Страница:
Излюбленной мишенью шуток Геббельса был Розенберг, которого он иначе, чем «Имперский философ» и не называл и унижал всякими анекдотами. В этом случае Геббельс всегда мог быть уверенным в успехе у Гитлера. И он так часто эксплуатировал эту тему, что его рассказы походили на настоящий театр — с заученными ролями и актерами, ожидающими выхода. Заранее можно было быть уверенным, что Гитлер в конце скажет: «Фелькишер беобахтер» — такая же скукотища, как и ее издатель Розенберг. Есть у нас и партийная сатирическая газета «Крапива» — самое безутешное издание, какое только можно себе представить! А с другой стороны, — «ФБ» — ни что иное, как юмористическая газетенка". К удовольствию Гитлера, объектом насмешек Геббельса был и владелец крупной типографии Мюллер. Он изо всех сил старался помимо партийных изданий издавать еще что-то, чтобы удержать старых подписчиков из строго католических районов Верхней Баварии. В результате у него печатались и церковные календари и розенберговские антиклерикальные пасквили. Он мог себе это позволить, потому что в 20-е годы частенько продолжал печатать «Фклькишер беобахтер», несмотря на просроченные платежи.
Многие шутки Геббельса очень тщательно подготавливались, привязывались к отдельным эпизодам целой серии событий, с каждым из которых Гитлер получал текущую информацию. И в этом отношении Геббельс далеко превосходил всех, а Гитлер своими аплодисментами вдохновлял его на все новые повороты.
Старый партейгеноссе Ойген Хадамовский получил когда-то на радио ключевую должность Имперского руководителя основной программы, а теперь прямо сгорал от желания стать руководителем всего Рейхсрадио. Министр пропаганды, у которого была на примете другая кандидатура, опасался, что Гитлер может поддержать Хадамовского, потому что до 1933 г. тот весьма умело организовывал прямые трансляции предвыборных выступлений Гитлера. Ханке, статс-секретарь министерства пропаганды, пригласил Хадамовского к себе и официально объявил ему, что Гитлер только что назначил его «Имперским руководителем радиосети». Взрыв радости Хадамовского по поводу давно вожделенного назначения был вечером же — вероятно, огрубленно и с добавлениями — разыгран перед Гитлером, так что он все это воспринял как великолепный розыгрыш. На следующий день Геббельс приказал отпечатать несколько экземпляров газеты с лже-извещением о состоявшемся назначении и с гротеско-преувеличенными поздравлениями. Да, в этом Геббельс знал толк. Было что рассказать Гитлеру о всех стилистических красотах и заверениях в верности, содержавшихся в поздравлении. А как Хадамовский был радостно взволнован! Этот эпизод был встречен новым раскатом смеха Гитлера и всех присутствующих за столом. В тот же день Ханке пошел еще дальше и устроил и еще один подвох: он уговорил вновь назначенного обратиться по случаю вступления в должность с приветственной речью к радиослушателям перед… выключенным микрофоном. И это стало новым поводом для безграничного веселья, особенно, когда было рассказано и показано, с какой безмерной радостью, с каким тщеславием выражал свою благодарность обманутый. Теперь Геббельс уже мог не опасаться чьего-либо вмешательства в поддержку кандидатуры Хадамовского. Дьявольская игра, в которой обсмеянный был абсолютно безоружен. Он, вероятно, даже и не подозревал, что вся эта шутка только для того и затевалась, чтобы сделать его кадидатуру неприемлемой для Гитлера. И никто не был в состоянии проверить, то ли Геббельс преподносил действительные факты, то ли просто давал волю своей фантазии.
Не такой уж, возможно, неверной была бы мысль, что собственно обманутым в конечном счете был сам Гитлер, что интриган Геббельс вертел им. По моим наблюдениям, Гитлер на самом деле не мог в подобных случаях тягаться с Геббельсом. Столь утонченная низость не была свойственна его прямолинейной натуре. Мне и тогда с моральной точки зрения казалось сомнительным, что Гитлер своими аплодисментами поддерживал эту скверную игру и даже провоцировал ее. А ведь достаточно было всего одного недовольного замечания, чтобы надолго отбить охоту к таким розыгрышам.
Я часто спрашивал себя, возможно ли было влиять на Гитлера? Да, конечно, — и в очень высокой степени, особенно — кто это умел. Гитлер хотя и был недоверчив, но в каком-то довольно примитивном смысле: изощренные ходы фигур или очень осторожное ориентирование его мнения он не всегда улавливал. Для разоблачения методично организованного, осмотрительно реализуемого шулерства у него не хватало интуиции. Мастерами такой игры были Геринг, Геббельс, Борман и, далеко уступая им, — Гиммлер. Поскольку же прямым разговором добиться перемены взглядов Гитлера по какому-то крупному вопросу было невозможно, эти навыки еще более упрочивали власть этих людей.
Рассказом об еще одном розыгрыше столь же изощренного свойства можно и завершить повествование об обеденных застольях у Гитлера. На этот раз объектом атаки стал шеф зарубежной пресс-службы Путци Ханфштенгль, который благодаря тесному личному контакту с Гитлером был весьма подозрительным в глазах Геббельса. Больше всего ему доставалось от Геббельса за его якобы особую скаредность. Однажды тот попробовал с помощью английской пластинки доказать, что Ханфштенгль даже мелодию сочиненного им популярного марша содрал с какой-то английской песенки.
