Страница:
фрамугами, отражая солнце, пылали пятью кострами. На площади, перед
зданием толкался народ, и в морозном воздухе клубился белесый пар от
дыхания. У плетня, захлестнутые людским половодьем, испуганно
всхрапывали лошади, вскидывая заиндевелые морды. Звенели кольца
коновязей. Слышался скрип оглобель и саней. Пахло махоркой, сбруей,
конским потом и свежим навозом. Бабы в бессчетных одежках и платках,
укутанные сопливые ребятишки с причитаниями и плачем вились возле
угрюмых бородачей, часто попыхивающих цигарками. При виде конвоя и
понуро бредущих избитых парней площадь смолкла. Народ расступился,
открыв белую дорогу к дверям, над которыми лениво и надменно плескался
багровый с черной свастикой в белом круге флаг.
Холодный громкий коридор усиливал дробный разнобой шагов от
порога и до пустой приемной. Дежурный за канцелярским бюро выслушал
ефрейтора и кивнул на двойную дверь:
- Битте.
В просторной светлой комнате, у свободного от бумаг письменного
стола под зеленым сукном - приятного стола, по размерам и по веселому
цвету зелени схожего с весенней лужайкой, стояли, комкая в руках
шапки, Митрошкин и Дюков. За столом, в кресле, сидел жандармский
офицер и, сдвинув на лоб очки в золотой оправе, думал о чем-то, устало
прикрыв глаза ладонью.
Ко всему готовили себя Аркадий, Николай и Михаил, ко всему, кроме
встречи с полицейскими. Бурю самых разнообразных горьких мыслей и
обманутых надежд породила в них эта нечаянная встреча. Она отразилась
на лицах, выбелив их, и в мускулах, что мгновенно сжались в упругие
жгуты и тотчас расслабли, и во взглядах, полыхнув огнем и угаснув.
Но полицейские даже не обернулись к вошедшим.
- Будем проверить, - сказал офицер, отнимая от глаз руку. - Это
есть ошень плехо, ошень.
Опустив очки на выпуклый с горбинкой нос, он равнодушно оглядел
каменно застывший у порога конвой и сбившихся кучкой задержанных: их
обросшие лица, одежду, порванную в драке, скоробленные сапоги, вокруг
которых растекались темные лужицы крови.
Митрошкину было явно не по себе. Шея то напрягалась, багровея,
то, зайдясь в немом клекоте, опадала; грудь то вздувалась, как
кузнечный мех, взлетая вверх короткими толчками, то враз оседала, со
свистом выбрасывая воздух. И вот, казалось, из самой глубины
нескладного источенного болезнью тела вырвались трескучие очереди
кашля. Шаря по карманам платок, Митрошкин отвернулся, и покрасневшие
от натуги слезящиеся глаза уперлись в Аркадия, уперлись и расширились,
мерцая зрачками. "Нет! Нет!" - кричали глаза.
Драпировка на проеме двери в смежную комнату вспузырилась,
заколыхалась. Раздвинув головой тяжелые коричневые портьеры, в кабинет
шагнул рослый гестаповец. Очевидно, появлялся он так всегда, отработав
заранее каждый шаг и жест, поддетые на плечи портьеры, провиснув за
его спиной, заскользили спереди назад, являя взору вначале зеркально
начищенные сапоги, затем бриджи с прямыми складками-стрелками и далее
черный френч, перехваченный в поясе ремнем, портупею, железный крест
на клапане нагрудного кармана.
- Was geht los?* - спросил гестаповец в пространство. (* - В чем
дело? (нем.))
Офицер оживился и, уважительно привстав, заговорил, жестикулируя
короткими полными руками. В холодных глазах гестаповца затеплился
интерес. Круто повернувшись к столу, он взял протянутую жандармским
офицером бумагу, в которой Аркадий распознал записку Пинчука, и
углубился в чтение. Первые строки пинчуковских "откровений" вызвали у
гестаповца лишь брезгливую усмешку, вскоре, однако, сменившуюся
судорожным подергиванием левой половины лица.
- Mistvich! Haben Sie bemerkt, Karl, Ihre Slaven Polizisten haben
eine weigung, zur Philosophie und zum Schnaps.* (* - Грязная скотина!
Вы обратили внимание, Карл, что ваши полицейские из славян имеют
тяготение к философии? К философии и шнапсу, (нем.))
- Он первачом баловался, господин офицер, - протрубил, как
пропел, Дюков.
- Первач? Что такое первач?
- Отменное зелье. Водка домашней перегонки. Покрепче шнапса.
- Honen Sie, Karl? Herr Pervatsch fugt ihrer nationalen Kadern
Schaden zu. Jedoch rate ich Ihnen nicht zu verzweifeln. Ubergeben Sie
des Schriftstuck unbedingt dem Kommandanten: eine fur ihn ausserst
wervolle Errungenschaft. Und was sind das fur Menschen?* (* - Слышите,
Карл? Господин Первач наносит урон вашим национальным кадрам? Впрочем,
рекомендую не отчаиваться. Документ непременно передайте коменданту:
весьма ценное для него приобретение. А это что за люди? (нем.))
- Ich melde gehorsam!* Партизанен! - выдохнул голубоглазый
ефрейтор, прищелкнув каблуками. (* - Осмелюсь доложить! (нем.))
- Какие мы партизаны, - сказал Аркадий. - Мы, господин офицер,
выпущены из брестской тюрьмы германскими властями. Партизан отродясь
не видали. По дороге вот... оказия вот... Одним словом, конфуз по
дороге приключился. Не распознали кто, что и подрались... Да нам и
соображать было некогда: патруль напал неожиданно. А так. Со своими,
можно сказать, и драться. Нет, не стали бы мы...
Николай с Михаилом согласно закивали кудлатыми головами,
воспринимая одновременно разговорную манеру и тон, заданные
командиром.
- Случается такое, - неожиданно, совершенно неожиданно поддакнул
Дюков, и голосом и видом показывая сочувствие безвинно пострадавшим. -
И со мною как-то...
- Отправляйтесь! Вон! - гестаповец даже притопнул.
- Да, да! Ехать домой, ехать! - поспешно заговорил жандармский
офицер, взглядом выталкивая Дюкова и Митрошкина из кабинета. - Да, да.
"Случается такое!" - ведь это же сказал Дюков. Как далеко должна
простираться вера в человека.
Неожиданно Дюков вернулся из приемной в кабинет, подошел к столу,
ухмыльнулся.
- А старшим кто у нас, господин офицер?
- Ви есть старший, ви!
- Благодарствуем. Уж мы постараемся, - и, низко поклонившись,
вышел.
Гестаповец присел на край стола, загородив спиной хозяина.
- Karl, ich bin neugierig auf ein Gesprach mit den Herren. Haben
Sie nichts dagegen, Karl?* (* - Карл, я любопытствую побеседовать с
господами. Вы не возражаете, Карл? (нем.))
- O-o-o! Пожалуйста!
- Cut. Gefreiter, lassen Sie den Findigen hier, - он указал на
Аркадия. - Die anderen fuhren Sie einstweilen hinaus.* Итак, вы есть
заключенный? - последовал полный сострадания вздох и после паузы
стремительная четкая скороговорка: (* - Хорошо. Ефрейтор, оставьте со
мной бойкого. Тех пока выведите. (нем.))
