Страница:
То, что начальник войск связи генерал Фельдгибель тоже оказался в числе заговорщиков, дало Гитлеру повод для бурного взрыва, в котором удовлетворение, ярость и торжество сливались с чувством удовлетворения своей дальновидностью: «Теперь мне понятно, почему все мои крупные замыслы в России были обречены на неудачу. Все было сплошным предательством! Без этих предателей мы были бы уже давно победителями! Этим я оправдан перед историей! Теперь необходимо выяснить, не имелся ли в его распоряжении прямой кабель в Швейцарию, по которому все мои стратегические планы шли к русским. Допрашивать его с применением любых средств!.. И снова, вы видите, я был прав. Кто соглашался со мной, когда я решительно возражал против создания единой структуры руководства вермахтом? Вермахт, сосредоточенный в одних руках, — это опасность! Вы все и сегодня еще полагаете, что создание по моему приказу возможно большего числа дивизий СС было чистой случайностью? Я знал, что я, несмотря на все сопротивление, делаю и приказываю… А генеральный инспектор бронетанковых войск все твердил: все делается-де для дальнейшего раздробления вооруженных сил».
Затем Гитлер снова пришел в ярость, заговорив об участниках путча: он их всех «истребит и выкорчует». На память ему приходили имена людей, когда-либо выражавших по какому-нибудь поводу несогласие с ним и он тут же зачислял их в круг заговорщиков: Шахт был саботажником курса на вооружение. К сожеланию, он был слишком снисходителен по отношению к нему. Гитлер тут же отдал приказ об аресте Шахта. «И Гесса мы повесим безо всякой пощады, так же, как и этих свиней, офицеров-предателей. Он положил всему этому начало, подал пример предательства».
После таких шквалов ярости Гитлер обычно успокаивался. С облегчением, которое испытывает человек, только что переживший опасность, он стал рассказывать подробности покушения, затем снова свернул к рассуждениям о начавшемся перелосе в ходе войны, о победе, которая совсем уж близка. В эйфорическом упоении он в провале путча черпал новую уверенность в победе, и мы с легкостью снова заражались его оптимизмом.
Вскоре после 20-го июля строителями был сдан бункер, из-за строительства которого Гитлер тогда и задержался в моем павильоне. Если постройка вообще может подниматься до символа определенной ситуации, то это был именно такой случай: похожий на древнеегипетские пирамиды, он представлял собой, собственно, монолитную бетонную колоду — без окон, без прямой вентиляции; в поперечном своем сечении бетонная масса стен в несколько раз превышала полезную площадь. В этой гробнице он жил, работал и спал. Пятиметровой толщины стены, казалось, и в переносном смысле отрезали его от внешнего мира, заточали его в его безумстве.
Я воспользовался пребыванием в Растенбурге, чтобы нанести прощальный визит получившему отставку уже вечером 20-го июля начальнику Генерального штаба Цейтцлеру в его расположенно неподалеку ставке. Мне не удалось отделаться от Заура, и он увязался за мной. Наша беседа была прервана адъютантом Цейтцлера, подполковником Гюнтером Смендом, зашедшим доложиться. Несколькими неделями позднее он был казнен, Заур сразу учуял неладное: «Вы заметили, что во взгляде с которым они обменялись, промелькнула какая-то особая доверительность?» Я раздраженно ответил: «Нет». Чуть позже, когда мы с Цейтцлером остались одни, выяснилось, что Сменд только что вернулся из Берхтесгадена, гед он занимался разборкой и чисткой сейфа Генерального штаба. И то, что Цейтцлер сообщил об этом совершенно спокойно, укрепило мою уверенность в том, что заговорщики не посвящали его в свои планы. Передал ли Заур свое наблюдение Гитлеру, мне не известно.
Проведя три дня в ставке фюрера, ранним утром 24 июля я улетел в Берлин.
Доложили о прибытии шефа гестапо обергруппенфюрера СС Кальтенбруннера. Он никогда прежде не бывал у меня. Я принимал его лежа, потому что моя нога разболелась снова. За внешней сердечностью Кальтенбруннера, как и ночью 20-го июля, таилась какая-то угроза, он испытующе рассматривал меня. Он перешел прямо к делу: «В сейфена Бендлерштрассе мы обнаружили список правительства, составленный путчистами. Вам отведен в нем пост министра вооружений». Он задавал вопросы, было ли и что именно мне известно об этом уготованном мне назначении. Но в общем оставался корректным и, как всегда, вежливым. Может быть, оттого, что при сообщенном мне известии у меня было очень растерянное выражение лица, но только он склонен был поверить мне. Он довольно скоро отказался от дальнейших вопросов и вместо этого вынул из кармана документ — структура правительства после государственного переворота (16). По-видимому, документ этот вышел из-под руки офицера, потому что с особой тщательностью было разработано строение вермахта. Три его рода войск сводились под начало «Большого генерального штаба». В его же подчинении должен был находиться и командующий резервной армией, который одновременно становился и главным начальником по вопросам вооружения, а пониже, в его подчинении, в маленьком квадратике, среди многих иных, печатными буквами было выведено: «Вооружение — Шпеер». Какой-то скептик оставил карандашную пометку — «если возможно» и поставил знак вопроса. Этот неизвестный, а также то, что 20-го июля я не последовал приглашению на Бендлерштрассе, спасали положение. Примечательно, но Гитлер никогда не касался этого.
Конечно, я немало размышлял над тем, что бы я сделал в случае успеха переворота и что бы я ответил на предложение и далее исполнять свои служебные обязанности. Вероятно, на какой-то переходный период я согласился бы на это, но не без больших сомнений. Из всего, что мне сегодня известно о лицах и мотивах заговора, очевидно, что мое сотрудничество с ними очень скоро излечило бы меня от моей привязанности к Гитлеру и что я пошел бы за этими людьми. Однако уже чисто внешне сохранение мною поста в правительстве переворота было бы проблематичным с самого начала, да и по внутренним мотивам невозможным. Любая оценка природы режима с моральной точки зрения и то положение, которое я в нем занимал, неизбежно должны были бы привести к осознанию того, что в послегитлеровской Германии мое пребывание на руководящих постах было уже немыслимо.