Итак, на шефа зарубежной пресс-службы уже была брошена тень, когда во время гражданской войны в Испании Геббельс поведал компании за обеденным столом, что Ханфштенгль позволил себе презрительные высказывания о боевом духе воевавших там немецких солдат. Гитлер возмутился: этого труса, не имеющего никакого права судить о мужестве других, следует хорошенько проучить. Через несколько дней у Ханфштенгля появился курьер Гитлера с запечатанным в конверте приказом, который полагалось вскрыть только после взлета поджидающего его самолета. Самолет взял старт, Ханфштенгль вскрыл конверт и, к своему ужасу, прочитал, что его высадят в «красной» части страны и что он должен будет вести там агентурную работу для Франко. Геббельс рассказал Гитлеру это во всех подробностях за столом. Как Ханфштенгль отчаянно просил пилота повернуть назад, потому что все это — всего лишь какое-то недоразумение, как самолет несколько часов кружил в облаках над территорией Германии, а пассажиру сообщались названия мест, из чего следовало, что Испания неумолимо приближается, как, наконец, пилот заявил, что придется сделать вынужденную посадку и спокойненько приземлился в аэропорту Лейпцига. Ханфштенгль, который понял, что стал жертвой скверного розыгрыша, вдруг возбужденно заявил, что на его жизнь замышляется покушение и исчез бесследно.
Все повороты этой истории вызывали взрывы смеха за столом, тем более, что на этот раз шутка была срежесирована Гитлером и Геббельсом вместе. Когда же через несколько дней Гитлер узнал, что шеф пресс-службы нашел убежище за рубежом, он испугался, что Ханфштенгль, польстившись на высокие гонорары, начнет работать с западной прессой и поделится своей информацией о внутренней жизни окружения Гитлера. Вопреки приписывавшейся ему жадности он не сделал ничего подобного.
Со своей склонностью разрушать жестокими шутками репутацию и самоуважение даже близких сотрудников и верных товарищей по борьбе Гитлер нашел «определенный отклик» и у меня. Пусть я все еще был им захвачен, но в моей увлеченности уже давно не было того восхищения, которое владело мной в первые годы нашей совместной работы. В повседневном общении я постоянно обретал способность видеть его как бы со стороны, а тем самым — к критическим наблюдениям.
Кроме того, моя тесная к нему привязанность была всегда и прежде всего привязанностью к заказчику. Служить ему всем, на что я способен, претворять в жизнь его идеи — это меня все еще воодушевляло. Потом — чем более крупные и значительные задачи вставали передо мной, тем с большим уважением и даже восхищением ко мне относились. Я стоял на пороге — мне верилось в это — создания основного творения своей жизни, которое поставит меня в ряд величайших зодчих истории. Это позволяло мне чувствовать, что я не просто принимаю блага, которыми меня осыпает Гитлер, а что как архитектор я за доверие расплачиваюсь с заказчиком полновестным творчеством. И еще один момент: Гитлер относился ко мне, как к коллеге, и все время подчеркивал, что в области архитектуры я выше его.
Обеды у Гитлера отнимали много времени; ведь за столом сидели по половины пятого. Конечно, кто-то мог и позволить себе такое расточительство. Я появялся там не более двух раз в неделю, чтобы не запускать свою работу.
Но, с другой стороны, бывать в гостях у Гитлера было необходимо для поддержания престижа. Кроме того, почти для всех допущенных к трапезам было важно иметь представление об отношении Гитлера к текущим проблемам. Да и для Гитлера эти сборища были полезны, они позволяли в неформальной обстановке, без какого-либо труда, ознакомить определенный круг людей с политическими установками, главным лозунгом дня. В то же время Гитлер, как правило, не позволял заглянуть за двери, за которыми, собственно, и шла его работа, поделиться, к примеру, результатами какого-нибудь важного совещания. А если он иногда делал это, то с единственной целью — пренебрежительно отозваться о собеседнике.
Некоторые гости прямо за едой, как заправские охотники, закидывали наживку, стараясь заполучить у Гитлера аудиенцию. Якобы невзначай упоминались фотографии нынешнего состояния какой-либо стройки или (и это было очень удачной наживкой), снимки театральных декораций нового спектакля — особенно хорошо срабатывали оперы Вагнера или оперетты. Но все-таки самым безошибочным средством всегда оставалась фраза: «Мой фюрер, я принес Вам новые чертежи строительства». В этом случае гость мог быть вполне уверен, что услышит: «Прекрасно, покажите их мне сразу же после обеда». По негласному мнению обеденной компании это был не очень честный способ, но иначе угрожала перспектива многомесячного ожидания приема.
По окончании обеда гости быстро прощались, а тот, кому выпало счастье, направлялся с хозяином дома в примыкающий холл, именуемый почему-то «зимним садом». Гитлер частенько на ходу обращался ко мне: «Задержитель на минутку, я хотел бы кое-что с Вами обсудить». Минутка превращалась в час и более того. Наконец, меня просили пройти. Теперь он держал себя совершенно свободно, поудобнее усаживался напротив меня в кресле и расспрашивал о ходе моих строек.
Тем временем дело шло к шести. Гитлер прощался и поднимался наверх в свои личные апартаменты, и я заскакивал, хотя бы ненадолго, в свое бюро. Если раздавался звонок от адъютанта с приглашением на ужин, то через два часа я снова оказывался в жилище канцлера. Но нередко, если мне нужно было срочно показать какие-нибудь планы, эскизы, я появлялся и без приглашения.
На эти вечерние посиделки собиралось человек шесть-восемь: адъютанты, лейб-медик, фотограф Гофман, один-два из знакомых по Мюнхену, часто — пилот Бауэр со своим радистом и борт-механиком и как непременный сопровождающий — Борман. Политические соратники, например, — Геббельс, были вечерами, как правило, нежелательны. Общий уровень разговоров был еще попроще, чем за обедом, говорилось как-то вообще и ни о чем. Гитлер с удовольствием выслушивал рассказы о новых премьерах, интересовался он и скандальной хроникой. Летчик рассказывал о всяких летных казусах, Гофман подбрасывал какие-нибудь сплетни из жизни мюнхенской богемы, информировал Гитлера об охоте на аукционах за картинами по его заказам, но в основном Гитлер снова и снова рассказывал разные истории из своей жизни и о своем восхождении.
Еда была, как и днем, самая простая. Домоправитель Канненберг иногда пытался в этом небольшом кругу подать что-то поизысканнее. Несколько недель Гитлер ел с аппетитом ложками даже икру и похваливал это новое для него блюдо. Но ему пришло в голову спросить Канненберга о ее цене, он возмутился и запретил ее раз и навсегда. Правда, дешевая красная икра еще несколько раз подавалась, но и она была отвергнута по причине дороговизны. Конечно, по отношению ко всем расходам это не могло играть абсолютно никакой роли. Но для собственной самооценки Гитлеру был невыносим фюрер, поедающий икру.