- Когда вас освободили?! Куда вы шли? Сколько дней шли? Почему
шли лесом? Отвечать! Быстро отвечать!
Мозг Аркадия заработал с горячечной поспешностью. Аркадий, как
это ни странно было даже ему самому, вовсе не испытывал страха.
Неожиданная и вопреки дурным подозрениям так благоприятно
завершившаяся встреча с полицейскими сыграла, должно быть, роль
катализатора, который поглотил часть опасений и в какой-то мере вселил
слабую надежду на удачу.
- В июле нас освободили. Говорят, красноармейцы с июня по июль,
аж по двадцатый день в крепости тамошней оборонялись. Пальба нам спать
не давала. Сидели по камерам и боялись, что не осилить вам гарнизон, а
нам на свободу не выбраться...
Гестаповец, выслушав Аркадия, соскочил на пол, приблизился
вплотную и мучительно долго искал ответа в его глазах: не издевка ли?
Гестаповец смотрел на Аркадия, покусывая губу. Потом отступил на шаг и
ткнул кулаком в зубы. Аркадий пошатнулся, но устоял. Тыльной стороной
ладони провел по разбитому рту, глянул на кровяное пятно и отер руку о
штанину.
- Зря деретесь, господин офицер.
- Из Бреста!!! Где же вы проболтались три месяца?!
- В Бресте мы и были. Работали там...
- Сегодня откуда идете?! Ну?! Быстро!
- Сегодня-то? Сегодня идем из Выселок. Ночь провели на поле в
стогу: от людей хоронились. Не уважают здешние жители заключенных,
боятся. Ну а потом... Одним словом, потом конфуз-то и приключился. С
вашими у большака столкнулись.
Выселки. Теперь эти Выселки не выходили у Аркадия из головы. Он
помнил о них, бегло отвечая на вопросы, повторял про себя, шагая
впереди автоматчика по коридору. В холодных сенях, где ждали его
друзья, нарочно споткнувшись о щербатый порог, он ворчливо, словно
досадуя на свою нерасторопность, успел торопливо сказать:
- Брест. Конец июля - двадцатое. Работали в Бресте. Сегодня из
Выселок... из Выселок. Ночевали в стогу за деревней. Вы-сел-ки.
Николая с Михаилом увели. Аркадий остался на попечении
голубоглазого ефрейтора и двоих солдат. В грузном немце с мясистым
сытым лицом и неправдоподобно яркими цвета спелой вишни щеками узнал
своего удачливого противника по драке. Вторым был чернявый в ушастой
пилотке. Он все еще плаксивился и посасывал вспухшую губу. Оба,
казалось, не замечали Аркадия, всхлюпывали влажными носами и
разговаривали вполголоса. Ефрейтор толокся у окошка с выбитым стеклом,
и так и этак приноравливаясь просунуть голову в дыру, что щерилась
оставшимися в раме осколками, как щучья пасть зубами. Виден был в
оконце заснеженный двор и темная жилка тропы, сплотка тесаных сосновых
бревен и широколобый пень с воткнутым торчмя топором, полусгнивший
бревенчатый угол коровника. Ефрейтор вдруг вытянул шею и замер: по
двору шла женщина. Вязаный шерстяной платок, накинутый по-старушечьи,
ватное пальто и стоптанные валенки-тяжелоступы не скрывали ее ладной
фигуры, а нарочито шаркающая походка - молодости. Ефрейтор обернулся,
сияя, бросил автомат чернявому, причмокнул губами и выскользнул из
сеней.
Короткий и приглушенный вскрик, последовавший вскоре, Аркадий
отнес к шуму в коридоре. Топотом ног, ударами и голосами подкатился
этот шум к двери, выбил ее, как пробку, грохнув о стенку заиндевелой
ручкой, толкнул через порог Михаила. Телогрейка - полы вразлет. Рубаха
от ворота до пояса - надвое. Он зло ругался.
- Парашник - этот в черном! Прыщ на заднице! В общем, нас кокнут!
Николай хмурился и был бледен.
- Все, Аркаша, - сказал и отвернулся.
Морозный воздух удивительно вкусно пах свежими - только что с
грядки! - огурцами. Солнечные лучи резвились на снегу. В навозной куче
у коровника базарили воробьи. Из-за плетня, с площади накатывался
сдержанный гомон толпы. Совсем рядом, тоже на площади, забренчали
удила, призывно заржала лошадь. "Тпру-у-у, тпру-у ты-ы!"
А они стояли посреди двора. Яркий день слепил им глаза. Они
щурились. Они жадно впитывали, впитывали в себя эти шумы, запахи и
краски жизни.
По ту сторону плетня кто-то захлебнулся плачем, запоскрипывали
полозья саней: обоз тронулся.
- Хвилип! Вертайся скорошенько! Вертайся!.. Слышь, Хвилип?!
- Панкрат! Панкрат!.. Ох, лышенько нам...
Из коровника вышел голубоглазый ефрейтор.
Взгляд Аркадия споткнулся о ефрейтора и... И краски дня померкли
вдруг для Аркадия: клокочущая ненависть заполнила все его существо,
полыхнула в глазах. И - никого во дворе, кроме Аркадия и этого
фашиста. Мелкой дрожью пошли руки с тяжелыми кулаками, сухостью
прихватило губы...
Чернявый принес и бросил к ногам охапку инструментов: две
штыковые лопаты и заржавленный лом.
- Битте!
Жизнь! Неужели она оборвется сейчас, там вон за банькой в низине,
где чернеет голая ива у ручья и где видны недавние холмики, и
оборвется без трагедии для мира, обыденно и незаметно - был и нет.
Мысли торопились, наседая разом, - спешили жить: "Ты не должен умирать
просто. Ты не должен смиренно ждать..."
А тропа уже привела к вытоптанной поляне. Ефрейтор, играючи,
вычертил на снегу прямоугольник.
- Битте!
А над головой неоглядная синь в солнце, Она над живым селом, над
живым лесом, что неровной каемкой проступает вдали, над живой, укрытой
льдом речкой. И синь эта зовется небом. Небом! Дорого оно человеку. А
летчику?! Оно распахнулось над летчиками, копающими себе могилу,
разлилось бескрайнее. И звало, звало их в свои просторы!
Голубоглазый смотрел хуже волка - он смотрел равнодушно. Он стоял
на краю уже обозначившейся могилы. Автомат наизготовку. Ствол
направлен в левый угол. Сколько сантиметров до смерти? Еще два-три - и
яма в аккурат. Еще три-четыре - дрогнет куцый ствол автомата и,
попыхивая дымком, проведет итоговую черту слева направо, начиная с
Аркадия. Лом отскакивал от промерзшей земли, как от плотной резины,
звенел, отбивал руки. Лопаты беззубо мяли бугристую площадку. Чернявый
немчик вовсе осопливел, продрог и приплясывал, не спуская глаз с
Николаевой фуфайки. Фуфайка была старенькая, но теплая, ворсистая.
Обратил на нее внимание и ефрейтор. Пригляделся. Сказал что-то
чернявому, повел головой властно и спрыгнул в яму.
- Снимать! - он потянул Николая за фуфайку.
- Отстань, - сказал Николай, не выпуская лопаты, - отойди.
Аркадий распрямился, кинул быстрый взгляд на ефрейтора, на
конвоиров и опять склонился, только пониже, удобно ухватив обеими
руками лом, как дубину. Михаил, будто собирался в штыковую атаку,
изготовил лопату и помалу придвигался к чернявому.