Во второй половине того же дня мы, как и во всех министерствах, проводили в зале заседаний торжественный акт Верности. Все мероприятие длилось не более двадцати минут. Я произнес самую в моей жизни слабую и неуверенную речь. Я всегда старался по возможности избегать расхожих штампов, но в этот раз я превознес величие фюрера и веру в него в тонах самых патетических и впервые закончил возгласом «Зиг хайль!» Я прежде обходился без подобной византийской ритуальности, она не соответствовала моему температменту, моя интеллигентская природа отторгала ее. Но в этой ситуации я испытывал неуверенность, скомпроментированность, чувствовал, как меня затягивает в каките-то неведомые мне процессы.
Мои опасения небыли беспочвенными. Уже ходили слухи, что я арестован, а некоторые утвенждали, что уже и казнен — верный признак того, что в загнанном в подполье общественном мнении мое положение воспринималось как рискованное (17).
Тревоги отпали, а сомнения рассеялись, когда Борман предложил мне выступить 3-го августа на совещании гауляйтеров в Познани по вопросам вооружений. Собрание проходило еще всецело под впечатлением от 20-го июля. И хотя приглашение на него официально реабилитировало меня, я с первых же минут натолкнулся на ледяное неприятие. Я был одинок среди гауляйтеров. Красноречивее всего общее настроение выразилось в реплике Геббельса, окруженного толпой гау— и рейхсляйтеров: «Наконец-то мы знаем, с кем Шпеер» (18).
Как раз в июле 1944 г. наша отрасль достигла пика. Чтобы не дразнить партфюреров и осложнять еще более свое положение, я был на этот раз крайне осторожен в высказываниях общего характера. Вместо этого я обрушил на аудиторию шквал цифр, свидетельствовавших о проделанной работе и новых программах, осуществляемых по инициативе Гитлера. Подчеркнув, что к нам предъявляются требования дальнейшего наращивания выпуска продукции, я хотел показать, насколько я и мой аппарат незаменимы в настоящей ситуации. Мне несколько удалось растопить лед, когда я на многочисленных примерах показал, какие огромные неиспользуемые всякого рода резервы лежат на складах вермахта. Геббельс громко прокомментировал: «Вредительство! Вредительство!» В этой реплике отразилась возабладавшая после событий 20-го июля установка везде и во всем видеть предательство, заговоры, саботаж. Впрочем, моя информация и наших успехах, кажется, произвела на гауляйтеров впечатление.
Из Познани участники совещания направились в ставку фюрера, где на следующий день в кинозале перед ними выступил Гитлер. Хотя по критериям партийной иерархии я и не принадлежал к этому кругу (19), Гитлер специально пригласил меня. Я занял место в последнем ряду.
Гитлер говорил о выводах, которые вытекают из 20— го июля, снова объяснил свои неудачи предательством офицеров и оптимистично смотрел в будущее: теперь я обрел уверенность в победе, «как никогда еще в моей жизни» (20). Все дело в том, что до сих пор все его усилия срывались саботажниками, но теперь, когда клика предателей ликвидирована… Можно даже сказать, что, в конечном счете, путч стал самым благословенным событием для нашего будущего. Гитлер повторял почти дословно то, что он сразу после покушения рассказывал в узком кругу. Вопреки всякому смыслу я уже почти стал подпадать под магию этих самоупоенных слов, когда прозвучала фраза, которая, как удар, вырвала меня из пут самообмана: «Если и теперь в этой борьбе немецкий народ окажется побежденным, то значит, он был просто слаб. Это будет означать, что он не выдержал проверки историей, ему уготовано только одно — сойти с ее сцены» (21).
Удивительно, но вопреки своему обыкновению не выделять особенно кого-либо из сотрудников, Гитлер отметил мою работу и заслуги. Возможно, он знал или догадывался, что, учитывая неприязненное отношение ко мне гауляйтеров, было необходимо, ради успешной работы, меня реабилитировать. Тем самым он демонстративно подчеркнул, что его отношение ко мне не ухудшилось после 20-го июля.
Я использовал свои вновь укрепившиеся позиции, чтобы помочь знакомым и сотрудникам, затронутым волной преследования после 20-го июля (22). Заур же, наоборот, донес на двух офицеров Управления вооружений сухопутных сил, на генерала Шнайдера и полковника Фихтнера, которых Гитлер немедленно приказал арестовать. Заур передал Гитлеру всего одно высказывание Шнайдера, что Гитлер-де не разбирается в технических вопросах. Для ареста Фихтнера достаточным оказалось подозрения, что в начале войны он не оказал достаточной поддержки разработке танков нового типа, что и было истолковано как сознательное вредительство. Но показательно для неуверенности Гитлера в обоснованности обвинений было то, что в результате моего вмешательства он согласился с немедленным освобождением обоих офицеров (23), правда, с условием, что они не будут работать в том же управлении.
Для той нервозной обстановки, которую создал Гитлер своими разглагольствованиями о ненадежности офицерского корпуса весьма характерен эпизод, свидетелем которого я стал 18 августа в ставке. За три дня до того фельдмаршал Клюге, командующий Западным фронтом, направлялся в 7-ю армию, и с ним на несколько часов была утрачена связь, Известие, что фельдмаршал, сопровождаемый только своим адъютантом с рацией, находится по дороге к линии фронта, породило у Гитлера целую цепь подозрений, становившихся час от часу все более красочными; вскоре у Гитлера уже не было никаких сомнений в том, что Клюге со своим адъютантом направляется в какое-то заранее обусловленное место, где должны состояться переговоры с западными союзниками о капитуляции западной группы армий. Когда же выяснилось, что никаких переговоров не было, то Гитлер объяснил это исключительно тем, что только бомбежка сорвала продолжение поездки и тем самым — предательские намерения. Когда я прибыл в ставку, Гитлер уже успел сместить Клюге и приказать прибыть ему в ставку. Вскоре поступило сообщение, что в пути у фельдмаршала случился сердечный приступ, от которого он скончался. Ссылаясь на свое знаменитое шестое чувство, Гитлер потребовал медицинской экспертизы под надзором гестапо. Получив заключение, что смерть наступила в результате отравления, Гитлер ликовал: теперь он окончательно был убежден в предательских махинациях Клюге, хотя тот в предсмертном письме заверял фюрера в своей верности ему до смерти.