После ужина общество направлялось в гостиную, служившую в остальном для официальных приемов. Рассаживались в покойные кресла, Гитлер расстегивал пуговицы своего френча, протягивал ноги. Свет медленно гаснул. В это время через заднюю дверь в комнату впускалась наиболее близкая прислуга, в том числе и женская, а также личная охрана. Начинался первый художественный фильм. Как и на Оберзальцберге, мы просиживали в молчании три-четыре часа, а когда около часа ночи просмотр заканчивался, мы подымались утомленные, с затекшими телами. Только Гитлер выглядел все еще бодрым, разглагольствовал об актерских удачах, восхищался игрой своих особо любимых актеров, а затем переходил и к новым темам. В соседней, меньшей комнате, беседа еще как-то тянулась за пивом, вином, бутербродами, пока часа в два ночи Гитлер не прощался со всеми. Нередко меня посещала мысль, что круг этих столь посредственных людей собирается точно в тех же самых стенах, где некогда вел свои беседы с знакомыми, друзьями и политическими деятелями Бисмарк.
Я несколько раз предлагал, чтобы хоть как-то развеять скуку этих вечеров, пригласить какого-нибудь знаменитого пианиста или ученого. К моему удивлению, Гитлер отвечал уклончиво: «Люди искусства совсем не столь охотно последовали бы приглашению, как они в этом заверяют». Конечно, многие из них восприняли бы такое приглашение как награду. Повидимому, Гитлер не хотел нарушить скучноватое и туповатое, но привычное и им любимое завершение своего рабочего дня. Я часто замечал, что Гитлер чувствовал себя скованным в общении с людьми, превосходящими его как профессионалы в своей области. От случая к случаю он принимал их, но только в атмосфере официальной аудиенции. Может, этим отчасти объяснялось, что он поручил мне, еще совсем молодому архитектору столь ответственные проекты. По отношению ко мне он не испытывал этого комплекса неполноценности.
В первые годы после 1933 г. адъютант мог приглашать дам, в основном из мира кино и по выбору Геббельса. Но вообщем допускались только замужние и чаще — в сопровождении мужей. Гитлер следил за соблюдением этого правила, чтобы пресечь всякого рода слухи, которые могли бы повредить выработанному Геббельсом имиджу фюрера, ведущего добродетельный образ жизни. По отношению к этим дамам Гитлер вес себя, как выпускник школы танцев на выпускном балу. И в этом прогладывалась несколько робкая старательность; как бы ни допустить какой промах, как бы не обойти кого комплиментом, не забыть по-австрийски галантно поцеловать ручки при встрече и прощании. После ухода дам он еще недолго сидел в своем узком кругу, делясь растроганными впечатлениями о них, и больше — от их фигур, чем от их очарования или ума — и немножно, как школьник, навсегда уверовавший в недостижимость своих желаний. Гитлера влекло к высоким полноватым женщинам. Ева Браун, скорее невысокая и с изящной фигуркой, отнюдь не отвечала его идеалу.
Если память мне не изменяет, где-то году в 1935, с такими приемами, без всяких видимых причин, было раз и навсегда покончено. Почему — мне это так и осталось неизвестным. Может быть, сыграла свою роль какая-то сплетня или еще что-то. Во всяком случае, Гитлер однажды резко объявил, что впредь дамы допускаться не будут, а он отныне ограничится комплиментами кинозвездам на ежевечернем экране.
Лишь много позднее, году в 1939, Еве Браун была отведена спальная комната в Берлинской квартире, непосредственно примыкающая к его спальне, с окнами на узкий дворик. Здесь она вела еще более замкнутый, чем на Оберзальцберге, образ жизни, незаметно прокрадывалась через запасной вход и боковую лестницу наверх; она никогда не спускалась в помещения нижнего этажа, даже если там собирались старые знакомые, и очень радовалась, если я, часами, ожидая беседы с Гитлером, мог составить ей общество.
Если не считать оперетт, в театры Гитлер ходил редко. Но он не мог пропустить новую постановку уже ставших классическими «Летучей мыши» или «Веселой вдовы». Я не ошибусь, если скажу, что «Летучую мышь» мы с ним в разных городах Германии слушали не менее пяти-шести раз. Для ее новых роскошных постановок он обычно выуживал немалые средства из бормановской шкатулки.
Кроме того, ему доставляло удовольствие «легкое искусство», несколько раз бывал он в берлинском варьете «Зимний сад». И если бы не опасался ненужных разговоров, ходил бы туда почаще. Бывало, что он отправлял в варьете своего домоправителя с тем, чтобы поздно вечером, следя по программе, выслушать подробный рассказ о представлении. Хаживал он и в театр «Метрополь», где давались оперетты-ревю с обнаженными «нимфами» и совершенно никчемным содержанием.
Ежегодно он был гостем Байрейтских фестивалей и не пропускал там ни одного премьерного спектакля. Мне, полному профану в музыке, казалось, что в беседах с госпожой Винфред Вагнер он обнаруживал изрядное понимание музыкальных тонкостей. Но больше его все же захватвывала постановочная сторона.
За этими пределами, однако, он посещал оперу крайне редко, а позднее его интерес к театру заметно понизился. Даже его любовь к музыке Брукнера была все же скорее поверхностной. Хотя перед каждой его речью «о культуре» на партийных съездах в Нюрнберге и проигрывался отрывок из брукнеровской симфонии. В остальном же он проявлял заботу только о том, чтобы в соборе св. Флориана не угасал огонь дела всей жизни композитора. Для общественного же мнения он старался поддерживать видимость своей очень насыщенной культурной жизни.
