Страница:
– Этот, – невольно улыбнулся Артемьев.
– Откуда? – повернулся Полынин к Мякишеву.
– Ростовский, – ответил тот, нерешительно спустив ноги с койки.
– Вот не думал, что сюда, в Монголию, из Ростова таких трепачей посылают, думал – их там, на месте, перевоспитывают, – сказал Полынин, выходя из палатки.
– Теперь три дня переживать будет, – сказал Артемьев, которому стало жаль растерявшегося Мякишева.
– Ничего, пусть попереживает: не люблю нахалов, – сказал Полынин. – Особенно в армии. И зря у нас не замечают разницы между простотой и нахальством. Человек бывает действительно простой, но не терпит, чтобы на службе каждый хлопал его по плечу. Так про него говорят: «Забурел!» Про другого говорят: «Простой парень». А он нахал – и больше ничего. Не знаю, как у вас в пехоте, а у нас в авиации бывает. А по-моему, дружба дружбой, служба службой, а середины нет!
Ничтожный случай с Мякишевым, видимо, задел в нем какую-то уже давно и сильно натянутую струну.
После обеда Артемьев и Полынин долго стояли вдвоем в степи. Степь, как море, тянула к себе. Хотелось идти по ней до горизонта и дальше, не веря, что она может быть все время такой одинаковой, и надеясь, что там, за горизонтом, окажется что-то другое, чего не видно отсюда.
– А за Халхин-Голом ничего похожего, все наоборот, сопка на сопке, – сказал Артемьев.
– А еще километров на пятнадцать восточное – отроги Хинганского хребта, метров по триста, по четыреста, – отозвался Полынин.
– А еще дальше?
– А еще дальше – Маньчжурия, летать не ведено, ведено заворачивать.
– Заворачиваете? – спросил Артемьев.
– В общем, заворачиваем. – Полынин рассмеялся. – Летчики в воздухе вообще дисциплинированнее, чем на земле.
– И вы тоже?
– И я тоже. А что я, Иисус Христос, что ли? Я только не терплю нахальства. А так, если службы нет, разве плохо погулять по-порядочному, выпить с ребятами, кое-что вспомнить из общего прошлого? Здесь, конечно, почти не приходится, погода все время хорошая. Шесть-семь вылетов в сутки. Даже под Мадридом на что уж было тяжело, а все-таки с аэродрома ехали в гостиницу – душ, мягкая постель. И главное – комаров не было. А здесь комары – просто жуткое дело… Мы их самураями прозвали.
– А как вы японцев расцениваете? – спросил Артемьев.
– По прямой скорость у них немного больше, – сказал Полынин, – но в смысле маневренности в воздушном бою наша «чайка» не только не уступит, а, я бы сказал… Конечно, не последний вопрос и – кто за ручку держится! Летчики у них в большинстве с боевым опытом, после Китая. Они тут в первое время, надо прямо сказать, пощипали наших. Но теперь, наоборот, мы их крепенько прижимаем. Сюда и старые кадры, вроде нас, подлетели. И молодежь уже по нескольку боев имеет, теряться перестала. А ты бы к нам взял да приехал на аэродром! Отсюда всего одиннадцать километров; когда северный ветер, наверное, наши моторы слышны.
– Что-то не слышал.
– Это у тебя слух не авиационный, – окончательно перешел на «ты» Полынин и, приложив к уху ладонь, долго стоял, прислушиваясь. – Можешь мне сказать, что я вру, но я, например, слышу. Приезжай, не пожалеешь! Вам, общевойсковикам, вообще надо почаще у нас на аэродромах бывать, чтобы точно знать, когда и что с нас можно взять. А то вы иногда полторы души с нас тянете, а иногда и половины не просите.
– Пожалеть-то я бы, конечно, не пожалел, если бы поехал, – сказал Артемьев, – но, когда выпишут, надо будет двигать прямо в штаб группы, а до выписки Апухтин, насколько я знаю его характер, ни на один час не пустит.
На лице Полынина появилось упрямое выражение, но он не настаивал и перевел разговор на другую тему.