На большом столе для карт в бункере Гитлера я увидел протоколы допросов, проведенных Кальтенбруннером. Один из адъютантов Гитлера, с которым меня связывали приятельские отношения, дал их мне на две ночи. Я все еще испытывал тревогу. Многое, что до 20-го июля вероятно могло бы считаться справедливой критикой, воспринималось теперь как улика. Никто из допрошенных не назвал моего имени. В обиход путчистов попало только придуманное мною словечко «поддакивающий осел», придуманное мною для тех из окружения Гитлера, кто спешил со всем согласиться.
На этом же столе я увидел в эти дни стопку фотографий. Механически я взял одну в руки. Повешенный под потолком в тюремной одежде, штаны подвязаны широким платком из пестрой материи. Офицер СС из окружения Гитлера пояснил: «Вицлебен. Не угодно ли взглянуть и на прочих? Все казни отсняты». Вечером того же дня в кинозале показывали фильм о приведении казни в исполнение. Я не мог и не хотел видеть этого. Чтобы, однако, это не воспринималось как демонстрация, я сослался на переутомление. Я видел, как в зал направлялись младшие эсэсовские чины и гражданские, ни одного офицера вермахта я не заметил.
Затем Гитлер снова пришел в ярость, заговорив об участниках путча: он их всех «истребит и выкорчует». На память ему приходили имена людей, когда-либо выражавших по какому-нибудь поводу несогласие с ним и он тут же зачислял их в круг заговорщиков: Шахт был саботажником курса на вооружение. К сожеланию, он был слишком снисходителен по отношению к нему. Гитлер тут же отдал приказ об аресте Шахта. «И Гесса мы повесим безо всякой пощады, так же, как и этих свиней, офицеров-предателей. Он положил всему этому начало, подал пример предательства».
После таких шквалов ярости Гитлер обычно успокаивался. С облегчением, которое испытывает человек, только что переживший опасность, он стал рассказывать подробности покушения, затем снова свернул к рассуждениям о начавшемся перелосе в ходе войны, о победе, которая совсем уж близка. В эйфорическом упоении он в провале путча черпал новую уверенность в победе, и мы с легкостью снова заражались его оптимизмом.
Вскоре после 20-го июля строителями был сдан бункер, из-за строительства которого Гитлер тогда и задержался в моем павильоне. Если постройка вообще может подниматься до символа определенной ситуации, то это был именно такой случай: похожий на древнеегипетские пирамиды, он представлял собой, собственно, монолитную бетонную колоду — без окон, без прямой вентиляции; в поперечном своем сечении бетонная масса стен в несколько раз превышала полезную площадь. В этой гробнице он жил, работал и спал. Пятиметровой толщины стены, казалось, и в переносном смысле отрезали его от внешнего мира, заточали его в его безумстве.
Я воспользовался пребыванием в Растенбурге, чтобы нанести прощальный визит получившему отставку уже вечером 20-го июля начальнику Генерального штаба Цейтцлеру в его расположенно неподалеку ставке. Мне не удалось отделаться от Заура, и он увязался за мной. Наша беседа была прервана адъютантом Цейтцлера, подполковником Гюнтером Смендом, зашедшим доложиться. Несколькими неделями позднее он был казнен, Заур сразу учуял неладное: «Вы заметили, что во взгляде с которым они обменялись, промелькнула какая-то особая доверительность?» Я раздраженно ответил: «Нет». Чуть позже, когда мы с Цейтцлером остались одни, выяснилось, что Сменд только что вернулся из Берхтесгадена, гед он занимался разборкой и чисткой сейфа Генерального штаба. И то, что Цейтцлер сообщил об этом совершенно спокойно, укрепило мою уверенность в том, что заговорщики не посвящали его в свои планы. Передал ли Заур свое наблюдение Гитлеру, мне не известно.
Проведя три дня в ставке фюрера, ранним утром 24 июля я улетел в Берлин.
Доложили о прибытии шефа гестапо обергруппенфюрера СС Кальтенбруннера. Он никогда прежде не бывал у меня. Я принимал его лежа, потому что моя нога разболелась снова. За внешней сердечностью Кальтенбруннера, как и ночью 20-го июля, таилась какая-то угроза, он испытующе рассматривал меня. Он перешел прямо к делу: «В сейфена Бендлерштрассе мы обнаружили список правительства, составленный путчистами. Вам отведен в нем пост министра вооружений». Он задавал вопросы, было ли и что именно мне известно об этом уготованном мне назначении. Но в общем оставался корректным и, как всегда, вежливым. Может быть, оттого, что при сообщенном мне известии у меня было очень растерянное выражение лица, но только он склонен был поверить мне. Он довольно скоро отказался от дальнейших вопросов и вместо этого вынул из кармана документ — структура правительства после государственного переворота (16). По-видимому, документ этот вышел из-под руки офицера, потому что с особой тщательностью было разработано строение вермахта. Три его рода войск сводились под начало «Большого генерального штаба». В его же подчинении должен был находиться и командующий резервной армией, который одновременно становился и главным начальником по вопросам вооружения, а пониже, в его подчинении, в маленьком квадратике, среди многих иных, печатными буквами было выведено: «Вооружение — Шпеер». Какой-то скептик оставил карандашную пометку — «если возможно» и поставил знак вопроса. Этот неизвестный, а также то, что 20-го июля я не последовал приглашению на Бендлерштрассе, спасали положение. Примечательно, но Гитлер никогда не касался этого.