Совершенно не ясным для меня так и осталось, насколько и в каком объеме Гитлер интересовался художественной литературой. Обыкновенно он рассуждал о военно-научных произведениях, о флотских календарях или о книгах по архитектуре, которые он с большим интересом изучал по ночам. Ни о чем другом я от него не слыхивал.
Я по натуре своей был трудягой и не мог поначалу понять расточительство Гитлером рабочего времени. Я еще мог понять, что Гитлер заканчивал свой рабочий день скучным и пустым времяпрепровождением. Но эти примерно шесть часов представлялись мне непозволительно долгими, тогда как его собственно рабочий день — довольно кратким. Когда же, — спрашивал я себя, — он работает? Ведь времени-то оставалось совсем немного. Вставал он поближе к полудню, проводил одно-два совещания, но начиная с обеденного времени, он более или менее просто расточал время вплоть до раннего вечера. (1) Редкие назначенные на вторую половину дня официальные встречи постоянно оказывались под угрозой из-за его любви к строительным проектам. Его адъютанты часто просили меня: «Пожалуйста, не показывайте ему сегодня Ваши планы и чертежи». Принесенные с собой рулоны упрятывались у входа в помещении телефонного узла. На вопросы Гитлера я давал уклончивые ответы. Иногда он раскрывал эти хитрости и сам отправлялся искать мои бумаги в передней или в гардеробе.
В народном представлении Гитлер был фюрером, который денно и нощно печется об общем благе. Человеку, знакомому со стилем работы импульсивных художественных натур, бессистемное распределение Гитлером своего порядка дня, напомнило бы богемный стиль жизни. Насколько я мог наблюдать, иногда в нем на протяжении недель, заполненных какими-нибудь пустяшными делами, шло вынашивание какой-либо проблемы, чтобы затем, по «внезапному озарению», придти к ее окончательному, в течение нескольких очень напряженных рабочих дней, оформлению. Его застольное общение служило ему, возможно, средством опробывать в почти игровой форме новые мысли, попытаться подойти к ним с различных сторон, обкатать их перед невзыскательной аудиторией и довести до окончательного вида. Приняв какое-то решение, он снова впадал в свое ничегонеделание.
Многие шутки Геббельса очень тщательно подготавливались, привязывались к отдельным эпизодам целой серии событий, с каждым из которых Гитлер получал текущую информацию. И в этом отношении Геббельс далеко превосходил всех, а Гитлер своими аплодисментами вдохновлял его на все новые повороты.
Старый партейгеноссе Ойген Хадамовский получил когда-то на радио ключевую должность Имперского руководителя основной программы, а теперь прямо сгорал от желания стать руководителем всего Рейхсрадио. Министр пропаганды, у которого была на примете другая кандидатура, опасался, что Гитлер может поддержать Хадамовского, потому что до 1933 г. тот весьма умело организовывал прямые трансляции предвыборных выступлений Гитлера. Ханке, статс-секретарь министерства пропаганды, пригласил Хадамовского к себе и официально объявил ему, что Гитлер только что назначил его «Имперским руководителем радиосети». Взрыв радости Хадамовского по поводу давно вожделенного назначения был вечером же — вероятно, огрубленно и с добавлениями — разыгран перед Гитлером, так что он все это воспринял как великолепный розыгрыш. На следующий день Геббельс приказал отпечатать несколько экземпляров газеты с лже-извещением о состоявшемся назначении и с гротеско-преувеличенными поздравлениями. Да, в этом Геббельс знал толк. Было что рассказать Гитлеру о всех стилистических красотах и заверениях в верности, содержавшихся в поздравлении. А как Хадамовский был радостно взволнован! Этот эпизод был встречен новым раскатом смеха Гитлера и всех присутствующих за столом. В тот же день Ханке пошел еще дальше и устроил и еще один подвох: он уговорил вновь назначенного обратиться по случаю вступления в должность с приветственной речью к радиослушателям перед… выключенным микрофоном. И это стало новым поводом для безграничного веселья, особенно, когда было рассказано и показано, с какой безмерной радостью, с каким тщеславием выражал свою благодарность обманутый. Теперь Геббельс уже мог не опасаться чьего-либо вмешательства в поддержку кандидатуры Хадамовского. Дьявольская игра, в которой обсмеянный был абсолютно безоружен. Он, вероятно, даже и не подозревал, что вся эта шутка только для того и затевалась, чтобы сделать его кадидатуру неприемлемой для Гитлера. И никто не был в состоянии проверить, то ли Геббельс преподносил действительные факты, то ли просто давал волю своей фантазии.
Не такой уж, возможно, неверной была бы мысль, что собственно обманутым в конечном счете был сам Гитлер, что интриган Геббельс вертел им. По моим наблюдениям, Гитлер на самом деле не мог в подобных случаях тягаться с Геббельсом. Столь утонченная низость не была свойственна его прямолинейной натуре. Мне и тогда с моральной точки зрения казалось сомнительным, что Гитлер своими аплодисментами поддерживал эту скверную игру и даже провоцировал ее. А ведь достаточно было всего одного недовольного замечания, чтобы надолго отбить охоту к таким розыгрышам.
Я часто спрашивал себя, возможно ли было влиять на Гитлера? Да, конечно, — и в очень высокой степени, особенно — кто это умел. Гитлер хотя и был недоверчив, но в каком-то довольно примитивном смысле: изощренные ходы фигур или очень осторожное ориентирование его мнения он не всегда улавливал. Для разоблачения методично организованного, осмотрительно реализуемого шулерства у него не хватало интуиции. Мастерами такой игры были Геринг, Геббельс, Борман и, далеко уступая им, — Гиммлер. Поскольку же прямым разговором добиться перемены взглядов Гитлера по какому-то крупному вопросу было невозможно, эти навыки еще более упрочивали власть этих людей.
Рассказом об еще одном розыгрыше столь же изощренного свойства можно и завершить повествование об обеденных застольях у Гитлера. На этот раз объектом атаки стал шеф зарубежной пресс-службы Путци Ханфштенгль, который благодаря тесному личному контакту с Гитлером был весьма подозрительным в глазах Геббельса. Больше всего ему доставалось от Геббельса за его якобы особую скаредность. Однажды тот попробовал с помощью английской пластинки доказать, что Ханфштенгль даже мелодию сочиненного им популярного марша содрал с какой-то английской песенки.