- Снимать рубашка. Снимать!
- Не хватайся, говорю! - Николай повысил голос. - Убьешь, все
тебе достанется. Или вещь испортить не желаешь? Ничего. Заштопаешь
потом. Того вон сопливого и заставишь. А сейчас - отойди!
Видать, добрым был тот черт, который принес новосельского
коменданта Оберлендера из вояжа по району и внушил ему мысль лично
допросить задержанных как раз в то время, когда обозленные немцы
сгрудились над ямой, нацелив автоматы вниз. Голубоглазый с явным
разочарованием выслушал запыхавшегося дежурного, выругался громко и
погнал полураздетых Николая и Аркадия (над Михаилом властвовал
чернявый) бегом по снегу назад к комендатуре, покрикивая на них с
тропы:
- Шнель! Шнель!
И опять знакомый кабинет. Три стула у входа. И опять - "битте".
В ответ на сбивчивые объяснения жандармского офицера Оберлендер
хмурился, метал колючие взгляды на парней. Он был так похож на сову,
что, казалось, серое лицо его покрыто перьями.
- Какие партизаны?! - бросил он офицеру. - Разве они -
партизаны?! - вскочил и стремительно приблизился к задержанным.
Оглядел поочередно, забежал сбоку и громко скомандовал: - Встать!
Они поднялись разом, поднялись пружинисто, четко, как на занятиях
по строевой подготовке. Комендант самодовольно потер ладони,
рассмеялся:
- Da haben Sie den Helmuth. Lernen Sie, Karl, selbstandig zu
werden. Sie sagen - Partisanen. Das ist eine Armee! Ins Lager mit
ihnen! Zur Station und ins Lager!* (* - Вот вам и Гельмут. Учитесь,
Карл, самостоятельности. Вы говорите - партизаны. Армия это! В лагерь
их! На станцию и в лагерь! (нем.))
...А может быть, тот добрый черт вовсе и не был добрым, а сделал
все со зла? Может быть, лучше было остаться там, у голой ивы? А то -
холодный пульман, не пульман - склеп! - набитый людьми. В пульмане
сыро и темно. Люки под крышей заколочены досками и светятся пулевыми
пробоинами, нанесенными из автомата не беспорядочно, а по системе -
правильными квадратами, решеткой. На нарах - сладковатый тошнотворный
запах гниющих ран. На полу, покрытом жидкой грязью,- едкий до слез
запах мочи. Как только через автоматные пробоины просочится в вагон
утренняя заря, дверь со скрежетом сдвигается на сторону. Двое из
сорока под дулами винтовок идут за суточным рационом - четырьмя
буханками хлеба по килограмму и ведром воды. Все! До следующего утра!
Лишь через неделю эшелон вывели из тупика на магистраль и, забыв
покормить людей, отправили. Сипло гудел паровоз, переругивались
колеса. Вагон раскачивался из стороны в сторону. Поезд мчался среди
лесов и снегов под солнцем. В темных провонявших вагонах вез он людей
в неизвестность.
- Кто знает, братишки, порт нашего назначения? - прозвучал вдруг
в густом затхлом мраке простуженный бас. - Далеко ли, близко ли?
- Сказывали, Псков, - ответил кто-то с нижних нар, справа от
Аркадия человек через пять-шесть. - Сказывали, лагерь.
- Поколесим...
- К чему колесить-то?.. Тут, надо считать, совсем недалече.
- Э-э-э, братишка! У фрицев география по-другому построена. Они
запросто могут весь наш экипаж отсюда с заходом в Сингапур до Гамбурга
отправить. А ты - Псков! Готовь сухари, точи якоря - плавание будет
долгим. Ну, познакомимся, что ли? Под крышей одной - не первый день.
Как?
- Так-то оно... Вишь ли...
- Понял, братишка! Опасаешься? Верно. Провокатор, что краб, ходит
бочком и ловчит клешней зацепить покрепче. Только предлагаю я,
братишки, исповедаться без дураков. При такой иллюминации фотографий
наших никто не узрит. Лежи себе и выдавай в потолок, что душа диктует,
- и тебе легче станет, и другим для науки сгодится. В посудине этой,
никак, сорок человек? До Пскова, если нам положено в нем
ошвартоваться, все выскажутся. Начали? Эй, в кубрике!
- Вишь, как оно...
- Понял! Значит, я и должен? - Бас откашлялся. - Для маскировки
голос у меня самый что ни на есть подходящий: его я в графе "особые
приметы" помечаю. Ну да шут с ним!.. Хрен ее знает, братишки, кто
навел ее на нас - немецкую подводную лодку. Вынырнула она со дна
морского... В общем, двадцать первого это было, в двенадцать ноль-ноль
Москвы. Топали мы из Клайпеды в Ленинград с дизельным горючим и
бензином в дип-танках. Танкер "Сиваш" сошел со стапелей осенью
сорокового. Посмотрели бы вы на него, братишки! Картина - корабль!
Бегун мирового класса! На траверзе Готланда шли мы со скоростью
шестнадцати узлов. Узлы, конечно, не с барахлом. В каждом - морская
миля, а в каждой той морской миле - одна тысяча восемьсот пятьдесят
два сухопутных метра, во! День, братишки, был самый что ни на есть
июньский: солнце ярче корабельной меди. Море! А море, братишки, было в
тот день - песня! И не просто песня, а... Ну, радость в музыке! И
чайки! Эх, братишки! До чего же хороши, знать бы вам, наши балтийские
чайки! А ширь, а простор, а свобода, свобода-то, братишки!.. - Он
поперхнулся. Он плакал, честное слово, плакал, этот бас.
- Вишь, как оно...
- Понял, братишка! Только не от жалости, от злости лютой плачу!..
Короче, встретились мы с той подлодкой, раскланялись по флотским
правилам, как говорится, на ходу. Особых симпатий ни мы к ним, ни они
к нам не испытывали, рандеву, провели накоротке. Видим, немцы мешкают,
мнутся. Видим, сигнальщик ихний флажками запорхал. Код -
международный. "Остро нуждаюсь горючем, - сыплет. - Прошу оказать
помощь". Подивились. Случай на боевом корабле да еще такого типа, надо
сказать, курьезный. А что делать? Экспертную комиссию для проверки не
пошлешь. Поверили. Радист наш сообщил в управление, что подводная
лодка "эль-сто сорок" германских военно-морских сил просит оказать
помощь горючим и, чтобы ликвидировать неловкость, возникшую в связи с
запросом, выдал по корабельной радиосети танцевальную музыку
громкостью на все страны Балтийского бассейна. Немцы довольны,
улыбаются. Наши под музыку острят в их адрес: "Как бы не мы, дескать,
на веслах до берега пришлось бы вам добираться", посудину ихнюю
разглядывают. Хищная она, эта подлюка, на вид: тонкая, бритвоносая.
Палуба, что обух ножа - развернуться по-настоящему негде. Управление
ответило быстро. Повозились мы чуток с палубными трубопроводами,
залили немцам горючего и потопали прежним курсом. А на другой день -
война. Так, братишки, в жизни случается. И ко всем этим радостям -
наша знакомая тут как тут. "Стоп машины! - сигналит.- Принять на борт
конвой!" Куда денешься? Соперница зубастая - пулеметы, пушки, торпеды.