Конечно, я немало размышлял над тем, что бы я сделал в случае успеха переворота и что бы я ответил на предложение и далее исполнять свои служебные обязанности. Вероятно, на какой-то переходный период я согласился бы на это, но не без больших сомнений. Из всего, что мне сегодня известно о лицах и мотивах заговора, очевидно, что мое сотрудничество с ними очень скоро излечило бы меня от моей привязанности к Гитлеру и что я пошел бы за этими людьми. Однако уже чисто внешне сохранение мною поста в правительстве переворота было бы проблематичным с самого начала, да и по внутренним мотивам невозможным. Любая оценка природы режима с моральной точки зрения и то положение, которое я в нем занимал, неизбежно должны были бы привести к осознанию того, что в послегитлеровской Германии мое пребывание на руководящих постах было уже немыслимо.
Во второй половине того же дня мы, как и во всех министерствах, проводили в зале заседаний торжественный акт Верности. Все мероприятие длилось не более двадцати минут. Я произнес самую в моей жизни слабую и неуверенную речь. Я всегда старался по возможности избегать расхожих штампов, но в этот раз я превознес величие фюрера и веру в него в тонах самых патетических и впервые закончил возгласом «Зиг хайль!» Я прежде обходился без подобной византийской ритуальности, она не соответствовала моему температменту, моя интеллигентская природа отторгала ее. Но в этой ситуации я испытывал неуверенность, скомпроментированность, чувствовал, как меня затягивает в каките-то неведомые мне процессы.
Мои опасения небыли беспочвенными. Уже ходили слухи, что я арестован, а некоторые утвенждали, что уже и казнен — верный признак того, что в загнанном в подполье общественном мнении мое положение воспринималось как рискованное (17).
Тревоги отпали, а сомнения рассеялись, когда Борман предложил мне выступить 3-го августа на совещании гауляйтеров в Познани по вопросам вооружений. Собрание проходило еще всецело под впечатлением от 20-го июля. И хотя приглашение на него официально реабилитировало меня, я с первых же минут натолкнулся на ледяное неприятие. Я был одинок среди гауляйтеров. Красноречивее всего общее настроение выразилось в реплике Геббельса, окруженного толпой гау— и рейхсляйтеров: «Наконец-то мы знаем, с кем Шпеер» (18).
Как раз в июле 1944 г. наша отрасль достигла пика. Чтобы не дразнить партфюреров и осложнять еще более свое положение, я был на этот раз крайне осторожен в высказываниях общего характера. Вместо этого я обрушил на аудиторию шквал цифр, свидетельствовавших о проделанной работе и новых программах, осуществляемых по инициативе Гитлера. Подчеркнув, что к нам предъявляются требования дальнейшего наращивания выпуска продукции, я хотел показать, насколько я и мой аппарат незаменимы в настоящей ситуации. Мне несколько удалось растопить лед, когда я на многочисленных примерах показал, какие огромные неиспользуемые всякого рода резервы лежат на складах вермахта. Геббельс громко прокомментировал: «Вредительство! Вредительство!» В этой реплике отразилась возабладавшая после событий 20-го июля установка везде и во всем видеть предательство, заговоры, саботаж. Впрочем, моя информация и наших успехах, кажется, произвела на гауляйтеров впечатление.
Из Познани участники совещания направились в ставку фюрера, где на следующий день в кинозале перед ними выступил Гитлер. Хотя по критериям партийной иерархии я и не принадлежал к этому кругу (19), Гитлер специально пригласил меня. Я занял место в последнем ряду.
Гитлер говорил о выводах, которые вытекают из 20— го июля, снова объяснил свои неудачи предательством офицеров и оптимистично смотрел в будущее: теперь я обрел уверенность в победе, «как никогда еще в моей жизни» (20). Все дело в том, что до сих пор все его усилия срывались саботажниками, но теперь, когда клика предателей ликвидирована… Можно даже сказать, что, в конечном счете, путч стал самым благословенным событием для нашего будущего. Гитлер повторял почти дословно то, что он сразу после покушения рассказывал в узком кругу. Вопреки всякому смыслу я уже почти стал подпадать под магию этих самоупоенных слов, когда прозвучала фраза, которая, как удар, вырвала меня из пут самообмана: «Если и теперь в этой борьбе немецкий народ окажется побежденным, то значит, он был просто слаб. Это будет означать, что он не выдержал проверки историей, ему уготовано только одно — сойти с ее сцены» (21).
Удивительно, но вопреки своему обыкновению не выделять особенно кого-либо из сотрудников, Гитлер отметил мою работу и заслуги. Возможно, он знал или догадывался, что, учитывая неприязненное отношение ко мне гауляйтеров, было необходимо, ради успешной работы, меня реабилитировать. Тем самым он демонстративно подчеркнул, что его отношение ко мне не ухудшилось после 20-го июля.
Я использовал свои вновь укрепившиеся позиции, чтобы помочь знакомым и сотрудникам, затронутым волной преследования после 20-го июля (22). Заур же, наоборот, донес на двух офицеров Управления вооружений сухопутных сил, на генерала Шнайдера и полковника Фихтнера, которых Гитлер немедленно приказал арестовать. Заур передал Гитлеру всего одно высказывание Шнайдера, что Гитлер-де не разбирается в технических вопросах. Для ареста Фихтнера достаточным оказалось подозрения, что в начале войны он не оказал достаточной поддержки разработке танков нового типа, что и было истолковано как сознательное вредительство. Но показательно для неуверенности Гитлера в обоснованности обвинений было то, что в результате моего вмешательства он согласился с немедленным освобождением обоих офицеров (23), правда, с условием, что они не будут работать в том же управлении.