Итак, на шефа зарубежной пресс-службы уже была брошена тень, когда во время гражданской войны в Испании Геббельс поведал компании за обеденным столом, что Ханфштенгль позволил себе презрительные высказывания о боевом духе воевавших там немецких солдат. Гитлер возмутился: этого труса, не имеющего никакого права судить о мужестве других, следует хорошенько проучить. Через несколько дней у Ханфштенгля появился курьер Гитлера с запечатанным в конверте приказом, который полагалось вскрыть только после взлета поджидающего его самолета. Самолет взял старт, Ханфштенгль вскрыл конверт и, к своему ужасу, прочитал, что его высадят в «красной» части страны и что он должен будет вести там агентурную работу для Франко. Геббельс рассказал Гитлеру это во всех подробностях за столом. Как Ханфштенгль отчаянно просил пилота повернуть назад, потому что все это — всего лишь какое-то недоразумение, как самолет несколько часов кружил в облаках над территорией Германии, а пассажиру сообщались названия мест, из чего следовало, что Испания неумолимо приближается, как, наконец, пилот заявил, что придется сделать вынужденную посадку и спокойненько приземлился в аэропорту Лейпцига. Ханфштенгль, который понял, что стал жертвой скверного розыгрыша, вдруг возбужденно заявил, что на его жизнь замышляется покушение и исчез бесследно.
Все повороты этой истории вызывали взрывы смеха за столом, тем более, что на этот раз шутка была срежесирована Гитлером и Геббельсом вместе. Когда же через несколько дней Гитлер узнал, что шеф пресс-службы нашел убежище за рубежом, он испугался, что Ханфштенгль, польстившись на высокие гонорары, начнет работать с западной прессой и поделится своей информацией о внутренней жизни окружения Гитлера. Вопреки приписывавшейся ему жадности он не сделал ничего подобного.
Со своей склонностью разрушать жестокими шутками репутацию и самоуважение даже близких сотрудников и верных товарищей по борьбе Гитлер нашел «определенный отклик» и у меня. Пусть я все еще был им захвачен, но в моей увлеченности уже давно не было того восхищения, которое владело мной в первые годы нашей совместной работы. В повседневном общении я постоянно обретал способность видеть его как бы со стороны, а тем самым — к критическим наблюдениям.
Кроме того, моя тесная к нему привязанность была всегда и прежде всего привязанностью к заказчику. Служить ему всем, на что я способен, претворять в жизнь его идеи — это меня все еще воодушевляло. Потом — чем более крупные и значительные задачи вставали передо мной, тем с большим уважением и даже восхищением ко мне относились. Я стоял на пороге — мне верилось в это — создания основного творения своей жизни, которое поставит меня в ряд величайших зодчих истории. Это позволяло мне чувствовать, что я не просто принимаю блага, которыми меня осыпает Гитлер, а что как архитектор я за доверие расплачиваюсь с заказчиком полновестным творчеством. И еще один момент: Гитлер относился ко мне, как к коллеге, и все время подчеркивал, что в области архитектуры я выше его.
Обеды у Гитлера отнимали много времени; ведь за столом сидели по половины пятого. Конечно, кто-то мог и позволить себе такое расточительство. Я появялся там не более двух раз в неделю, чтобы не запускать свою работу.
Но, с другой стороны, бывать в гостях у Гитлера было необходимо для поддержания престижа. Кроме того, почти для всех допущенных к трапезам было важно иметь представление об отношении Гитлера к текущим проблемам. Да и для Гитлера эти сборища были полезны, они позволяли в неформальной обстановке, без какого-либо труда, ознакомить определенный круг людей с политическими установками, главным лозунгом дня. В то же время Гитлер, как правило, не позволял заглянуть за двери, за которыми, собственно, и шла его работа, поделиться, к примеру, результатами какого-нибудь важного совещания. А если он иногда делал это, то с единственной целью — пренебрежительно отозваться о собеседнике.
Некоторые гости прямо за едой, как заправские охотники, закидывали наживку, стараясь заполучить у Гитлера аудиенцию. Якобы невзначай упоминались фотографии нынешнего состояния какой-либо стройки или (и это было очень удачной наживкой), снимки театральных декораций нового спектакля — особенно хорошо срабатывали оперы Вагнера или оперетты. Но все-таки самым безошибочным средством всегда оставалась фраза: «Мой фюрер, я принес Вам новые чертежи строительства». В этом случае гость мог быть вполне уверен, что услышит: «Прекрасно, покажите их мне сразу же после обеда». По негласному мнению обеденной компании это был не очень честный способ, но иначе угрожала перспектива многомесячного ожидания приема.
По окончании обеда гости быстро прощались, а тот, кому выпало счастье, направлялся с хозяином дома в примыкающий холл, именуемый почему-то «зимним садом». Гитлер частенько на ходу обращался ко мне: «Задержитель на минутку, я хотел бы кое-что с Вами обсудить». Минутка превращалась в час и более того. Наконец, меня просили пройти. Теперь он держал себя совершенно свободно, поудобнее усаживался напротив меня в кресле и расспрашивал о ходе моих строек.
Тем временем дело шло к шести. Гитлер прощался и поднимался наверх в свои личные апартаменты, и я заскакивал, хотя бы ненадолго, в свое бюро. Если раздавался звонок от адъютанта с приглашением на ужин, то через два часа я снова оказывался в жилище канцлера. Но нередко, если мне нужно было срочно показать какие-нибудь планы, эскизы, я появлялся и без приглашения.