У нас и дробового ружья на "Сиваше" нет. Савельев - капитан - отзывает
меня в сторонку. "Слушай, - говорит, - нельзя отдавать немцам горючее.
Сейчас шлюпку с правого борта спускать на воду станем. Этим я займусь.
А ты с левого - шлюпки на воду. Незаметно только, чтобы немец не
заподозрил. Ребят в шлюпки. Пусть отваливают от "Сиваша" подальше. Не
мешкай с ними. Там управишься по-скорому и к насосам. Рукой помашу -
включай насосы на полную мощность". Закурил он, с мостика спустился,
спокойно к борту подошел. А немцы уже не улыбаются, как вчера, а этак
по-хозяйски на танкер пальцами показывают: какой приз в первый же день
войны отхватили. Распорядился я по команде и к насосам... Подвиг.
Слыхивали ведь вы, братишки, о подвигах и, должно быть, не раз
слыхивали. Я о них тоже наслышан был, книг в свое время о героях много
перечитал. Представлялся он мне, подвиг, чем-то исключительным, не
каждому смертному доступным. Так ведь, братишки, а? Живет человек,
работает человек, как все люди живут и работают, на подвиг пошел, и
смотришь, все у него, пишут, стало по-другому, вроде переродился он за
минуту до неузнаваемости.
- Так оно...
- Не так! Песок - все эти рассуждения! Глаза мне выколи, а я
видеть буду, как Савельев спокойненько по палубе прогуливается, как
одергивает свой белый капитанский китель и рукой машет! Врубил я
насосы! Выхлестнулось из дип-танков горючее, забурлило по палубе,
заклокотало потоком, плеснуло водопадом через борт. Пленка радужная по
волне шире, шире... Капитан зажигалку к трубопроводу... И занялось,
братишки, над Балтикой. Тот жар мне все еще лицо палит. И гудок!
Слышу, братишки, будто стон человеческий, тот прощальный гудок
"Сиваша".
Темнота скрывала рассказчика, но каждый из сорока видел его. В
болезненно страстном накале слов зримо вставало гневное лицо человека,
знающего теперь цену бытию земному, испытавшего в полной мере и добро
и зло, человека, который знает, что сделать в жизни, и пройдет к своей
цели через все.
- "Эль-сто сорок", братишки, "эль-сто сорок". Я прошу вас,
братишки, запомните это клеймо. И где бы, когда бы, через сколько бы
лет ни повстречались вы с ней - топите, давите, не жалейте! А вдруг
смягчится сердце, представьте картину: море, "Сиваш" в огне. И в
зареве, как в крови, "эль-сто сорок" расстреливает из пулеметов наши
шлюпки!..
- Вишь, как оно.
- Хуже смерти оно. В живых нас трое осталось. К вечеру наткнулся
немецкий сторожевик. Эх! Уж было бы мне, братишки, кингстоны открыть в
ту злую минуту!.. За колючкой в Вентспилсе зарыл я механика и матроса.
Зарыл и бежал.
- Можно, выходит, бежать-то?
- Попробуй.
- Вишь, крепко я надеюсь бежать-то. Потому и справку навел.
Обидел небось? Не серчай. Ты своей, я своей бедой маемся. Дадено бы
человеку было допрежь знать, что станется. Вишь, как оно... Войну
против немцев зачал я, никак, двадцать восьмого: неделю на формировке
злость скапливал. Впервой схлестнулся с ним в Белоруссии. Известное
дело, пятился от Бреста, покамест притерпелся. Ну, а притерпевшись,
само собой, и вкладывать ему зачал. Сурьезные мужики в отделении моем
ходили: за зрячину лба пуле не ставили, в драке потылицы не казали.
Притерлись мы друг к дружке, приноровились. Ладно дело-то пошло.
Конешно, высевались мужики помалу. Как-то рота наша третья пополнение
получила. Из роты, как водится, взводу выделили. Взвод наш одним
бойцом пополнил. Мордастый из себя такой парень, при силе. Знакомлю
его с мужиками, перед строем речь говорю. "Вишь, говорю, Машков, с кем
служить довелось. Громом мы все пуганы, железом крещены. У Нишкомаева,
вишь, медаль. За отвагу дадена. Так на медали той и обозначено. У
Дешевых - орден. Каким он делом его заработал, спроси - не утаит,
расскажет все доподлинно. Воюй, как они, - в добрые люди выйдешь.
Уразумел?" - "Уразумел", - отвечает. "Тогда наука солдатская впрок
пойдет". Поговорили. Только парень, замечаю, все поближе ко мне
жмется, возле крутится, угодничает. Тут-то промашку и допустил я,
пожалел. "Робеет с непривычки, - думаю, - вскорости оклемается".
Характер-то у меня жидкий. Еще батя покойный говаривал: "Всем ты,
Панька, в сибирский корень: и статью, и ликом, и силой. Однако, паря,
духом ты шибко хлипок. Порожняя жалость, Панька, - заняток не
мужицкий. Справедливость и сурьезность в деле верховодят". Батя - он
брехать не горазд был. Принял я по Машкову, значится, решение.
Доглядеть бы за ним, да некогда. Воюем без передыху. Приставил я
Машкова к пулеметчику Седелкину вторым номером. Ядреный мужик
Седелкин, храбрый до отчаянности. Возле деревни Луневки крепко
сшиблись мы с немцем. Деремся день, два деремся. Ни "тпру", ни "ну":
ни мы их, ни они нас. Всю землю округ вспахали, ровно под зябь
сготовили. Выколупывал, выколупывал нас немец из окопов, осерчал. Ни
свет ни заря пустил с дюжину танков. Утро только занялось, страхопуды
и поперли. Мнут под себя, все как есть на нас воротят. В хвостах,
различаем, автоматчики рысят. Худо ли, хорошо ли, а воевать все одно
надо. Мы диспозицию с мужиками прикинули, никак, пулемет должно на
фланг пристроить, чтоб пеших с техникой разлучить. "Седелкин, говорю,
вишь на бугре, что по праву руку, стропила вроде торчат? Там, говорю,
где вечор Петросова накрыло? Дзота, говорю, не осталось, а яма - куда
ей деться! Айдате с Машковым туда, закрепляйтесь и по обстоятельствам
секите немца". Подхватились они, угнездились в яме, одно рыло
"Максимове" средь полыни маячит. А танки - вот они, рядом танки-то!
Самое время Седелкину в бой встревать, а он молчит. Я ракету - молчит!
Я - Трифонова туда. Убило. Мы штыками автоматчиков доставать стали, а
потом и вовсе на кулаки приняли. Угодили мне чем-то по голове, я и
завял. Очухался в плену. Голова, как после угару, тяжелая, гудет.
Гляжу, Машков. Маню его пальцем: голос пересекло. Подошел он. "Почему,
хриплю, пулемет молчал?" - "Седелкина, отвечает, убило". - "А ты что,
спрашиваю, делал? Руки отсохли?" - "Грех, отвечает, на душу брать не
пожелал". Не контузия - удавил бы я его! Жгу его глазами, а он
проповедует: "Люди перед богом все братья... Война - грех..." - "Сучья
ты кровь, говорю. Ты немцам это проповедуй!" Сектантом Машков-то
состоял. Не он - отбили бы мы атаку, как есть отбили бы!..