Для той нервозной обстановки, которую создал Гитлер своими разглагольствованиями о ненадежности офицерского корпуса весьма характерен эпизод, свидетелем которого я стал 18 августа в ставке. За три дня до того фельдмаршал Клюге, командующий Западным фронтом, направлялся в 7-ю армию, и с ним на несколько часов была утрачена связь, Известие, что фельдмаршал, сопровождаемый только своим адъютантом с рацией, находится по дороге к линии фронта, породило у Гитлера целую цепь подозрений, становившихся час от часу все более красочными; вскоре у Гитлера уже не было никаких сомнений в том, что Клюге со своим адъютантом направляется в какое-то заранее обусловленное место, где должны состояться переговоры с западными союзниками о капитуляции западной группы армий. Когда же выяснилось, что никаких переговоров не было, то Гитлер объяснил это исключительно тем, что только бомбежка сорвала продолжение поездки и тем самым — предательские намерения. Когда я прибыл в ставку, Гитлер уже успел сместить Клюге и приказать прибыть ему в ставку. Вскоре поступило сообщение, что в пути у фельдмаршала случился сердечный приступ, от которого он скончался. Ссылаясь на свое знаменитое шестое чувство, Гитлер потребовал медицинской экспертизы под надзором гестапо. Получив заключение, что смерть наступила в результате отравления, Гитлер ликовал: теперь он окончательно был убежден в предательских махинациях Клюге, хотя тот в предсмертном письме заверял фюрера в своей верности ему до смерти.
На большом столе для карт в бункере Гитлера я увидел протоколы допросов, проведенных Кальтенбруннером. Один из адъютантов Гитлера, с которым меня связывали приятельские отношения, дал их мне на две ночи. Я все еще испытывал тревогу. Многое, что до 20-го июля вероятно могло бы считаться справедливой критикой, воспринималось теперь как улика. Никто из допрошенных не назвал моего имени. В обиход путчистов попало только придуманное мною словечко «поддакивающий осел», придуманное мною для тех из окружения Гитлера, кто спешил со всем согласиться.
На этом же столе я увидел в эти дни стопку фотографий. Механически я взял одну в руки. Повешенный под потолком в тюремной одежде, штаны подвязаны широким платком из пестрой материи. Офицер СС из окружения Гитлера пояснил: «Вицлебен. Не угодно ли взглянуть и на прочих? Все казни отсняты». Вечером того же дня в кинозале показывали фильм о приведении казни в исполнение. Я не мог и не хотел видеть этого. Чтобы, однако, это не воспринималось как демонстрация, я сослался на переутомление. Я видел, как в зал направлялись младшие эсэсовские чины и гражданские, ни одного офицера вермахта я не заметил.
Глава 27
Волна с Запада
Когда в самом начале июля я предлагал Гитлеру вместо бессильной комиссии из трех человек облечь особыми полномочиями Геббельса для обеспечения «тотального напряжения всех сил», я не мог предвидеть, что уже через несколько недель существовавшее до сих пор между Геббельсом и мной равновесие резко изменится в ущерб мне, мое влияние резко уменьшится, поскольку моя репутация как кандидата в правительство заговорщиков оказалась подмоченной. Кроме того, партфюреры все настоятельнее пропагандировали тезис, что все предыдущие неудачи проистекают из недостаточно глубокого включения партии во все дела. Правильнее всего было бы, чтобы партия сама поставляла бы кадры генералитету. Гауляйтеры в открытую выражали сожаление, что в 1934 г. вермахт взял верх над СА; в стремлении Рема создать Народную армию они вдруг узрели упущенный шанс. (нужен комментарий — В.И.) Она бы сформировала офицерский корпус, воспитанный в национал-социалистском духе, отсутствием которого и объясняются все поражения последних лет. Партия сочла, что, наконец, настало время навести порядок в гражданском секторе и что она должна решительно и более энергично командовать государством и всеми нами.
Уже через неделю после совещания в Познани руководитель Главного комитета по оружию Тикс заявил мне, что «гауляйтеры, фюреры СА и иные партинстанции неожиданно, безо всяких согласований» пытаются непосредственно вмешиваться в дела предприятий. Еще через три недели Тикс докладывал мне, что вследствие вмешательства партии"возникло двойное подчинение". Отдельные звенья аппарата отрасли «отступают под натиском гауляйтеров, а произвол последних ведет к неразберихе, от которой вонь до самого неба» (1).
В своей честолюбивой активности гауляйтеры чувствовали поощряющую поддержку Геббельса, который вдруг стал воспринимать себя не столько министром, сколько партийным вождем; при поддержке Бормана и Кейтеля он готовил новый массовый призыв в вермахт. Следовало ожидать немалых потерь в производстве вооружений в результате произвольного в него вмешательства. 30 августа 1933 г. я заявил начальникам отделов о своем решении передать всю ответственность за производство гауляйтерам (2). Я решил капитулировать.
Я чувствовал себя обезоруженным, потому что и для меня — а для большинства прочих министров уже и с давних пор — стало почти невозможным докладывать о возникающих проблемах, в особенности, если это касалось партии, Гитлеру. Как только разговор принимал неприятный оборот, он сразу же уводил его в сторону. Больше смысла было излагать ему мои жалобы в письменной форме.
Мои жалобы были направлены против принявшего совершенно недопустимые размеры вмешательства партии. 20 сентября я написал Гитлеру подробное письмо, в котором откровенно изложил обвинения, предъявляемые мне со стороны партии, стремление ее аппарата вытеснить меня или каким-то образом переиграть, всякого рода подозрения и вздорные придирки.
20-го июля, писал я, «дало новую пищу для сомнений в надежности широкого круга сотрудников из мира промышленности». Партия по-прежнему придерживается мнения, что мое ближайшее окружение «реакционно, односторонне-экономически ориентировано и чуждо партии». Геббельс и Борман прямо заявили мне, что созданная мной система «самоответственности индустрии» и мое министерство слудет рассматривать как «сборище реакционных руководителей экономики» или даже просто как «враждебные партии элементы». «Я просто чувствую сеюя не в силах обеспечить себе и моим сотрудникам необходимые условия для успешного выполнения профессиональных задач, коль скоро к ним прилагаются партийно-политические мерки» (3).