На эти вечерние посиделки собиралось человек шесть-восемь: адъютанты, лейб-медик, фотограф Гофман, один-два из знакомых по Мюнхену, часто — пилот Бауэр со своим радистом и борт-механиком и как непременный сопровождающий — Борман. Политические соратники, например, — Геббельс, были вечерами, как правило, нежелательны. Общий уровень разговоров был еще попроще, чем за обедом, говорилось как-то вообще и ни о чем. Гитлер с удовольствием выслушивал рассказы о новых премьерах, интересовался он и скандальной хроникой. Летчик рассказывал о всяких летных казусах, Гофман подбрасывал какие-нибудь сплетни из жизни мюнхенской богемы, информировал Гитлера об охоте на аукционах за картинами по его заказам, но в основном Гитлер снова и снова рассказывал разные истории из своей жизни и о своем восхождении.
Еда была, как и днем, самая простая. Домоправитель Канненберг иногда пытался в этом небольшом кругу подать что-то поизысканнее. Несколько недель Гитлер ел с аппетитом ложками даже икру и похваливал это новое для него блюдо. Но ему пришло в голову спросить Канненберга о ее цене, он возмутился и запретил ее раз и навсегда. Правда, дешевая красная икра еще несколько раз подавалась, но и она была отвергнута по причине дороговизны. Конечно, по отношению ко всем расходам это не могло играть абсолютно никакой роли. Но для собственной самооценки Гитлеру был невыносим фюрер, поедающий икру.
После ужина общество направлялось в гостиную, служившую в остальном для официальных приемов. Рассаживались в покойные кресла, Гитлер расстегивал пуговицы своего френча, протягивал ноги. Свет медленно гаснул. В это время через заднюю дверь в комнату впускалась наиболее близкая прислуга, в том числе и женская, а также личная охрана. Начинался первый художественный фильм. Как и на Оберзальцберге, мы просиживали в молчании три-четыре часа, а когда около часа ночи просмотр заканчивался, мы подымались утомленные, с затекшими телами. Только Гитлер выглядел все еще бодрым, разглагольствовал об актерских удачах, восхищался игрой своих особо любимых актеров, а затем переходил и к новым темам. В соседней, меньшей комнате, беседа еще как-то тянулась за пивом, вином, бутербродами, пока часа в два ночи Гитлер не прощался со всеми. Нередко меня посещала мысль, что круг этих столь посредственных людей собирается точно в тех же самых стенах, где некогда вел свои беседы с знакомыми, друзьями и политическими деятелями Бисмарк.
Я несколько раз предлагал, чтобы хоть как-то развеять скуку этих вечеров, пригласить какого-нибудь знаменитого пианиста или ученого. К моему удивлению, Гитлер отвечал уклончиво: «Люди искусства совсем не столь охотно последовали бы приглашению, как они в этом заверяют». Конечно, многие из них восприняли бы такое приглашение как награду. Повидимому, Гитлер не хотел нарушить скучноватое и туповатое, но привычное и им любимое завершение своего рабочего дня. Я часто замечал, что Гитлер чувствовал себя скованным в общении с людьми, превосходящими его как профессионалы в своей области. От случая к случаю он принимал их, но только в атмосфере официальной аудиенции. Может, этим отчасти объяснялось, что он поручил мне, еще совсем молодому архитектору столь ответственные проекты. По отношению ко мне он не испытывал этого комплекса неполноценности.
В первые годы после 1933 г. адъютант мог приглашать дам, в основном из мира кино и по выбору Геббельса. Но вообщем допускались только замужние и чаще — в сопровождении мужей. Гитлер следил за соблюдением этого правила, чтобы пресечь всякого рода слухи, которые могли бы повредить выработанному Геббельсом имиджу фюрера, ведущего добродетельный образ жизни. По отношению к этим дамам Гитлер вес себя, как выпускник школы танцев на выпускном балу. И в этом прогладывалась несколько робкая старательность; как бы ни допустить какой промах, как бы не обойти кого комплиментом, не забыть по-австрийски галантно поцеловать ручки при встрече и прощании. После ухода дам он еще недолго сидел в своем узком кругу, делясь растроганными впечатлениями о них, и больше — от их фигур, чем от их очарования или ума — и немножно, как школьник, навсегда уверовавший в недостижимость своих желаний. Гитлера влекло к высоким полноватым женщинам. Ева Браун, скорее невысокая и с изящной фигуркой, отнюдь не отвечала его идеалу.
Если память мне не изменяет, где-то году в 1935, с такими приемами, без всяких видимых причин, было раз и навсегда покончено. Почему — мне это так и осталось неизвестным. Может быть, сыграла свою роль какая-то сплетня или еще что-то. Во всяком случае, Гитлер однажды резко объявил, что впредь дамы допускаться не будут, а он отныне ограничится комплиментами кинозвездам на ежевечернем экране.
Лишь много позднее, году в 1939, Еве Браун была отведена спальная комната в Берлинской квартире, непосредственно примыкающая к его спальне, с окнами на узкий дворик. Здесь она вела еще более замкнутый, чем на Оберзальцберге, образ жизни, незаметно прокрадывалась через запасной вход и боковую лестницу наверх; она никогда не спускалась в помещения нижнего этажа, даже если там собирались старые знакомые, и очень радовалась, если я, часами, ожидая беседы с Гитлером, мог составить ей общество.
Если не считать оперетт, в театры Гитлер ходил редко. Но он не мог пропустить новую постановку уже ставших классическими «Летучей мыши» или «Веселой вдовы». Я не ошибусь, если скажу, что «Летучую мышь» мы с ним в разных городах Германии слушали не менее пяти-шести раз. Для ее новых роскошных постановок он обычно выуживал немалые средства из бормановской шкатулки.
Кроме того, ему доставляло удовольствие «легкое искусство», несколько раз бывал он в берлинском варьете «Зимний сад». И если бы не опасался ненужных разговоров, ходил бы туда почаще. Бывало, что он отправлял в варьете своего домоправителя с тем, чтобы поздно вечером, следя по программе, выслушать подробный рассказ о представлении. Хаживал он и в театр «Метрополь», где давались оперетты-ревю с обнаженными «нимфами» и совершенно никчемным содержанием.