...Километры с маху кидались под грохочущие колеса. Мчался эшелон
с военнопленными. Блекли и загорались, блекли и загорались в путанице
зданием толкался народ, и в морозном воздухе клубился белесый пар от
дыхания. У плетня, захлестнутые людским половодьем, испуганно
всхрапывали лошади, вскидывая заиндевелые морды. Звенели кольца
коновязей. Слышался скрип оглобель и саней. Пахло махоркой, сбруей,
конским потом и свежим навозом. Бабы в бессчетных одежках и платках,
укутанные сопливые ребятишки с причитаниями и плачем вились возле
угрюмых бородачей, часто попыхивающих цигарками. При виде конвоя и
понуро бредущих избитых парней площадь смолкла. Народ расступился,
открыв белую дорогу к дверям, над которыми лениво и надменно плескался
багровый с черной свастикой в белом круге флаг.
Холодный громкий коридор усиливал дробный разнобой шагов от
порога и до пустой приемной. Дежурный за канцелярским бюро выслушал
ефрейтора и кивнул на двойную дверь:
- Битте.
В просторной светлой комнате, у свободного от бумаг письменного
стола под зеленым сукном - приятного стола, по размерам и по веселому
цвету зелени схожего с весенней лужайкой, стояли, комкая в руках
шапки, Митрошкин и Дюков. За столом, в кресле, сидел жандармский
офицер и, сдвинув на лоб очки в золотой оправе, думал о чем-то, устало
прикрыв глаза ладонью.
Ко всему готовили себя Аркадий, Николай и Михаил, ко всему, кроме
встречи с полицейскими. Бурю самых разнообразных горьких мыслей и
обманутых надежд породила в них эта нечаянная встреча. Она отразилась
на лицах, выбелив их, и в мускулах, что мгновенно сжались в упругие
жгуты и тотчас расслабли, и во взглядах, полыхнув огнем и угаснув.
Но полицейские даже не обернулись к вошедшим.
- Будем проверить, - сказал офицер, отнимая от глаз руку. - Это
есть ошень плехо, ошень.
Опустив очки на выпуклый с горбинкой нос, он равнодушно оглядел
каменно застывший у порога конвой и сбившихся кучкой задержанных: их
обросшие лица, одежду, порванную в драке, скоробленные сапоги, вокруг
которых растекались темные лужицы крови.
Митрошкину было явно не по себе. Шея то напрягалась, багровея,
то, зайдясь в немом клекоте, опадала; грудь то вздувалась, как
кузнечный мех, взлетая вверх короткими толчками, то враз оседала, со
свистом выбрасывая воздух. И вот, казалось, из самой глубины
нескладного источенного болезнью тела вырвались трескучие очереди
кашля. Шаря по карманам платок, Митрошкин отвернулся, и покрасневшие
от натуги слезящиеся глаза уперлись в Аркадия, уперлись и расширились,
мерцая зрачками. "Нет! Нет!" - кричали глаза.
Драпировка на проеме двери в смежную комнату вспузырилась,
заколыхалась. Раздвинув головой тяжелые коричневые портьеры, в кабинет
шагнул рослый гестаповец. Очевидно, появлялся он так всегда, отработав
заранее каждый шаг и жест, поддетые на плечи портьеры, провиснув за
его спиной, заскользили спереди назад, являя взору вначале зеркально
начищенные сапоги, затем бриджи с прямыми складками-стрелками и далее
черный френч, перехваченный в поясе ремнем, портупею, железный крест
на клапане нагрудного кармана.
- Was geht los?* - спросил гестаповец в пространство. (* - В чем
дело? (нем.))
Офицер оживился и, уважительно привстав, заговорил, жестикулируя
короткими полными руками. В холодных глазах гестаповца затеплился
интерес. Круто повернувшись к столу, он взял протянутую жандармским
офицером бумагу, в которой Аркадий распознал записку Пинчука, и
углубился в чтение. Первые строки пинчуковских "откровений" вызвали у
гестаповца лишь брезгливую усмешку, вскоре, однако, сменившуюся
судорожным подергиванием левой половины лица.
- Mistvich! Haben Sie bemerkt, Karl, Ihre Slaven Polizisten haben
eine weigung, zur Philosophie und zum Schnaps.* (* - Грязная скотина!
Вы обратили внимание, Карл, что ваши полицейские из славян имеют
тяготение к философии? К философии и шнапсу, (нем.))
- Он первачом баловался, господин офицер, - протрубил, как
пропел, Дюков.
- Первач? Что такое первач?
- Отменное зелье. Водка домашней перегонки. Покрепче шнапса.
- Honen Sie, Karl? Herr Pervatsch fugt ihrer nationalen Kadern
Schaden zu. Jedoch rate ich Ihnen nicht zu verzweifeln. Ubergeben Sie
des Schriftstuck unbedingt dem Kommandanten: eine fur ihn ausserst
wervolle Errungenschaft. Und was sind das fur Menschen?* (* - Слышите,
Карл? Господин Первач наносит урон вашим национальным кадрам? Впрочем,
рекомендую не отчаиваться. Документ непременно передайте коменданту:
весьма ценное для него приобретение. А это что за люди? (нем.))
- Ich melde gehorsam!* Партизанен! - выдохнул голубоглазый
ефрейтор, прищелкнув каблуками. (* - Осмелюсь доложить! (нем.))
- Какие мы партизаны, - сказал Аркадий. - Мы, господин офицер,
выпущены из брестской тюрьмы германскими властями. Партизан отродясь
не видали. По дороге вот... оказия вот... Одним словом, конфуз по
дороге приключился. Не распознали кто, что и подрались... Да нам и
соображать было некогда: патруль напал неожиданно. А так. Со своими,
можно сказать, и драться. Нет, не стали бы мы...
Николай с Михаилом согласно закивали кудлатыми головами,
воспринимая одновременно разговорную манеру и тон, заданные
командиром.
- Случается такое, - неожиданно, совершенно неожиданно поддакнул
Дюков, и голосом и видом показывая сочувствие безвинно пострадавшим. -
И со мною как-то...
- Отправляйтесь! Вон! - гестаповец даже притопнул.
- Да, да! Ехать домой, ехать! - поспешно заговорил жандармский
офицер, взглядом выталкивая Дюкова и Митрошкина из кабинета. - Да, да.
"Случается такое!" - ведь это же сказал Дюков. Как далеко должна
простираться вера в человека.
Неожиданно Дюков вернулся из приемной в кабинет, подошел к столу,
ухмыльнулся.
- А старшим кто у нас, господин офицер?
- Ви есть старший, ви!
- Благодарствуем. Уж мы постараемся, - и, низко поклонившись,
вышел.
Гестаповец присел на край стола, загородив спиной хозяина.
- Karl, ich bin neugierig auf ein Gesprach mit den Herren. Haben
Sie nichts dagegen, Karl?* (* - Карл, я любопытствую побеседовать с
господами. Вы не возражаете, Карл? (нем.))
- O-o-o! Пожалуйста!
- Cut. Gefreiter, lassen Sie den Findigen hier, - он указал на
Аркадия. - Die anderen fuhren Sie einstweilen hinaus.* Итак, вы есть
заключенный? - последовал полный сострадания вздох и после паузы
стремительная четкая скороговорка: (* - Хорошо. Ефрейтор, оставьте со
мной бойкого. Тех пока выведите. (нем.))
- Когда вас освободили?! Куда вы шли? Сколько дней шли? Почему
шли лесом? Отвечать! Быстро отвечать!
