неправильно, как и многочисленными любопытствующими на этот счет. Было или не было мне известно, и как много или как мало — все это становится несущественным при мысли, сколько же чудовищного я должен был бы тогда узнать и какие же выводы должны были бы стать сами собой разумеющимися даже из того немногого, о чем я знал. Те, кто спрашивают меня, ожидают, в сущности, самооправданий. Но у меня нет защиты.
Новая Рейхсканцелярия должна была быть готова 9 ноября 1939 г. 7 января Гитлер прибыл из Мюнхена. Он был в напряженном ожидании и, по-видимому, ожидал застать обычную при сдаче крупного строительного объекта картину: суета рабочих и ремесленников, полчище уборщиков мусора и мойщиков стекол, лихорадочная спешка при разборке лесов, пыль и куча щебня, развешивание картин и настил полов. Но Гитлер ошибся. Мы с самого начала оставили себе несколько резервных дней, уже не нужных для строительных или отделочных работ, и поэтому ровно за двое суток до сдачи все было готово. Обходя помещения, Гитлер мог бы сразу же сесть за свой письменный стол и приняться за дела государственной важности.
Здание произвело на него сильное впечатление. Он расточал похвалы «гениальному архитектору» — и то, что он это выражал открыто, обращаясь прямо ко мне, было для него очень необычно. А то, что я умудрился все закончить на двое суток раньше, снискало мне славу великого организатора.
Особенно ему понравился протяженный путь, через анфиладу помещений, который будут проделывать дипломаты прежде, чем достигнут зала приемов. Он отмел мои сомнения относительно пола из мрамора, который мне очень не хотелось покрывать дорожкой: «Это то, что как раз и нужно. Пусть они, как и подобает дипломатам, движутся по скользкому полу».
Зал приемов показался ему слишком маленьким, он тут же приказал перестроить его, увеличив площадь втрое. К началу войны соответствующая документация была уже готова. А рабочий кабинет, напротив, вызвал у него безоговорочное восхищение. Особенно порадовала его инкрустация на столешнице его письменного стола, изображавшая наполовину вытащенный из ножен меч: «Вот это хорошо… Когда дипломаты, занявшие места прямо против меня, увидят это, они научатся бояться». С позолоченных панелей над каждой из четырех дверей кабинета на Гитлера смотрели четыре добродетели — Мудрость, Осмотрительность, Мужество и Справедливость. Я сам не очень ясно осознавал, откуда мне пришла в голову эта идея. Две скульптурные работы Арно Брекера в Круглом зале перед порталом, открывавшим проход к Большой галерее, изображали «дерзающего» и «обдумывающего». (10) Это весьма патетическое наставление моего друга Брекера — всякое дерзание предполагает ум — как и мой аллегорический совет не забывать помимо мужества и другие добродетели, свидетельствовали о наивной переоценке дидактической действенности произведений искусства, но в них, возможно, уже сквозила известная обеспокоенность тем, что уже завоеванное может оказаться под угрозой.
Поначалу огромный стол с массивной мраморной столешницей стоял у окна как-то без особого смысла. Но с 1944 г. вокруг него проводились совещания о положении на фронтах; по разостланным картам генштаба можно было проследить стремительное продвижение западного и восточного противников вглубь германского Рейха. Это был последний наземный командный пункт Гитлера. Следующий находился в 150 метрах под мощным многослойным бетонным покрытием. Зал для заседаний кабинета министров, по соображениям акустики весь облицованный деревянными панелями, также ему вполне понравился, но никогда им в дальнейшем не использовался по прямому назначению. Кое-кто из министров просил меня, по крайней мере, показать им «их» зал. Гитлер давал разрешение, и бывало, кто-нибудь из министров несколько минут молча стоял у «своего» кресла, на котором он ни разу не сиживал, и взирал на папку из синей кожи, на которой золотыми буквами было вытеснено его имя.
Для выполнения заказа в сжатые сроки на стройке работали 4,5 тысячи рабочих в две смены. К этому надо добавить еще несколько тысяч по всей стране, занятых изготовлением отдельных деталей. Их всех — камнерезов, столяров, каменщиков, сантехников и проч. — пригласили посетить законченное здание, и они бродили, дивясь и восхищаясь, по сверкающим залам.
Во Дворце спорта Гитлер обратился к ним со следующими словами: «Я обращаюсь к вам как представитель всего немецкого народа! Ведь если я кого-то принимаю в Имперской канцелярии, то его принимает не частное лицо Адольф Гитлер, а фюрер германской нации — тем самым его принимаю не я, а в моем лице — вся Германия. И поэтому я хочу, чтобы эти помещения были бы достойны своей миссии. Каждый из вас в отдельности внес свой вклад в сооружение, которое простоит века и расскажет потомкам о нашем времени. Это первое архитектурное олицетворение нового великого германского Рейха!»
После обеденной трапезы он иногда спрашивал, кто из гостей еще не осматривал Рейхсканцелярию, и всегда радовался, если он мог кому-нибудь еще показать новостройку. При этом он блистал своей памятью на цифры, ошеломляя посетителей. Он обращался ко мне: «Какова площадь этого зала? А высота?» Я смущенно пожимал плечами, а он называл размеры. Совершенно безошибочно. Постепенно это стало игрой с подтасованными картами, так как и у меня эти цифры уже засели в голове. Но раз уж ему эта игра была по душе, то я подыгрывал.
На меня посыпались почести. Гитлер устроил на своей квартире обед для моих ближайших сотрудников. Он написал статью для книги о Рейхсканцелярии, наградил меня «золотым партийным значком» и приподнес мне, произнеся несколько робких слов, акварель времен своей юности. Нарисованная им в очень для него тяжкое время, в 1909 г., она изображала готическую церковь, что должно было стоить исключительно точной, педантичной и терпеливой работы. В ней не чувствовалось ни малейшего индивидуального начала, ни один штрих не был проведен вдохновенно. Но не только манера нанесения штрихов была абсолютно безличной. Кажется, что уже одним выбором объекта изображения, бледными красками, робостью в раскрытии перспективы — это очень достоверное свидетельство раннего периода жизни Гитлера. Все его акварели того времени производят именно такое безжизненное впечатление. И даже его зарисовки пешего связного на фронте Первой мировой войны оставались лишенными всякой индивидуальности. Сдвиг к самостоятельности произошел поздно — об этом свидетельствуют оба наброска пером Берлинского зала народных собраний и Триумфальной арки, выполненные им примерно в 1925 г. Еще десятью годами позднее он в моем присутствии делал наброски очень уверенной рукой, красно-синим карандашом, местами нанося несколько слоев штриховки, пока ему не удалось добиться искомой формы. Но еще и в те годы он не стеснялся незатейливых акварелей своих молодых лет, иногда поднося их в знак особого отличия.