Ежегодно он был гостем Байрейтских фестивалей и не пропускал там ни одного премьерного спектакля. Мне, полному профану в музыке, казалось, что в беседах с госпожой Винфред Вагнер он обнаруживал изрядное понимание музыкальных тонкостей. Но больше его все же захватвывала постановочная сторона.
За этими пределами, однако, он посещал оперу крайне редко, а позднее его интерес к театру заметно понизился. Даже его любовь к музыке Брукнера была все же скорее поверхностной. Хотя перед каждой его речью «о культуре» на партийных съездах в Нюрнберге и проигрывался отрывок из брукнеровской симфонии. В остальном же он проявлял заботу только о том, чтобы в соборе св. Флориана не угасал огонь дела всей жизни композитора. Для общественного же мнения он старался поддерживать видимость своей очень насыщенной культурной жизни.
Совершенно не ясным для меня так и осталось, насколько и в каком объеме Гитлер интересовался художественной литературой. Обыкновенно он рассуждал о военно-научных произведениях, о флотских календарях или о книгах по архитектуре, которые он с большим интересом изучал по ночам. Ни о чем другом я от него не слыхивал.
Я по натуре своей был трудягой и не мог поначалу понять расточительство Гитлером рабочего времени. Я еще мог понять, что Гитлер заканчивал свой рабочий день скучным и пустым времяпрепровождением. Но эти примерно шесть часов представлялись мне непозволительно долгими, тогда как его собственно рабочий день — довольно кратким. Когда же, — спрашивал я себя, — он работает? Ведь времени-то оставалось совсем немного. Вставал он поближе к полудню, проводил одно-два совещания, но начиная с обеденного времени, он более или менее просто расточал время вплоть до раннего вечера. (1) Редкие назначенные на вторую половину дня официальные встречи постоянно оказывались под угрозой из-за его любви к строительным проектам. Его адъютанты часто просили меня: «Пожалуйста, не показывайте ему сегодня Ваши планы и чертежи». Принесенные с собой рулоны упрятывались у входа в помещении телефонного узла. На вопросы Гитлера я давал уклончивые ответы. Иногда он раскрывал эти хитрости и сам отправлялся искать мои бумаги в передней или в гардеробе.
В народном представлении Гитлер был фюрером, который денно и нощно печется об общем благе. Человеку, знакомому со стилем работы импульсивных художественных натур, бессистемное распределение Гитлером своего порядка дня, напомнило бы богемный стиль жизни. Насколько я мог наблюдать, иногда в нем на протяжении недель, заполненных какими-нибудь пустяшными делами, шло вынашивание какой-либо проблемы, чтобы затем, по «внезапному озарению», придти к ее окончательному, в течение нескольких очень напряженных рабочих дней, оформлению. Его застольное общение служило ему, возможно, средством опробывать в почти игровой форме новые мысли, попытаться подойти к ним с различных сторон, обкатать их перед невзыскательной аудиторией и довести до окончательного вида. Приняв какое-то решение, он снова впадал в свое ничегонеделание.
Глава 10
Империя сбрасывает оковы
У Гитлера я бывал обычно раза два в неделю, по вечерам. Где-то около полуночи, после окончания последнего кинофильма, он нередко требовал листы с моими эскизами и погружался в их детальнейшее обсуждение, затягивавшееся до двух — трех часов утра. Остальные гости удалялись пропустить бокал вина или расходились по домам, зная по опыту, что с Гитлером сегодня вряд ли еще удастся переговорить.
Гитлера прямо-таки завораживал наш макет города, установленный в бывших выставочных залах Академии искусств. Он даже приказал проложить прямую удобную дорожку между Рейхсканцелярией и нашим зданием, для чего понадобилось пробить двери в стенах, разделявших сады нескольких министерств. Бывало он прихватывал с собой в нашу мастерскую и небольшую компанию, отужинавшую у него. Вооружившись карманными фонариками и связкой ключей, мы пускались в путь. Лучи фонарей выхватывали из темноты макеты. Я мог вообще воздерживаться от каких-либо пояснений, потому что Гитлер с сияющими глазами сам рассказывал сопровождавшим его о каждой детали.
Всякий раз нас охватывало напряженное волнение, когда монтировался новый макет и его заливал яркий свет прожекторов, имитирующих естественное под определенным углом солнечное освещение. Обычно макеты изготовлялись в масштабе 1:50; над ними трудились высококлассные краснодеревщики, передавая мельчайшие детали, фактуру и цвет будущих отделочных материалов. Так постепенно удалось скомпоновать крупные фрагменты новой величественной улицы; перед нами возникал пластический образ сооружений, которым десятилетием позднее предстояло воплотиться в жизнь. Примерно на тридцать метров простиралась эта улица-макет в бывших выставочных помещениях Берлинской Академии искусств.
В особый восторг приводил Гитлера генеральный общий макет, изображавший Великолепную улицу в масштабе 1:1000. Смонтированный на столах с колесиками он всегда мог быть разъединен на отдельные фрагменты. Гитлер вступал в «свою» улицу с самых разных сторон, стараясь прочувствовать будущее впечатление: то он любовался ею глазами путешественника, прибывшего на Южный вокзал, то окидывал взглядом всю перспективу изнутри огромного павильона или со срединной части улицы, налево и направо. При этом он, рассуждая с необычайной горячностью, почти становился на колени так, чтобы глаз оказывался всего несколькими миллиметрами выше края макета и схватывал бы истинное впечатление. Это были редкие часы, когда он сбрасывал свою напыщенность. Никогда не видел его таким оживленным, непосредственным, раскованным, как в эти часы, тогда как я сам, часто усталый и, даже после многих лет знакомства, все же несколько почтительно— скованный, по большей части помалкивал. Один из моих ближайших сотрудников выразил свое впечатление от этих по-своему своеобразных взаимоотношений следующими словами:"Вы знаете, кто Вы? Вы — несчастная любовь Гитлера!"