Только при соблюдении двух условий, писал я далее, я могу согласиться на подключение партии к работе по производству вооружения. Непосредственно мне в вопросах вооружения должны подчиняться как гауляйтеры, так и уполномоченные по делам экономики (экономсоветники в гау) Бормана. «Необходима ясность во властных полномочиях и в распределении компетенции» (4). Кроме того, я потребовал, чтобы Гитлер занял четкую позицию в отношении самих принципов руководства отраслью: «Мы нуждаемся в определенном решении, будет ли впредь действовать система „самоответственности промышленности“, базирующаяся на доверии к руководителям предприятий, или промышленность должна перейти на какую-то иную систему. По моему мнению, должна сохраниться система ответственности руководителя предприятия за предприятие и она должны быть по возможности сильно приподнята». Не следует менять оправдавшую себя систему — так заканчивал я свое послание, еще раз повторив, что должно быть принято решение, которое «всем ясно показало бы, в каком направлении будет впредь осуществляться руководство хозяйством».
21 сентября я в ставке передал Гитлеру свое письмо, которое он, пробежав глазами, молча принял к сведению. Ничего не произнеся в ответ, он просто нажал на кнопку звонка и передал папку адъютанту с указанием доставить ее Борману. Одновременно он поручил своему секретарю совместно с также находившимся в ставке Геббельсом принять решение по содержанию письма. Это был чистый проигрыш. Было видно, что Гитлер устал вмешиваться в эти для него столь малопонятные распри.
Через несколько часов я был приглашен к Борману в его канцелярию, в нескольких шагах от гитлеровского бункера. Он был в нарукавниках, подтяжки плотно облегали его толстый живот. Геббельс был в приличном виде. Сославшись на директиву Гитлера от 25 июля, министр прямолинейно объявил мне, что отныне он будет неограниченно пользоваться предоставленным ему полномочием и отдавать мне приказы. Борман подтвердил: я поступаю в подчинение Геббельса. Помимо всего прочего, он не потерпит ни малейших попыток оказать влияние на Гитлера. Стычка становилась все более неприятной, Борман вел себя просто по-хамски, Геббельс выглядел угрожающе, вставляя время от времени циничные реплики. Идея, за которую я так ратовал, стала самым неожиданным образом, в связке Геббельс-Борман, действительностью.
Двумя днями позднее Гитлер, по-прежнему отмалчивающийся от моих письменных требований, проявил ко мне некоторое внимание и подписал заготовленное мною обращение к директорам предприятий, в котором, в сущности, содержалось то же, что и в моем письме. В нормальных условиях это было бы равносильно победе над Борманом и Геббельсом. Но к этому времени авторитет Гитлера в партии был уже не тот. Его наиближайшие паладины не обратили даже внимания на этот документ и по-прежнему встречали в штыки любую попытку ограничаить произвольное вмешательство в экономику. Это были первые ставшие очевидными симптомы разложения, которые уже поразили партаппарат и лояльность его первых лиц. В ближайшие же недели эти симптомы еще больше усиливались подспудно тлевшим и даже ожесточавшимся спором (5). Конечно, Гитлер был отчасти сам виноват в снижении своего авторитета. Он беспомощно качался между требованиями Геббельса дать побольше солдат и моими — создать условия для роста военной продукции; он соглашался то с одним, то сдругим, утвердительным кивком головы одобрял взаимоисключающие приказы — и так, пока бомбы и продвигающиеся армии противника не сделали совершенно излишними любые приказы, затем — наш спор, а под конец — и сам вопрос об авторитете Гитлера.
В равной мере теснимому в угол политическими происками и внешним врагом, мне казалось своего рода отдыхом любая возможность уехать из Берлина. Вскоре я стал все дольше задерживаться в своих поездках на фронт. Я не мог никоим образом сделать что-то полезное в военно-техническом плане, потому что те наблюдения, которые у меня накапливались, уже не могли быть реализованы практически. И все же я надеялся, что увиденное мною и услышанное от фронтовых командиров сможет в каких-то частностях повлиять на решения ставки.
Однако, если посмотреть в целом, мои устные и письменные отчеты не оказали сколь-либо заметного влияния. Просили меня, к примеру, многие фронтовые генералы, с которыми я беседовал, «освежить» их измотанные боями части, поставить вооружения и танки из нашей все еще очень значительной продукции. Гитлер же и Гиммлер, новый командующий резервной армией, отвергая все аргументы, полагали, что теснимые противником войска сломались морально и поэтому лучше как можно скорее создавать новые части, так называемые дивизии «народных гренадеров». А потрепанным дивизиям надо дать — и тут они употребляли очень характерное словечко — «истечь кровью».
Как эта система выглядела на практике, я увидел в конце сентября 1944 г. при посещении учебного подразделения танковой дивизии под Битбургом. Один закаленный в многолетних боях командир показал мне поле сражения, на котором несколькими днями ранее разыгралась трагедия недавно сформированной, неопытной танковой части. Плохо обученная, она еще только при выдвижении на передовой рубеж потеряла вследствие поломок и аварий десять из тридцати двух новеньких «пантер». Уцелевшие двадцать две машины, как мне на местности показал командир, были построены, опять-таки из-за отсутствия боевого опыта и должной выучки, в боевой порядок на открытом поле настолько неудачно, что противотанковая артиллерия американцев расстреляла их, как в учебно-показательных играх. «Это был первый бой только сформированной части. А сколько могли бы сделать с этими новенькими танками мои, не раз и не два обстрелянные ребята!» — с ожесточением закончил свой рассказ капитан. Я рассказал Гитлеру об этом эпизоде и в заключение заметил не без иронии, что у «новых формирований нередко налицо значительные минусы по сравнению с получившими подкрепление старыми частями» (6). Нона Гитлера этот пример не произвел ни малейшего впечатления. На одной из ближайших «ситуаций» он высказал свое, «старого пехотинца», суждение, что части только тогда дорожат своим оружием, когда его пополнение идет на самом невысоком уровне.