Мозг Аркадия заработал с горячечной поспешностью. Аркадий, как
это ни странно было даже ему самому, вовсе не испытывал страха.
Неожиданная и вопреки дурным подозрениям так благоприятно
завершившаяся встреча с полицейскими сыграла, должно быть, роль
катализатора, который поглотил часть опасений и в какой-то мере вселил
слабую надежду на удачу.
- В июле нас освободили. Говорят, красноармейцы с июня по июль,
аж по двадцатый день в крепости тамошней оборонялись. Пальба нам спать
не давала. Сидели по камерам и боялись, что не осилить вам гарнизон, а
нам на свободу не выбраться...
Гестаповец, выслушав Аркадия, соскочил на пол, приблизился
вплотную и мучительно долго искал ответа в его глазах: не издевка ли?
Гестаповец смотрел на Аркадия, покусывая губу. Потом отступил на шаг и
ткнул кулаком в зубы. Аркадий пошатнулся, но устоял. Тыльной стороной
ладони провел по разбитому рту, глянул на кровяное пятно и отер руку о
штанину.
- Зря деретесь, господин офицер.
- Из Бреста!!! Где же вы проболтались три месяца?!
- В Бресте мы и были. Работали там...
- Сегодня откуда идете?! Ну?! Быстро!
- Сегодня-то? Сегодня идем из Выселок. Ночь провели на поле в
стогу: от людей хоронились. Не уважают здешние жители заключенных,
боятся. Ну а потом... Одним словом, потом конфуз-то и приключился. С
вашими у большака столкнулись.
Выселки. Теперь эти Выселки не выходили у Аркадия из головы. Он
помнил о них, бегло отвечая на вопросы, повторял про себя, шагая
впереди автоматчика по коридору. В холодных сенях, где ждали его
друзья, нарочно споткнувшись о щербатый порог, он ворчливо, словно
досадуя на свою нерасторопность, успел торопливо сказать:
- Брест. Конец июля - двадцатое. Работали в Бресте. Сегодня из
Выселок... из Выселок. Ночевали в стогу за деревней. Вы-сел-ки.
Николая с Михаилом увели. Аркадий остался на попечении
голубоглазого ефрейтора и двоих солдат. В грузном немце с мясистым
сытым лицом и неправдоподобно яркими цвета спелой вишни щеками узнал
своего удачливого противника по драке. Вторым был чернявый в ушастой
пилотке. Он все еще плаксивился и посасывал вспухшую губу. Оба,
казалось, не замечали Аркадия, всхлюпывали влажными носами и
разговаривали вполголоса. Ефрейтор толокся у окошка с выбитым стеклом,
и так и этак приноравливаясь просунуть голову в дыру, что щерилась
оставшимися в раме осколками, как щучья пасть зубами. Виден был в
оконце заснеженный двор и темная жилка тропы, сплотка тесаных сосновых
бревен и широколобый пень с воткнутым торчмя топором, полусгнивший
бревенчатый угол коровника. Ефрейтор вдруг вытянул шею и замер: по
двору шла женщина. Вязаный шерстяной платок, накинутый по-старушечьи,
ватное пальто и стоптанные валенки-тяжелоступы не скрывали ее ладной
фигуры, а нарочито шаркающая походка - молодости. Ефрейтор обернулся,
сияя, бросил автомат чернявому, причмокнул губами и выскользнул из
сеней.
Короткий и приглушенный вскрик, последовавший вскоре, Аркадий
отнес к шуму в коридоре. Топотом ног, ударами и голосами подкатился
этот шум к двери, выбил ее, как пробку, грохнув о стенку заиндевелой
ручкой, толкнул через порог Михаила. Телогрейка - полы вразлет. Рубаха
от ворота до пояса - надвое. Он зло ругался.
- Парашник - этот в черном! Прыщ на заднице! В общем, нас кокнут!
Николай хмурился и был бледен.
- Все, Аркаша, - сказал и отвернулся.
Морозный воздух удивительно вкусно пах свежими - только что с
грядки! - огурцами. Солнечные лучи резвились на снегу. В навозной куче
у коровника базарили воробьи. Из-за плетня, с площади накатывался
сдержанный гомон толпы. Совсем рядом, тоже на площади, забренчали
удила, призывно заржала лошадь. "Тпру-у-у, тпру-у ты-ы!"
А они стояли посреди двора. Яркий день слепил им глаза. Они
щурились. Они жадно впитывали, впитывали в себя эти шумы, запахи и
краски жизни.
По ту сторону плетня кто-то захлебнулся плачем, запоскрипывали
полозья саней: обоз тронулся.
- Хвилип! Вертайся скорошенько! Вертайся!.. Слышь, Хвилип?!
- Панкрат! Панкрат!.. Ох, лышенько нам...
Из коровника вышел голубоглазый ефрейтор.
Взгляд Аркадия споткнулся о ефрейтора и... И краски дня померкли
вдруг для Аркадия: клокочущая ненависть заполнила все его существо,
полыхнула в глазах. И - никого во дворе, кроме Аркадия и этого
фашиста. Мелкой дрожью пошли руки с тяжелыми кулаками, сухостью
прихватило губы...
Чернявый принес и бросил к ногам охапку инструментов: две
штыковые лопаты и заржавленный лом.
- Битте!
Жизнь! Неужели она оборвется сейчас, там вон за банькой в низине,
где чернеет голая ива у ручья и где видны недавние холмики, и
оборвется без трагедии для мира, обыденно и незаметно - был и нет.
Мысли торопились, наседая разом, - спешили жить: "Ты не должен умирать
просто. Ты не должен смиренно ждать..."
А тропа уже привела к вытоптанной поляне. Ефрейтор, играючи,
вычертил на снегу прямоугольник.
- Битте!
А над головой неоглядная синь в солнце, Она над живым селом, над
живым лесом, что неровной каемкой проступает вдали, над живой, укрытой
льдом речкой. И синь эта зовется небом. Небом! Дорого оно человеку. А
летчику?! Оно распахнулось над летчиками, копающими себе могилу,
разлилось бескрайнее. И звало, звало их в свои просторы!
Голубоглазый смотрел хуже волка - он смотрел равнодушно. Он стоял
на краю уже обозначившейся могилы. Автомат наизготовку. Ствол
направлен в левый угол. Сколько сантиметров до смерти? Еще два-три - и
яма в аккурат. Еще три-четыре - дрогнет куцый ствол автомата и,
попыхивая дымком, проведет итоговую черту слева направо, начиная с
Аркадия. Лом отскакивал от промерзшей земли, как от плотной резины,
звенел, отбивал руки. Лопаты беззубо мяли бугристую площадку. Чернявый
немчик вовсе осопливел, продрог и приплясывал, не спуская глаз с
Николаевой фуфайки. Фуфайка была старенькая, но теплая, ворсистая.
Обратил на нее внимание и ефрейтор. Пригляделся. Сказал что-то
чернявому, повел головой властно и спрыгнул в яму.
- Снимать! - он потянул Николая за фуфайку.
- Отстань, - сказал Николай, не выпуская лопаты, - отойди.
Аркадий распрямился, кинул быстрый взгляд на ефрейтора, на
конвоиров и опять склонился, только пониже, удобно ухватив обеими
руками лом, как дубину. Михаил, будто собирался в штыковую атаку,
изготовил лопату и помалу придвигался к чернявому.
- Снимать рубашка. Снимать!
- Не хватайся, говорю! - Николай повысил голос. - Убьешь, все
тебе достанется. Или вещь испортить не желаешь? Ничего. Заштопаешь
потом. Того вон сопливого и заставишь. А сейчас - отойди!
Видать, добрым был тот черт, который принес новосельского
коменданта Оберлендера из вояжа по району и внушил ему мысль лично
допросить задержанных как раз в то время, когда обозленные немцы
сгрудились над ямой, нацелив автоматы вниз. Голубоглазый с явным
разочарованием выслушал запыхавшегося дежурного, выругался громко и
погнал полураздетых Николая и Аркадия (над Михаилом властвовал
чернявый) бегом по снегу назад к комендатуре, покрикивая на них с
тропы:
- Шнель! Шнель!
И опять знакомый кабинет. Три стула у входа. И опять - "битте".
В ответ на сбивчивые объяснения жандармского офицера Оберлендер
хмурился, метал колючие взгляды на парней. Он был так похож на сову,
что, казалось, серое лицо его покрыто перьями.
- Какие партизаны?! - бросил он офицеру. - Разве они -
партизаны?! - вскочил и стремительно приблизился к задержанным.
Оглядел поочередно, забежал сбоку и громко скомандовал: - Встать!
Они поднялись разом, поднялись пружинисто, четко, как на занятиях
по строевой подготовке. Комендант самодовольно потер ладони,
рассмеялся:
- Da haben Sie den Helmuth. Lernen Sie, Karl, selbstandig zu
werden. Sie sagen - Partisanen. Das ist eine Armee! Ins Lager mit
ihnen! Zur Station und ins Lager!* (* - Вот вам и Гельмут. Учитесь,
Карл, самостоятельности. Вы говорите - партизаны. Армия это! В лагерь
их! На станцию и в лагерь! (нем.))
...А может быть, тот добрый черт вовсе и не был добрым, а сделал
все со зла? Может быть, лучше было остаться там, у голой ивы? А то -
холодный пульман, не пульман - склеп! - набитый людьми. В пульмане
сыро и темно. Люки под крышей заколочены досками и светятся пулевыми
пробоинами, нанесенными из автомата не беспорядочно, а по системе -
правильными квадратами, решеткой. На нарах - сладковатый тошнотворный
запах гниющих ран. На полу, покрытом жидкой грязью,- едкий до слез
запах мочи. Как только через автоматные пробоины просочится в вагон
утренняя заря, дверь со скрежетом сдвигается на сторону. Двое из
сорока под дулами винтовок идут за суточным рационом - четырьмя
буханками хлеба по килограмму и ведром воды. Все! До следующего утра!
Лишь через неделю эшелон вывели из тупика на магистраль и, забыв
покормить людей, отправили. Сипло гудел паровоз, переругивались
колеса. Вагон раскачивался из стороны в сторону. Поезд мчался среди
лесов и снегов под солнцем. В темных провонявших вагонах вез он людей
в неизвестность.
- Кто знает, братишки, порт нашего назначения? - прозвучал вдруг
в густом затхлом мраке простуженный бас. - Далеко ли, близко ли?
- Сказывали, Псков, - ответил кто-то с нижних нар, справа от
Аркадия человек через пять-шесть. - Сказывали, лагерь.
- Поколесим...
- К чему колесить-то?.. Тут, надо считать, совсем недалече.
- Э-э-э, братишка! У фрицев география по-другому построена. Они
запросто могут весь наш экипаж отсюда с заходом в Сингапур до Гамбурга
отправить. А ты - Псков! Готовь сухари, точи якоря - плавание будет
долгим. Ну, познакомимся, что ли? Под крышей одной - не первый день.
Как?
- Так-то оно... Вишь ли...
- Понял, братишка! Опасаешься? Верно. Провокатор, что краб, ходит
бочком и ловчит клешней зацепить покрепче. Только предлагаю я,
братишки, исповедаться без дураков. При такой иллюминации фотографий
наших никто не узрит. Лежи себе и выдавай в потолок, что душа диктует,
- и тебе легче станет, и другим для науки сгодится. В посудине этой,
никак, сорок человек? До Пскова, если нам положено в нем
ошвартоваться, все выскажутся. Начали? Эй, в кубрике!
- Вишь, как оно...
- Понял! Значит, я и должен? - Бас откашлялся. - Для маскировки
голос у меня самый что ни на есть подходящий: его я в графе "особые
приметы" помечаю. Ну да шут с ним!.. Хрен ее знает, братишки, кто
навел ее на нас - немецкую подводную лодку. Вынырнула она со дна
морского... В общем, двадцать первого это было, в двенадцать ноль-ноль
Москвы. Топали мы из Клайпеды в Ленинград с дизельным горючим и
бензином в дип-танках. Танкер "Сиваш" сошел со стапелей осенью
сорокового. Посмотрели бы вы на него, братишки! Картина - корабль!
Бегун мирового класса! На траверзе Готланда шли мы со скоростью
шестнадцати узлов. Узлы, конечно, не с барахлом. В каждом - морская
миля, а в каждой той морской миле - одна тысяча восемьсот пятьдесят
два сухопутных метра, во! День, братишки, был самый что ни на есть
июньский: солнце ярче корабельной меди. Море! А море, братишки, было в
тот день - песня! И не просто песня, а... Ну, радость в музыке! И
чайки! Эх, братишки! До чего же хороши, знать бы вам, наши балтийские
чайки! А ширь, а простор, а свобода, свобода-то, братишки!.. - Он
поперхнулся. Он плакал, честное слово, плакал, этот бас.
- Вишь, как оно...
- Понял, братишка! Только не от жалости, от злости лютой плачу!..
Короче, встретились мы с той подлодкой, раскланялись по флотским
правилам, как говорится, на ходу. Особых симпатий ни мы к ним, ни они
к нам не испытывали, рандеву, провели накоротке. Видим, немцы мешкают,
мнутся. Видим, сигнальщик ихний флажками запорхал. Код -
международный. "Остро нуждаюсь горючем, - сыплет. - Прошу оказать
помощь". Подивились. Случай на боевом корабле да еще такого типа, надо
сказать, курьезный. А что делать? Экспертную комиссию для проверки не
пошлешь. Поверили. Радист наш сообщил в управление, что подводная
лодка "эль-сто сорок" германских военно-морских сил просит оказать
помощь горючим и, чтобы ликвидировать неловкость, возникшую в связи с
запросом, выдал по корабельной радиосети танцевальную музыку
громкостью на все страны Балтийского бассейна. Немцы довольны,
улыбаются. Наши под музыку острят в их адрес: "Как бы не мы, дескать,
на веслах до берега пришлось бы вам добираться", посудину ихнюю
разглядывают. Хищная она, эта подлюка, на вид: тонкая, бритвоносая.
Палуба, что обух ножа - развернуться по-настоящему негде. Управление
ответило быстро. Повозились мы чуток с палубными трубопроводами,
залили немцам горючего и потопали прежним курсом. А на другой день -
война. Так, братишки, в жизни случается. И ко всем этим радостям -
наша знакомая тут как тут. "Стоп машины! - сигналит.- Принять на борт
конвой!" Куда денешься? Соперница зубастая - пулеметы, пушки, торпеды.