Лишь редким счастливцам удавалось проникнуть в эти помещения, зорко охранявшихся от любопытствующих. Без личного разрешения Гитлера никто не имел права осматривать общий градостроительный план Берлина. Когда Геринг как-то посетил макет Великой улицы, он пропустил вперед сопровождавших его и сказал мне взволнованно: «На днях фюрер имел со мной разговор о моих задачах после его кончины. Он все полностью передает на мое усмотрение. Он потребовал от меня пообещать только одно: что я никогда не заменю Вас кем-либо другим на вашем посту, что я не буду вмешиваться в Ваши планы и предоставлю Вам полную свободу. А также, что я должен буду предоставлять в Ваше распоряжение на строительство те денежные средства, которые Вы от меня потребуете». Геринг взволнованно помолчал. «Это обещание фюреру я скрепил торжественным рукопожатием, а сейчас я это обещаю и Вам», — он медленно и патетически протянул мне руку.
Осмотрел работы своего ставшего знаменитым сына и мой отец. Он только пожимал плечами, разглядывая макеты:"Вы совершенно сошли с ума!" Вечером того же дня мы пошли на какую-то комедию в театр с Хайнцем Рюманом. Случайно на спектакле оказался и Гитлер. В антракте он через адъютантов поинтересовался, не мой ли отец, почтенный господин, сидящий рядом со мной. Затем он пригласил нас обоих к себе. Когда Гитлеру представили моего отца, который, несмотря на свои семьдесят пять лет отличался неизменной выправкой и самообладанием, им овладела сильная дрожь, которой я никогда, ни раньше, ни потом, у него не видел. Он побледнел, никак не отреагировал на хвалебные гимны, в которых Гитлер воспел его сына и молча откланялся. Впоследствии отец никогда не вспоминал об этой встрече, и я также избегал его спрашивать о причинах волнения, которое столь очевидно охватило его при виде Гитлера.
Гитлера прямо-таки завораживал наш макет города, установленный в бывших выставочных залах Академии искусств. Он даже приказал проложить прямую удобную дорожку между Рейхсканцелярией и нашим зданием, для чего понадобилось пробить двери в стенах, разделявших сады нескольких министерств. Бывало он прихватывал с собой в нашу мастерскую и небольшую компанию, отужинавшую у него. Вооружившись карманными фонариками и связкой ключей, мы пускались в путь. Лучи фонарей выхватывали из темноты макеты. Я мог вообще воздерживаться от каких-либо пояснений, потому что Гитлер с сияющими глазами сам рассказывал сопровождавшим его о каждой детали.
Всякий раз нас охватывало напряженное волнение, когда монтировался новый макет и его заливал яркий свет прожекторов, имитирующих естественное под определенным углом солнечное освещение. Обычно макеты изготовлялись в масштабе 1:50; над ними трудились высококлассные краснодеревщики, передавая мельчайшие детали, фактуру и цвет будущих отделочных материалов. Так постепенно удалось скомпоновать крупные фрагменты новой величественной улицы; перед нами возникал пластический образ сооружений, которым десятилетием позднее предстояло воплотиться в жизнь. Примерно на тридцать метров простиралась эта улица-макет в бывших выставочных помещениях Берлинской Академии искусств.
В особый восторг приводил Гитлера генеральный общий макет, изображавший Великолепную улицу в масштабе 1:1000. Смонтированный на столах с колесиками он всегда мог быть разъединен на отдельные фрагменты. Гитлер вступал в «свою» улицу с самых разных сторон, стараясь прочувствовать будущее впечатление: то он любовался ею глазами путешественника, прибывшего на Южный вокзал, то окидывал взглядом всю перспективу изнутри огромного павильона или со срединной части улицы, налево и направо. При этом он, рассуждая с необычайной горячностью, почти становился на колени так, чтобы глаз оказывался всего несколькими миллиметрами выше края макета и схватывал бы истинное впечатление. Это были редкие часы, когда он сбрасывал свою напыщенность. Никогда не видел его таким оживленным, непосредственным, раскованным, как в эти часы, тогда как я сам, часто усталый и, даже после многих лет знакомства, все же несколько почтительно— скованный, по большей части помалкивал. Один из моих ближайших сотрудников выразил свое впечатление от этих по-своему своеобразных взаимоотношений следующими словами:"Вы знаете, кто Вы? Вы — несчастная любовь Гитлера!"
Лишь редким счастливцам удавалось проникнуть в эти помещения, зорко охранявшихся от любопытствующих. Без личного разрешения Гитлера никто не имел права осматривать общий градостроительный план Берлина. Когда Геринг как-то посетил макет Великой улицы, он пропустил вперед сопровождавших его и сказал мне взволнованно: «На днях фюрер имел со мной разговор о моих задачах после его кончины. Он все полностью передает на мое усмотрение. Он потребовал от меня пообещать только одно: что я никогда не заменю Вас кем-либо другим на вашем посту, что я не буду вмешиваться в Ваши планы и предоставлю Вам полную свободу. А также, что я должен буду предоставлять в Ваше распоряжение на строительство те денежные средства, которые Вы от меня потребуете». Геринг взволнованно помолчал. «Это обещание фюреру я скрепил торжественным рукопожатием, а сейчас я это обещаю и Вам», — он медленно и патетически протянул мне руку.
Осмотрел работы своего ставшего знаменитым сына и мой отец. Он только пожимал плечами, разглядывая макеты:"Вы совершенно сошли с ума!" Вечером того же дня мы пошли на какую-то комедию в театр с Хайнцем Рюманом. Случайно на спектакле оказался и Гитлер. В антракте он через адъютантов поинтересовался, не мой ли отец, почтенный господин, сидящий рядом со мной. Затем он пригласил нас обоих к себе. Когда Гитлеру представили моего отца, который, несмотря на свои семьдесят пять лет отличался неизменной выправкой и самообладанием, им овладела сильная дрожь, которой я никогда, ни раньше, ни потом, у него не видел. Он побледнел, никак не отреагировал на хвалебные гимны, в которых Гитлер воспел его сына и молча откланялся. Впоследствии отец никогда не вспоминал об этой встрече, и я также избегал его спрашивать о причинах волнения, которое столь очевидно охватило его при виде Гитлера.