Во время других поездок на Западный фронт я узнал об отдельных попытках договариваться по конкретным вопросам с противником. Под Арнгеймом встретился мне кипящий от возмущения генерал войск СС Битрих. Накануне его 2-ой танковый полк нанес тяжелый урон английской авиадесантной дивизии. В ходе боев генерал достиг с англичанами соглашения, по которому англичанам разрешалось развернуть за нашей линией фронта полевой госпиталь. А затем английские и американские десантники были перестреляны партфункционерами. Битрих чувствовал себя обесчещенным. Резкие обвинения против партии были тем поразительнее, чем ими сыпал генерал СС.
Бывший адъютант Гитлера от сухопутных войск полковник Энгель, командовавший теперь 12-й пехотной дивизией под Дюреном, также заключил на свой страх и риск соглашение с противником о выносе раненых с поля боя в перерывах между боевыми действиями. Опыт показывал, что заводить в ставке разговор о подобных договоренностях неразумно: Гитлер рассматривал их как проявление «расхлябанности». Все мы часто слышали, как он издевательски отзывался о мнимой рыцарственности прусской офицерской традиции. В отличие от Западного фронта обоюдная ожесточенность и безнадежность войны на востоке только усиливала стойкость простого солдата, и естественные человеческие соображения там просто не могли проявиться.
На моей памяти Гитлер всего один-единственный раз, молча и крайне неохотно, примирился с соглашением с противником. Поздней осенью 1944 г. английский флот начисто заблокировал немецкие войска на греческих островах. Несмотря на абсолютное превосходство англичан, немецкие солдаты были переправлены на материк, временами — на расстоянии видимости кораблей неприятеля. За это немецкая сторона взяла на себя обязательство с помощью этих пополнений отражать натиск русских на Салоники до тех пор, пока они не будут взяты английскими войсками. Когда эта операция, затеянная по инициативе Йодля, была закончена, Гитлер заявил: «Это останется единственным сдучаем, больше мы себе ничего подобного не позволим».
Уже через неделю после совещания в Познани руководитель Главного комитета по оружию Тикс заявил мне, что «гауляйтеры, фюреры СА и иные партинстанции неожиданно, безо всяких согласований» пытаются непосредственно вмешиваться в дела предприятий. Еще через три недели Тикс докладывал мне, что вследствие вмешательства партии"возникло двойное подчинение". Отдельные звенья аппарата отрасли «отступают под натиском гауляйтеров, а произвол последних ведет к неразберихе, от которой вонь до самого неба» (1).
В своей честолюбивой активности гауляйтеры чувствовали поощряющую поддержку Геббельса, который вдруг стал воспринимать себя не столько министром, сколько партийным вождем; при поддержке Бормана и Кейтеля он готовил новый массовый призыв в вермахт. Следовало ожидать немалых потерь в производстве вооружений в результате произвольного в него вмешательства. 30 августа 1933 г. я заявил начальникам отделов о своем решении передать всю ответственность за производство гауляйтерам (2). Я решил капитулировать.
Я чувствовал себя обезоруженным, потому что и для меня — а для большинства прочих министров уже и с давних пор — стало почти невозможным докладывать о возникающих проблемах, в особенности, если это касалось партии, Гитлеру. Как только разговор принимал неприятный оборот, он сразу же уводил его в сторону. Больше смысла было излагать ему мои жалобы в письменной форме.
Мои жалобы были направлены против принявшего совершенно недопустимые размеры вмешательства партии. 20 сентября я написал Гитлеру подробное письмо, в котором откровенно изложил обвинения, предъявляемые мне со стороны партии, стремление ее аппарата вытеснить меня или каким-то образом переиграть, всякого рода подозрения и вздорные придирки.
20-го июля, писал я, «дало новую пищу для сомнений в надежности широкого круга сотрудников из мира промышленности». Партия по-прежнему придерживается мнения, что мое ближайшее окружение «реакционно, односторонне-экономически ориентировано и чуждо партии». Геббельс и Борман прямо заявили мне, что созданная мной система «самоответственности индустрии» и мое министерство слудет рассматривать как «сборище реакционных руководителей экономики» или даже просто как «враждебные партии элементы». «Я просто чувствую сеюя не в силах обеспечить себе и моим сотрудникам необходимые условия для успешного выполнения профессиональных задач, коль скоро к ним прилагаются партийно-политические мерки» (3).
Только при соблюдении двух условий, писал я далее, я могу согласиться на подключение партии к работе по производству вооружения. Непосредственно мне в вопросах вооружения должны подчиняться как гауляйтеры, так и уполномоченные по делам экономики (экономсоветники в гау) Бормана. «Необходима ясность во властных полномочиях и в распределении компетенции» (4). Кроме того, я потребовал, чтобы Гитлер занял четкую позицию в отношении самих принципов руководства отраслью: «Мы нуждаемся в определенном решении, будет ли впредь действовать система „самоответственности промышленности“, базирующаяся на доверии к руководителям предприятий, или промышленность должна перейти на какую-то иную систему. По моему мнению, должна сохраниться система ответственности руководителя предприятия за предприятие и она должны быть по возможности сильно приподнята». Не следует менять оправдавшую себя систему — так заканчивал я свое послание, еще раз повторив, что должно быть принято решение, которое «всем ясно показало бы, в каком направлении будет впредь осуществляться руководство хозяйством».
21 сентября я в ставке передал Гитлеру свое письмо, которое он, пробежав глазами, молча принял к сведению. Ничего не произнеся в ответ, он просто нажал на кнопку звонка и передал папку адъютанту с указанием доставить ее Борману. Одновременно он поручил своему секретарю совместно с также находившимся в ставке Геббельсом принять решение по содержанию письма. Это был чистый проигрыш. Было видно, что Гитлер устал вмешиваться в эти для него столь малопонятные распри.
Через несколько часов я был приглашен к Борману в его канцелярию, в нескольких шагах от гитлеровского бункера. Он был в нарукавниках, подтяжки плотно облегали его толстый живот. Геббельс был в приличном виде. Сославшись на директиву Гитлера от 25 июля, министр прямолинейно объявил мне, что отныне он будет неограниченно пользоваться предоставленным ему полномочием и отдавать мне приказы. Борман подтвердил: я поступаю в подчинение Геббельса. Помимо всего прочего, он не потерпит ни малейших попыток оказать влияние на Гитлера. Стычка становилась все более неприятной, Борман вел себя просто по-хамски, Геббельс выглядел угрожающе, вставляя время от времени циничные реплики. Идея, за которую я так ратовал, стала самым неожиданным образом, в связке Геббельс-Борман, действительностью.
Двумя днями позднее Гитлер, по-прежнему отмалчивающийся от моих письменных требований, проявил ко мне некоторое внимание и подписал заготовленное мною обращение к директорам предприятий, в котором, в сущности, содержалось то же, что и в моем письме. В нормальных условиях это было бы равносильно победе над Борманом и Геббельсом. Но к этому времени авторитет Гитлера в партии был уже не тот. Его наиближайшие паладины не обратили даже внимания на этот документ и по-прежнему встречали в штыки любую попытку ограничаить произвольное вмешательство в экономику. Это были первые ставшие очевидными симптомы разложения, которые уже поразили партаппарат и лояльность его первых лиц. В ближайшие же недели эти симптомы еще больше усиливались подспудно тлевшим и даже ожесточавшимся спором (5). Конечно, Гитлер был отчасти сам виноват в снижении своего авторитета. Он беспомощно качался между требованиями Геббельса дать побольше солдат и моими — создать условия для роста военной продукции; он соглашался то с одним, то сдругим, утвердительным кивком головы одобрял взаимоисключающие приказы — и так, пока бомбы и продвигающиеся армии противника не сделали совершенно излишними любые приказы, затем — наш спор, а под конец — и сам вопрос об авторитете Гитлера.
В равной мере теснимому в угол политическими происками и внешним врагом, мне казалось своего рода отдыхом любая возможность уехать из Берлина. Вскоре я стал все дольше задерживаться в своих поездках на фронт. Я не мог никоим образом сделать что-то полезное в военно-техническом плане, потому что те наблюдения, которые у меня накапливались, уже не могли быть реализованы практически. И все же я надеялся, что увиденное мною и услышанное от фронтовых командиров сможет в каких-то частностях повлиять на решения ставки.
Однако, если посмотреть в целом, мои устные и письменные отчеты не оказали сколь-либо заметного влияния. Просили меня, к примеру, многие фронтовые генералы, с которыми я беседовал, «освежить» их измотанные боями части, поставить вооружения и танки из нашей все еще очень значительной продукции. Гитлер же и Гиммлер, новый командующий резервной армией, отвергая все аргументы, полагали, что теснимые противником войска сломались морально и поэтому лучше как можно скорее создавать новые части, так называемые дивизии «народных гренадеров». А потрепанным дивизиям надо дать — и тут они употребляли очень характерное словечко — «истечь кровью».
Как эта система выглядела на практике, я увидел в конце сентября 1944 г. при посещении учебного подразделения танковой дивизии под Битбургом. Один закаленный в многолетних боях командир показал мне поле сражения, на котором несколькими днями ранее разыгралась трагедия недавно сформированной, неопытной танковой части. Плохо обученная, она еще только при выдвижении на передовой рубеж потеряла вследствие поломок и аварий десять из тридцати двух новеньких «пантер». Уцелевшие двадцать две машины, как мне на местности показал командир, были построены, опять-таки из-за отсутствия боевого опыта и должной выучки, в боевой порядок на открытом поле настолько неудачно, что противотанковая артиллерия американцев расстреляла их, как в учебно-показательных играх. «Это был первый бой только сформированной части. А сколько могли бы сделать с этими новенькими танками мои, не раз и не два обстрелянные ребята!» — с ожесточением закончил свой рассказ капитан. Я рассказал Гитлеру об этом эпизоде и в заключение заметил не без иронии, что у «новых формирований нередко налицо значительные минусы по сравнению с получившими подкрепление старыми частями» (6). Нона Гитлера этот пример не произвел ни малейшего впечатления. На одной из ближайших «ситуаций» он высказал свое, «старого пехотинца», суждение, что части только тогда дорожат своим оружием, когда его пополнение идет на самом невысоком уровне.
Во время других поездок на Западный фронт я узнал об отдельных попытках договариваться по конкретным вопросам с противником. Под Арнгеймом встретился мне кипящий от возмущения генерал войск СС Битрих. Накануне его 2-ой танковый полк нанес тяжелый урон английской авиадесантной дивизии. В ходе боев генерал достиг с англичанами соглашения, по которому англичанам разрешалось развернуть за нашей линией фронта полевой госпиталь. А затем английские и американские десантники были перестреляны партфункционерами. Битрих чувствовал себя обесчещенным. Резкие обвинения против партии были тем поразительнее, чем ими сыпал генерал СС.
Бывший адъютант Гитлера от сухопутных войск полковник Энгель, командовавший теперь 12-й пехотной дивизией под Дюреном, также заключил на свой страх и риск соглашение с противником о выносе раненых с поля боя в перерывах между боевыми действиями. Опыт показывал, что заводить в ставке разговор о подобных договоренностях неразумно: Гитлер рассматривал их как проявление «расхлябанности». Все мы часто слышали, как он издевательски отзывался о мнимой рыцарственности прусской офицерской традиции. В отличие от Западного фронта обоюдная ожесточенность и безнадежность войны на востоке только усиливала стойкость простого солдата, и естественные человеческие соображения там просто не могли проявиться.
На моей памяти Гитлер всего один-единственный раз, молча и крайне неохотно, примирился с соглашением с противником. Поздней осенью 1944 г. английский флот начисто заблокировал немецкие войска на греческих островах. Несмотря на абсолютное превосходство англичан, немецкие солдаты были переправлены на материк, временами — на расстоянии видимости кораблей неприятеля. За это немецкая сторона взяла на себя обязательство с помощью этих пополнений отражать натиск русских на Салоники до тех пор, пока они не будут взяты английскими войсками. Когда эта операция, затеянная по инициативе Йодля, была закончена, Гитлер заявил: «Это останется единственным сдучаем, больше мы себе ничего подобного не позволим».