У нас и дробового ружья на "Сиваше" нет. Савельев - капитан - отзывает
меня в сторонку. "Слушай, - говорит, - нельзя отдавать немцам горючее.
Сейчас шлюпку с правого борта спускать на воду станем. Этим я займусь.
А ты с левого - шлюпки на воду. Незаметно только, чтобы немец не
заподозрил. Ребят в шлюпки. Пусть отваливают от "Сиваша" подальше. Не
мешкай с ними. Там управишься по-скорому и к насосам. Рукой помашу -
включай насосы на полную мощность". Закурил он, с мостика спустился,
спокойно к борту подошел. А немцы уже не улыбаются, как вчера, а этак
по-хозяйски на танкер пальцами показывают: какой приз в первый же день
войны отхватили. Распорядился я по команде и к насосам... Подвиг.
Слыхивали ведь вы, братишки, о подвигах и, должно быть, не раз
слыхивали. Я о них тоже наслышан был, книг в свое время о героях много
перечитал. Представлялся он мне, подвиг, чем-то исключительным, не
каждому смертному доступным. Так ведь, братишки, а? Живет человек,
работает человек, как все люди живут и работают, на подвиг пошел, и
смотришь, все у него, пишут, стало по-другому, вроде переродился он за
минуту до неузнаваемости.
- Так оно...
- Не так! Песок - все эти рассуждения! Глаза мне выколи, а я
видеть буду, как Савельев спокойненько по палубе прогуливается, как
одергивает свой белый капитанский китель и рукой машет! Врубил я
насосы! Выхлестнулось из дип-танков горючее, забурлило по палубе,
заклокотало потоком, плеснуло водопадом через борт. Пленка радужная по
волне шире, шире... Капитан зажигалку к трубопроводу... И занялось,
братишки, над Балтикой. Тот жар мне все еще лицо палит. И гудок!
Слышу, братишки, будто стон человеческий, тот прощальный гудок
"Сиваша".
Темнота скрывала рассказчика, но каждый из сорока видел его. В
болезненно страстном накале слов зримо вставало гневное лицо человека,
знающего теперь цену бытию земному, испытавшего в полной мере и добро
и зло, человека, который знает, что сделать в жизни, и пройдет к своей
цели через все.
- "Эль-сто сорок", братишки, "эль-сто сорок". Я прошу вас,
братишки, запомните это клеймо. И где бы, когда бы, через сколько бы
лет ни повстречались вы с ней - топите, давите, не жалейте! А вдруг
смягчится сердце, представьте картину: море, "Сиваш" в огне. И в
зареве, как в крови, "эль-сто сорок" расстреливает из пулеметов наши
шлюпки!..
- Вишь, как оно.
- Хуже смерти оно. В живых нас трое осталось. К вечеру наткнулся
немецкий сторожевик. Эх! Уж было бы мне, братишки, кингстоны открыть в
ту злую минуту!.. За колючкой в Вентспилсе зарыл я механика и матроса.
Зарыл и бежал.
- Можно, выходит, бежать-то?
- Попробуй.
- Вишь, крепко я надеюсь бежать-то. Потому и справку навел.
Обидел небось? Не серчай. Ты своей, я своей бедой маемся. Дадено бы
человеку было допрежь знать, что станется. Вишь, как оно... Войну
против немцев зачал я, никак, двадцать восьмого: неделю на формировке
злость скапливал. Впервой схлестнулся с ним в Белоруссии. Известное
дело, пятился от Бреста, покамест притерпелся. Ну, а притерпевшись,
само собой, и вкладывать ему зачал. Сурьезные мужики в отделении моем
ходили: за зрячину лба пуле не ставили, в драке потылицы не казали.
Притерлись мы друг к дружке, приноровились. Ладно дело-то пошло.
Конешно, высевались мужики помалу. Как-то рота наша третья пополнение
получила. Из роты, как водится, взводу выделили. Взвод наш одним
бойцом пополнил. Мордастый из себя такой парень, при силе. Знакомлю
его с мужиками, перед строем речь говорю. "Вишь, говорю, Машков, с кем
служить довелось. Громом мы все пуганы, железом крещены. У Нишкомаева,
вишь, медаль. За отвагу дадена. Так на медали той и обозначено. У
Дешевых - орден. Каким он делом его заработал, спроси - не утаит,
расскажет все доподлинно. Воюй, как они, - в добрые люди выйдешь.
Уразумел?" - "Уразумел", - отвечает. "Тогда наука солдатская впрок
пойдет". Поговорили. Только парень, замечаю, все поближе ко мне
жмется, возле крутится, угодничает. Тут-то промашку и допустил я,
пожалел. "Робеет с непривычки, - думаю, - вскорости оклемается".
Характер-то у меня жидкий. Еще батя покойный говаривал: "Всем ты,
Панька, в сибирский корень: и статью, и ликом, и силой. Однако, паря,
духом ты шибко хлипок. Порожняя жалость, Панька, - заняток не
мужицкий. Справедливость и сурьезность в деле верховодят". Батя - он
брехать не горазд был. Принял я по Машкову, значится, решение.
Доглядеть бы за ним, да некогда. Воюем без передыху. Приставил я
Машкова к пулеметчику Седелкину вторым номером. Ядреный мужик
Седелкин, храбрый до отчаянности. Возле деревни Луневки крепко
сшиблись мы с немцем. Деремся день, два деремся. Ни "тпру", ни "ну":
ни мы их, ни они нас. Всю землю округ вспахали, ровно под зябь
сготовили. Выколупывал, выколупывал нас немец из окопов, осерчал. Ни
свет ни заря пустил с дюжину танков. Утро только занялось, страхопуды
и поперли. Мнут под себя, все как есть на нас воротят. В хвостах,
различаем, автоматчики рысят. Худо ли, хорошо ли, а воевать все одно
надо. Мы диспозицию с мужиками прикинули, никак, пулемет должно на
фланг пристроить, чтоб пеших с техникой разлучить. "Седелкин, говорю,
вишь на бугре, что по праву руку, стропила вроде торчат? Там, говорю,
где вечор Петросова накрыло? Дзота, говорю, не осталось, а яма - куда
ей деться! Айдате с Машковым туда, закрепляйтесь и по обстоятельствам
секите немца". Подхватились они, угнездились в яме, одно рыло
"Максимове" средь полыни маячит. А танки - вот они, рядом танки-то!
Самое время Седелкину в бой встревать, а он молчит. Я ракету - молчит!
Я - Трифонова туда. Убило. Мы штыками автоматчиков доставать стали, а
потом и вовсе на кулаки приняли. Угодили мне чем-то по голове, я и
завял. Очухался в плену. Голова, как после угару, тяжелая, гудет.
Гляжу, Машков. Маню его пальцем: голос пересекло. Подошел он. "Почему,
хриплю, пулемет молчал?" - "Седелкина, отвечает, убило". - "А ты что,
спрашиваю, делал? Руки отсохли?" - "Грех, отвечает, на душу брать не
пожелал". Не контузия - удавил бы я его! Жгу его глазами, а он
проповедует: "Люди перед богом все братья... Война - грех..." - "Сучья
ты кровь, говорю. Ты немцам это проповедуй!" Сектантом Машков-то
состоял. Не он - отбили бы мы атаку, как есть отбили бы!..
...Километры с маху кидались под грохочущие колеса. Мчался эшелон
с военнопленными. Блекли и загорались, блекли и загорались в путанице