Обычно в госпиталях люди или быстро надоедают друг другу, или быстро сходятся.
Интересуясь и тем, что Артемьев видел сам, и тем, что он слышал из вторых уст, Полынин расспрашивал его о наземных майских боях с тем искренним удивлением перед чужой храбростью, которое присуще людям, полагающим собственную храбрость в порядке вещей.
Сам Полынин о своих воздушных боях и здесь и в Испании рассказывал, употребляя вперемежку то узаконенные Уставом тактические термины, то летный жаргон – «присели», «пикнули», «гребанули»; товарищей он называл полными именами, но без отчеств: Анатолий, Виктор, Борис, а начальников – только по должностям: командир группы, командир полка, командующий. При всей его свойской натуре ему не чужда была и военная официальность. Когда на вторые сутки после обеда Полынин решил идти к Апухтину просить его о выписке, он потащил с собой Артемьева.
– У меня-то, во всяком случае, ничего не выйдет, – сказал Артемьев.
– Ничего, попробуем, спикируем!
Увидев их в своей юрте, Апухтин сделал молчаливый жест рукой, приглашая сесть на противоположную койку, а сам, сидя на своей, еще несколько минут молча продолжал доедать суп из котелка. Наконец он положил ложку поперек котелка, котелок поставил на стол, не спеша закурил папироску и только после этого нелюбезно спросил их;
– Ну? Слушаю.
– У вас сердце не болит? – спросил Полынин.
– Не болит, – хладнокровно ответил Апухтин. – А почему оно должно у меня болеть?
– А потому, – сказал Полынин, – что мои ребята сегодня, наверное, делают без меня уже по пятому боевому вылету.
– Слушайте, бросьте вы свои подходы! – сказал Апухтин. – Вам они, может быть, кажутся очень остроумными, но через мои руки тут прошло полтысячи раненых, и примерно каждый третий хотел выписаться раньше срока. Поэтому говорите прямо и коротко. Хотите выписаться?
– Да! – сказал Полынин.
– Когда?
– Сегодня.
– Сколько спали в первую ночь?
– Пятнадцать часов.
– А не врете? Не обижайтесь, я как врач спрашиваю.
– Четырнадцать.
– А вторую?
– Десять.
– Если так – выпишу. С уговором – через десять дней приехать снять с уха шов. Договорились?
– Договорились.
– А вы что? – повернулся Апухтин к Артемьеву.
– Я хочу попросить у вас разрешения, товарищ военврач первого ранга, – сказал Полынин таким откровенно заискивающим тоном, что Артемьев не выдержал и улыбнулся, – чтобы товарищ капитан съездил со мной на сутки в нашу часть.
– Зачем? – строго спросил Апухтин.
– А просто так, – озадаченный вопросом и не найдясь, что сказать, ответил Полынин.
– Ну, если просто так, – неожиданно сказал Апухтин, – пусть съездит. У вас ведь полуторка? Только посадите его в кабину, чтобы не особенно растрясло для начала, и верните завтра. А то мне его через два-три дня выписывать. И спиртом не поите.
– Какой у нас спирт? – неискренне удивился Полынин.
– Читинский, – сказал Апухтин. – Вам его привезли третьего дня, и он у вас подвешен для охлаждения в колодце на веревочках во фляжках вперемежку с фляжками, в которых вода. Для маскировки. На случай появления начальства. Так или не так?
Полынин только развел руками.
– А шофер и воентехник, которые приехали вас увозить на случай, если я вас не выпущу, сейчас обедают в столовой – я их туда отправил, чтобы не лаялись. Еще вопросы есть? – Апухтин встал, довольный произведенным впечатлением.
Полынин устроился рядом с воентехником в кузове полуторки, на связках свеженарезанного камыша. Он придерживал накинутую на плечи и голову плащ-палатку и с удивлением смотрел на разбушевавшуюся природу. Грозовые облака, еще недавно толпившиеся у горизонта, с невероятной быстротой выкатились на середину неба, и над степью понесся, подхваченный ветром, крупный косой дождь.
«Вот и не будет сегодня полетов, – с неудовольствием думал Полынин, надеявшийся до темноты слетать хоть разок еще сегодня. – А может, и завтра не будет. И чего я повез с собой этого друга! Мокнуть только».
При знакомстве Артемьев понравился Полынину; он был, по его мнению, толковым человеком. Определение «толковый» заменяло Полынину множество других. И было в его устах самой краткой и высшей оценкой человека, вернее – мужчины, ибо он еще не встретил на своем пути женщины, которая, по его мнению, заслуживала такой оценки. Встреть он такую женщину, он, наверное, женился бы. Но этого пока не случилось, и Полынин в свои тридцать два года все еще оставался холостым и жил вдвоем с матерью.
Это был, как говорится, человек с недостатками; его любили товарищи и недостаточно ценили начальники. Его до тяжести прямой характер и резкий язык сочетались с прирожденной скромностью и даже застенчивостью. Но людям, мало знавшим его, бросались в глаза только первые два качества.
Свои собственные достоинства он вполне искренне недооценивал, но если речь заходила о его товарищах и особенно подчиненных, он не выносил ни малейшей несправедливости к ним с чьей бы то ни было стороны. В этих случаях он не скупился на положительные аттестации и подавал написанные на грани дерзости рапорты по команде. Если же, по собственному мнению Полынина, его подчиненный был действительно виноват, то Полынин сначала беспощадно разносил его сам, а потом, рапортуя о происшествии, большую часть вины брал на себя.
Несмотря на десять лет службы в авиации, майорское звание и ордена, Полынин только здесь, на Халхин-Голе, в разгар боев, стал заместителем командира особой истребительной группы. При своем боевом опыте и знаниях он вполне мог командовать полком, при своем дерзком характере вполне мог остаться рядовым летчиком, но служебная линия пролегла где-то посередине, и Полынин на это не жаловался. Он сейчас воевал – и это было главное, повышения по службе интересовали его во вторую очередь.
Сделав большой крюк, чтобы обогнуть полосу непроезжих в дождь солончаков, полуторка, разбрызгивая лужи, подъехала к аэродрому. Аэродром был такой же, какой Артемьев уже видел в Тамцак-Булаке: кусок степи, ничем не отгороженный от остальной степи и ничем не отличавшийся от нее. На летном поле вразброс, но недалеко друг от друга стояли истребители, казавшиеся в огромной степи совсем маленькими, да поодаль виднелась почерневшая от дождя палатка.
Дождь шел такой косой, что от него нельзя было спастись и под крылом самолета. Насквозь промокший часовой, к которому они подъехали, сказал, что последний грузовик с летным составом только что ушел к месту ночевки, и Полынин понял, что синоптики не обещают перемены погоды раньше утра. Он постучал в окно кабины и велел подъехать к семерке – это был его самолет. Поколесив по летному полю между самолетами, они подъехали к семерке. Самолет, как и следовало ожидать, был в полном порядке.
– Никто вашу семерку не трогал, – с обидой в голосе сказал воентехник, сидевший вместе с Полыниным в полуторке. – Неужели вы, товарищ майор, своему Гизатуллину не доверяете?
– Почему не доверяю Гизатуллину? Я доверяю Гизатуллину, – сказал Полынин и тем не менее вылез из полуторки и три раза обошел самолет.
Осмотрев самолет, Полынин снова залез в кузов полуторки и сказал шоферу, чтобы тот ехал дальше. В четырех километрах от аэродрома была маленькая балочка, в ней стояло несколько юрт, две палатки и столовая – четыре столба с камышовым навесом. Летчики так и не подыскали названия для этого места, а просто, имея его в виду, говорили: «Поедем ночевать».
Сейчас, когда сюда приехали Полынин и Артемьев, место это казалось особенно неприютным. Дождь, пробиваясь сквозь камышовый навес, барабанил по столам, а палатки и юрты уже так почернели от него, что казалось, дождь идет не час, а целую неделю. В юрте, куда зашел Полынин вместе с Артемьевым, верхнее отверстие было закрыто от дождя; сумеречный свет проникал снаружи через подоткнутую кошму у входа.
– Ну как, отгостился в госпитале? – поднявшись с койка и радостно тряся руку Полынина, густым басом спрашивал долговязый летчик, мягко, по-украински выговаривая «г». – С твоим ранением мы в курсе дела, так что не беспокоились. На слух не повлияет?
– Хирург говорил – не повлияет. Да вроде и сам чувствую – хотя и повязка, но слышу нормально.
– А мы сегодня тебя уже не ждали, – думали, погода удержит.
– А мы раньше выехали. Нас уже в дороге дождь застал. – Полынин отступил в сторону и подтолкнул вперед Артемьева. – Познакомься с пехотой! Пригласил погостить у нас до завтра. Мы с ним в госпитале вместе лежали.
– Лежал ты! – насмешливо сказал летчик. Артемьев представился.
– Грицко, – сказал летчик и так тряхнул левую, протянутую ему Артемьевым руку, что рукопожатие отдалось в правом, раненом плече.
– Осторожней, – сказал Полынин. – Человек раненый.
– Тогда извиняюсь, – сказал летчик и, словно исправляя ошибку, еще раз, уже тихонько, пожал руку Артемьеву.
– Где Соколов? – спросил Полынин.
– Михаил у командира, а Вася спит, вот он. – И Грицко кивнул на копку, где лежал кто-то накрытый шинелью.
– Я и не заметил, – сказал Полынин. – Когда же он успел заснуть?
– А сразу, как вернулся. Еле дошел от машины до юрты, – сказал Грицко.
– Летал? – с холодком в голосе спросил Полынин.
– Летал, – почесав в затылке, виновато сказал Грицко. – Три боевых вылета сделал. Разве для первого раза легко? Конечно, спит.
– Я же сказал, – голос Полынина стал окончательно ледяным, – чтобы подождали меня, что я в первый раз сам поведу его.
– А он к командиру группы пошел проситься и получил разрешение.
– Та-ак, – протянул Полынин и, помолчав, добавил другим тоном: – Сходи к Петину, забери у него лишнюю раскладушку. А мы покамест койки сдвинем. Пойдешь мимо столовой – заодно организуй поужинать здесь, в юрте.
Пока Грицко ходил за раскладушкой, Полынин двумя руками, Артемьев одной левой принялись плотнее сдвигать железные койки, стоявшие по окружности юрты с небольшими промежутками.
– Ничего, не проснется! – сказал Полынин, когда очередь дошла до койки, на которой спал летчик, укрытый шинелью. – А проснется – ему же хуже. Его всего пять дней как прямо после училища взяли в нашу группу по рапорту старшего брата. Я приказал не пускать его без меня в первый бой. Но вышло не так, как я сказал, а как он захотел. А первый бой – дело такое: спроси летчика потом, когда сядет, как все было, – не ответит. Глазами еще кой-чего видит, а затылком ничего не чувствует. В первом бою за новичками надо смотреть специально.
– А за вами смотрели?
– Нет, – сказал Полынин. – В тот день мы все до одного в свой первый бон шли. Некому было смотреть. А что ты думаешь? – Он сердито вскинул на Артемьева глаза. – Я и привез шестнадцать пробоин. И все в хвосте. Что тут хорошего?
Грицко вернулся, неся раскладушку. Она как раз поместилась между койкой спавшего летчика и входом в юрту.
– Товарищ капор, разрешите? – раздался голос с улицы.
– Войдите, – сказал Полынин.
– Товарищ майор! – вошедший красноармеец откозырял. – Вас командир группы вызывает.
Не сказав ни слова, Полынин накинул на плечи плащ-палатку, надел поверх бинтов фуражку и вышел вместе с красноармейцем.
– Харчем мы похвастаться не можем, – сказал Грицко, когда вышел Полынин. – Баранину каждый день едите?
– Каждый день.
– Ну и сегодня будете есть, положение без перемен. Но зато спирту под дождь и под ваше присутствие по склянке выпьем.
– А без моего присутствия?
– Как когда, – сказал Грицко. – Вообще-то говоря, если летный день был подходящий, