Без всякого шума и не вызвав неудовольствия всех причастных, все и после этой попытки осталось, как было: Гитлер продолжал принимать решения единолично, без всяких экспертных оценок и заключений. Он отказался от анализа в комплексе, не продумывал материально-техническое, транспортное обеспечение своих идей; для него не существовало понятия исследовательской группы, которая со всех сторон просчитывала бы наступательные планы и возможные контрмеры неприятеля. Ко всем этим методам современного ведения войны штабы ставки были вполне подготовлены, их нужно было только расшевелить. А Гитлер, если и позволял представить ему информацию по отдельным секторам, то в целостную картину они должны были складываться только в единственной, его собственной, голове. Его фельдмаршалы, как и все ближайшие сотрудники, выполняли, в сущности, консультативные функции, потому что его решения принимались заранее и в них могли вноситься только отдельные нюансы. Помимо всего прочего он отторгал от себя полезные уроки, которые мог бы извлечь самостоятельно из Восточного похода 1942-1943 гг.
   Под тяжким бременем ответственности ничто в ставке не было, вероятно, более желанным, чем решение, оформленное приказом сверху — облегчение и оправдание одновременно. Мне известны лишь единичные случаи, когда офицеры просились на фронт, чтобы избавиться от внутреннего конфликта, который был неизбежен при службе в ставке. Здесь заявлял о себе феномен, для меня и сегодня еще не до конца ясный: при всем критическом отношении почти никто из нас не попытался открыто заявить о своих возражениях. В действительности мы их просто не чувствовали. Что несли с собой приказы Гитлера на фронт, где воевали и умирали, нас в отупляющем мирке ставки немало не беспокоило. К примеру, — если возникали отнюдь не неизбежные котлы только вследствие того, что Гитлер все медлил с одобрением предложения генерального штаба отвести войска.
   Никто не может ожидать от главы государства, что он будет регулярно посещать фронт. Но как главнокомандующий наземных войск, который к тому же принимал самые детальные решения, он был обязан это делать. Если же он чувствовал себя для этого слишком больным, то он должен был назначить кого-нибудь другого. Если он слишком опасался за свою жизнь, то он не имел права быть главнокомандующим армией.
   Несколько поездок на фронт позволили бы ему и его штабу без труда увидеть те принципиальные ошибки, которые стоили столько крови. Гитлер же и его командование полагали, что можно руководить военными действиями по карте. Им были неведомы ни русская зима, ни дороги России, ни тяготы солдат, которые должны были, не имея крыши над головой, жить в землянках, плохо экипированные и вооруженные, переутомленные, промерзшие, с давно уже сломленной боевой волей. Эти-то части виделись Гитлеру во время «ситуаций» полноценными, и им ставились соответствующие задачи. Дивизии, измотанные в боях, без вооружения и боеприпасов, он с легкостью передвигал туда-сюда по карте, сплошь да рядом определяя совершенно нереалистические сроки. А так как постоянным его требованием было немедленное выступление, то передовые части оказывались под огнем, прежде чем соединения могли в полной мере реализовать свою сплоченную боеспособность. Так их бросали на врага, так их рассекали и по частям уничтожали.
   По тем временам узел связи ставки был образцовым. Можно было вести прямой разговор с любым из наиболее важных театров военных действий. Но возможности телефона, радио и телеграфа переоценивались Гитлером. В то же время они лишали, в отличие от войн прошлого, полководцев всякого шанса на самостоятельность, поскольку Гитлер упорно вмешивался в положение дел на любом отрезке фронта. Только благодаря узлу связи можно было распоряжаться дивизиями на всех театрах военных действий, не отходя от стола Гитлера в «ситуационной» комнате. Чем отчаяннее становилось положение, тем значительнее при помощи современной техники становился отрыв командных фантазий от действительности.
   Командовать войсками — это прежде всего иметь ясный ум, упорство и железные нервы. И Гитлер полагал, что каждого из этих качеств у него намного больше, чем у его генералов. Правда, после зимней катастрофы 1941-1942 гг. он все время предсказывал еще более тяжелые ситуации, которые предстоит преодолеть, и вот они-то и покажут, как он непоколебим и сколь хороши его нервы (8).
   Высказывани я такого рода были весьма унизительны для присутствующих при этом офицеров. Но Гитлер умел в оскорбительные упреки вкладывать прямое обращение к своим офицерам: им нехватает стойкости, они слишком склонны к отступлениям, готовы оставить без действительных на то оснований, уже завоеванные земли. Эти трусы из Генерального штаба никогда бы не начали сами военные действия; все время они отсоветывали ему их начинать, все время заявляли, что у нас слишком мало сил. А разве успехи подтверждают на его правоту? И Гитлер перечислял общеизвестную серию своих полководческих успехов и отрицательные заключения генерального штаба перед началом такой военной операции — перед лицом коренным образом изменившихся реальностей это звучало как заклинания. Иногда он совсем переставал владеть собой, наливался кровью и прерывающимся от возбуждения голосом выкрикивал: «Вы не только известные трусы, но вы и двоедушны. Вы всем известные лжецы! Генеральный штаб — школа лжи и обмана. Цейтцлер, эти сведения врут. Да Вас и самого обманывают. Уж поверьте мне, они сознательно изображают все в самом неблагоприятном свете, для того чтобы вынудить меня к отступлениям!» И конечно, следовал приказ всеми силами удерживать линию фронта по тому или иному выступу; и разумеется, через несколько дней или недель позиции взламывались советскими войсками. Затем следовали новые приступы ярости, с новыми поношениями офицеров, часто с презрительными отзывами о немецких солдатах: « В первую мировую войну солдат был куда крепче. Ведь через все прошел — через Верден, бои на Сомме. А случись такое сегодня, они тут же дали бы деру.» Многие из подвергнувшихся публичным оскорблениям, оказались впоследствии замешанными в событиях 20 июля 1944 г. В былые времена у Гитлера была обостренная интуиция, помогавшая ему подбирать очень точные и действенные слова для любой аудитории. Сейчас же у него отказывали тормоза, он себя не контролировал. Поток его речи выходил из берегов; так случается с арестованным, неволько выдающим своим судьям опасные тайны. У меня складывалось впечатление, что в таких случаях Гитлер высказывался как бы по какому-то принуждению свыше.
   Чтобы предоставить будущим поколениям доказательства своей неизменной правоты, Гитлер потребовал присутствия на всех «ситуациях» приведенных к присяге стенографов рейхстага, которые должны были протоколировать каждое слово.
   Часто, Гитлеру казалось, что он нашел удачный выход из дилеммы, он приговаривал: «Ну, что? Да, позднее все со мной согласятся. А эти идиоты из генерального штаба не хотят мне верить». Даже когда части откатывались назад, он все еще играл в триумфатора: «Разве три дня назад я не приказывал то-то и то-то? Но приказы опять не выполнялись. Они не выполняют мои приказы, а потом врут. Они просто врут, заявляя, что выполнение моих приказов сорвано русскими!» Гитлер нипочем не хотел признать, что все его неудачи предопределены слабостью наших позиций в войне на нескольких фронтах, в которую он нас втянул.
   Стенографисты, очутившись в этом сумасшедшем доме, скорее всего, еще несколько месяцев назад носили в своем сердце идеальный, созданный геббельсовской пропагандой образ Гитлера и непревзойденного его гения. И вот теперь перед ними предстала неприкрашенная действительность. Я еще и сегодня явственно вижу их — с опавшими лицами за работой, подавленными, бесцельно слоняющимися по ставке в часы досуга. Они были для меня чем-то вроде посланцев народа, осужденных не только лицезреть трагедию, но и быть причастными к ней.
   Если в самом начале Гитлер, в тенетах теории о славянском «недочеловеке», отзывался о предстоящей войне с ними как об «игре в песочном ящике», то постепенно, чем сильнее затягивалась война, русские все больше принуждали его к уважительному отношению. Ему импонировала стойкость, с которой они перенесли поражения. О Сталине он отзывался с полнейшим почтением, причем он подчеркнуто проводил параллель между выдержкой Сталина и своей: он усматривал сходство в угрожающем положении под Москвой в 1941 г. и своим теперешним. Если на него накатывала очередная волна уверенности в победе (9), то он нередко, с ироническим подтекстом, начинал рассуждать, что после победы над Россией самым разумным было бы управление ею Сталину, разумеется под контролем верховной немецкой власти: вряд ли кто другой знает так хорошо, как надо обращаться с русскими. Наверное, этим уважительным отношением объяснялось то, что когда сын Сталина был взят в плен, то Гитлер распорядился обращаться с ним особенно хорошо. Многое, очень многое изменилось с того далекого дня, заключения перемирия с Францией, когда Гитлер предрек, что война против Советского Союза будет всего лишь «игрой в песочном ящике».
   В отличие от, наконец-то, усвоенного на Востоке урока, что воевать там приходится с решительным и твердым противником, Гитлер до последних дней войны отстаивал свое предубежденное мнение о высоких боевых качествах войск западных стран. Даже успехи наших противников в Африке и Италии не заставили его отказаться от пренебрежительных отзывов: при первом же настоящем наступлении эти солдаты побегут. «Демократия, — рассуждал он, — делает народ слабым». Даже летом 1944 г. он высказывал твердую убежденность в том, что на Западе все в самые короткие сроки будет отвоевано обратно. Соответственными были и его оценки западных государственных деятелей. Черчилль был в его глазах, как он это неоднократно отмечал в ходе «ситуаций», не более, чем пьенчуга и бездарный демагог; о Рузвельте он совершенно серьезно говорил, что тот жертва не детского, а сифилитического паралича и что поэтому вообще недееспособен. Все это было тем же бегством от действительности, столь характерным для последних лет его жизни.
   В Растенбурге в зоне I построили чайный домик. Его меблировка выгодно отличалась от ставки. Здесь можно было посидеть за стаканчиком вермута, здесь собирались фельдмаршалы в ожидании совещания у Гитлера. Он же избегал этот домик, чтобы не вступать к общение с генералами и штабс-офицерами Верховного командования вермахта. Однако, через несколько дней после бесславной кончины фашизма в Италии 25 июля 1943 г. и образования там правительства Бадольо Гитлер сидел в чайном домике в окружении десятка военных и политических сотрудников; присутствовали в том числе — Кейтель, Йодль и Борман. И вдруг как-то совсем неожиданно Йодля прорвало: «Собственно, весь фашизм лопнул, как мыльный пузырь». Воцарилось испуганное молчание, пока кто-то не нашелся и не подбросил другую тему. Испуганный Йодль сидел с красным лицом.
   Через несколько недель в ставку был приглашен принц Филипп Гессенский. Он был одним из немногих людей свиты, с которым Гитлер обращался уважительно и даже с почтением. Филипп оказал ему немало полезных услуг, в частности, сыграл роль посредника, — что в первые годы Рейха было особенно важно, — в отношениях с руководителями итальянского фашизма. Кроме того, он помог Гитлеру приобрести ценные произведения искусства, которые были запрещены к вывозу из Италии. Тогда в ход были пущены родственные связи принца с итальянским королевским домом.
   Когда через несколько дней принц собрался уезжать, то Гитлер без малейшего смущения заявил ему, что он не сможет покинуть ставку. Он и впредь обращался с ним с величайшей любезностью, приглашая к столу. Но окружение Гитлера, прежде столь польщенное общением с «настоящим принцем» стало теперь его избегать, как если бы он был заразным больным. 9 сентября принц и принцесса Мафальда, дочь итальянского короля, были по приказу Гитлера отправлены в концлагерь.
   Не одну неделю Гитлер похвалялся, что он давно уже заподозрил принца Филиппа в передаче информации итальянскому королевскому дому. Он сам внимательно наблюдал за ним и приказал подслушивать его телефонные разговоры. Было установлено также, что он своей жене передавал цифровые шифры. Но он, Гитлер, и далее принимал его с отменным дружелюбием. Это у него такая тактика, — сказал он, откровенно радуясь своему успеху в криминалистике.
   Арест принца и его супруги напомнил всем из близкого окружения, что все они в его не знающих жалости руках. В нас, может быть даже неосознанно, заползал страх, что Гитлер точно также коварно может подслушивать любого из нас, чтобы затем, не дав ни малейшей возможности для оправдания, предать той же судьбе.
   Отношение Муссолини к Гитлеру было для нас всех, с тех пор, как он оказал нам поддержку во время австрийского призиса, символом большой дружбы. После свержения и бесследного исчезновения итальянского главы государства у Гитлера, казалось, начался острый приступ чувства верности, достойного Нибелунгов. Во время «ситуаций» он все время требовал предпринять все возможное для обнаружения пропавшего. Он говорил, что эта потеря давит на него днем и ночью кошмаром.
   12 сентября 1943 г. в ставке состоялось совещание, на которое были приглашены гауляйтеры Тироля и Каринтии и я. Специальной грамотой было закреплено, что под управление гауляйтера Тироля Хофера отходит не только Южный Тироль, но и итальянская территория вплоть до Вероны, а под управление гауляйтера Карантии Райнера граничащие с этой гау— обширные области Венеции, включая Триест. Я в этот день без особенных усилий добился, что в мою компетенцию, при полном исключении итальянских властей, входят отныне все вопросы военного производства на еще остававшихся за нами итальянских территориях. Велико же было наше изумление, когда после подписания этих трех документов стало известно об освобождении Муссолини. Оба гауляйтера, как и я, лишались только что приращенной власти: «Конечно, фюрер просто не может причинить дуче такую неприятность!» Вскоре при случайной встрече я предложил Гитлеру отменить решение о моих дополнительных полномочиях. Я предполагал, что это найдет у него самый горячий отклик. К великому моему удивлению он энергично отклонил мое предложение; решение полностью остается в силе. Я обратил внимание Гитлера на то, что в случае образования нового фашистского правительства во главе с Муссолини его, Гитлера, интервенция в суверенные дела Италии может быть отменена. Гитлер чуть задумался и распорядился: «Представьте мне документ на подпись еще раз и непременно с датировкой завтрашним днем. Тогда ни у кого не возникнет сомнения, что мой приказ ни в коей мере не поколеблен освобождением дуче» (10). Определенно Гитлеру за несколько дней до этой ампутации итальянских территорий было известно, что местопребывание Муссолини уже разведано. Недалеко от истины предположение, что нас и вызвали в ставку как раз в связи с предстоящей операцией по освобождению Муссолини.
   На следующий день Муссолини прибыл в Растенбург. Гитлер, искренне растроганный, обнимал его. К годовщине трехстороннего пакта Гитлер направил «дуче, с которым нас связывают узы дружбы,… самые горячие пожелания светлого будущего Италии, снова ведомый фашизмом к достойной свободе».
   А за две недели до этого он отрубал куски от итальянской территории.


Глава 22

По наклонной


   Рост производства военной продукции работал на укрепление моего положения вплоть до осени 1943 г. После того, как мы в основном исчерпали промышленные резервы Германии, я приложил немало усилий для использования потенциала других европейских стран, находившихся под нашим влиянием (1). Гитлер какое-то время был в нерешительности. Оккупированные восточные земли в будущем вообще подлежали дезиндустриализации, потому что, как он полагал, промышленность способствует коммунизму и вскармливает нежелательный слой интеллигенции. Но обстоятельства во всех занятых странах оказались императивнее всех гитлеровских представлений. Он достаточно практически смотрел на вещи, чтобы понять преимущества, которые для обеспечения армии вытекали из сохранения в целостности промышленности.
   Франция была в этом смысле самой важной из всех завоеванных нами промышленных стран. Но до начала 1943 г. ее промышленный потенциал почти ничего нам не дал. Принудительные мобилизации Заукелем рабочей силы причинили там больше вреда, чем принесли пользы. Потому что французские рабочие, уклоняясь от них, попросту бежали со своих предприятий, немалая часть которых выпускала продукцию для наших вооружений. В мае 1943 г. я впервые пожаловался на это Заукелю, а в июле на заседании в Париже я предложил, чтобы, по крайней мере, те предприятия, которые работали на нас, были бы ограждены от набегов Заукеля (2).
   У меня и моих сотрудников было намерение наладить в первую очередь во Франции, но также в Бельгии и Голландии, массовое производство потребительских товаров — одежды, обуви, текстиля, мебели для гражданского населения с тем, чтобы предприятия аналогического профиля в Германии переориентировать на военную продукцию. Сразу же, как только в мое распоряжение в первых числах сентября перешла вся немецкая промышленность, я пригласил французского министра промышленности в Берлин. Министр Белонн?, профессор Сорбонны, имел репутацию чрезвычайно способного и энергичного человека. Не без некоторых пререканий с Министерством иностранных дел я все же добился, чтобы его принимали как гостя немецкого правительства. Пришлось мне подключить к этому и Гитлера, которому я заявил, что Бишелонн у меня не «будет подниматься по черной лестнице». После этого решено было разместить его в берлинском Доме гостей Имперского правительства.
   За пять дней до прибытия Бишелонна Гитлер еще раз подтвердил, что идея планирования производства в европейском масштабе им одобряется и что Франция, наряду с другими нациями, должна получить равноправное представительство. И Гитлер и я исходили из того, что Германия сохраняет за собой право решающего голоса (3).
   17 сентября я принял Бишелонна, с которым у меня очень скоро установились неформальные, почти дружеские отношения. Мы оба были молоды, оба верили, что нам принадлежит будущее и оба надеялись, что когда-нибудь мы исправим ошибки находящегося у власти поколения мировой войны. Я был бы готов отменить территориальное обкрамсывание Франции, осуществленное Гитлером, тем более, что по моим представлениям не столь уж и важно, где проходят государственные границы в Европе, связанные воедино совместным производством. Бишелонн и я свободно парили в этом мире мечтаний и иллюзий.
   В последний день переговоров Бишелонн попросил о беседе наедине. Главой его правительства Лавалем, начал он, ему запрещено, под давлением Заукеля, затрагивать в разговорах с Вами вопрос о депортации рабочей силы из Франции в Германию (4). И все же — не готов ли я обсудить его? Я согласился. Он изложил свои соображения. Под конец я спросил, удовлетворят ли его определенные защитные меры от депортаций с французских промышленных предприятий. «Если это реально, то тогда разрешаются все мои проблемы, в том числе и в рамках только что нами согласованной программы, — с облегчением заявил он. — Но ведь это означает, и я должен сказать это совершенно честно, практически конец всяким депортациям». Это для меня было очевидно, но только таким образом я и мог что-то заполучить от французской промышленности для наших целей. Мы действовали вопреки всем правилам. Бишелонн пренебрег указанием Лаваля, а я дезавуировал Заукеля, и оба на свой страх и риск достигли соглашения с весьма серьезными последствиями. (5)
   После этого мы отправились на совместное заседание, на котором юристы принялись пространно дискутировать вокруг последних спорных пунктов нашей программы. Это могло бы еще продлиться несколько часов. И чего ради? Самые отточенные параграфы не в состоянии заменить добрую волю к сотрудничеству. Я прервал этот мелочный торг и предложил скрепить наш союз простым рукопожатием. Юристы обеих делегаций были явно недовольны. И все же я придерживался нашего, весьма неоформленного, соглашения до самого конца, стараясь сохранить французскую индустрию даже и тогда, когда она уже не представляла для нас большой ценности, а Гитлер приказал ее разрушить.
   Согласованный производственный план был выгоден для обеих сторон. Я получал дополнительные производственные мощности для выпуска военной продукции, французы же по достоинству оценили возможность производства в разгар войны потребительских товаров. По согласованию с командующим французскими войсками были определены заводы, изъятые из заукелевской практики насильственной мобилизации рабочей силы, о чем и извещали вывешенные на них охранные грамоты за моей личной подписью. А так как следовало укрепить основной костяк французской индустрии, гарантировать работу транспорта и продовольственное снабжение, под конец вне сферы Заукеля оказались почти все ведущие предприятия, общим числом в десять тысяч.
   Уик-энд мы провели с Бишелонном в загородном имении моего друга Арно Брекера. В первые же дни следующей недели я ознакомил аппарат Заукеля с достигнутыми договоренностями. Я призвал их добиваться того, чтобы французские рабочие принялись за работу на французских заводах. Их численность будет впредь засчитываться в выполненные квоты «откомандирования для нужд немецкого военного производства» (6).
   Десять дней спустя я был в ставке, чтобы своим докладом Гитлеру опередить Заукеля: было известно, что успевший первым выложить свои аргументы получал фору. В самом деле, Гитлер казался довольным моим соглашением и заявил даже, что риск приостановки производства вследствие беспорядков или стачек вполне приемлем (7). Этим был почти что положен конец рейдам Заукеля во Францию. Вместо прежних ежемесячных 50 тысяч в Германию стали уже скоро депортироваться всего только 5 тысяч (8). Прошло несколько месяцев, и 1 марта 1944 г. Заукель с раздражением рапортовал: "Мои службы во Франции докладывают мне, что там все подошло к концу. Во всех префектурах слышишь одно и то же: министр Бишелонн заключил с министром Шпеером соглашение. Лаваль заявил мне: «Больше я не поставляю людей в Германию». Вскоре после переговоров с Бишелонном я подобным же образом стал действовать в Голландии, Бельгии и Италии.
   20 августа 1943 г. Генрих Гиммлер был назначен Имперским министром внутренних дел. До этого он, хотя и был рейхсфюрером охватывающих все вся СС, о которых говорили как о «государстве в государстве», но как глава одной из полицейского типа структур оставался, как это ни странно, подчиненным Имперского министра Фрика.
   Власть гауляйтеров, взращиваемая Борманом, вела к раздроблению власти Рейха. Гауляйтеры делились на две категории: на тех, кто еще до 1933 г. были ими и кто был совершенно не способен к руководству управленческим аппаратом, и тех, кто, пройдя в последующие годы школу Бормана, образовывал новый слой гауляйтеров. Это были молодые, преимущественно с юридическим образованием чиновники-администраторы, умело и методично укреплявшие влияние партии в государстве.
   Сознательно заложенная Гитлером двойственность системы заключалась в том, что Борман был начальником гауляйтеров как партийных функционеров, в то же время и министр внутренних дел был их прямым начальником в государственной их ипостаси имперских комиссаров по вопросам обороны. При слабом Фрике это не сулило Борману никаких опасностей. Знатоки нашей политической сцены оценивали новое назначение Гиммлера как появление у Бормана серьезного соперника.
   Я рассуждал так же и питал определенные надежды на его власть. Прежде всего я ожидал, что он, вопреки Борману, задержит прогрессирующий организационный распад единого имперского административного аппарата. Гиммлер немедленно ответил согласием на мое предложение привлекать к ответственности строптивых гауляйтеров (9).
   6 октября 1943 г. я выступал перед рейхс— и гауляйтерами. Отклики на мою речь показали, что налицо некий поворот. Свою задачу я видел в том, чтобы открыть глаза политическому руководству Рейха на истинное положение вещей, лишить его надежды на скорое применение нового типа сверхтяжелых ракет и дать почувствовать, что теперь уже противник диктует нам характер военного производства. Следовало, наконец, внести изменения во все еще сориентированную на мирную продукцию экономику страны, передать из шести миллионов, занятых в легкой промышленности, по меньшей мере полтора миллиона военным предприятиям, тогда как товары повседневного потребления должны впредь производиться во Франции. Я признал, что такое разделение обеспечивает Франции более благоприятные исходные позиции для послевоенного времени. «Но я считаю, — продолжал я перед словно окаменевшей аудиторией, — что если мы хотим выиграть войну, то мы и должны в первую очередь быть готовыми к жертвам».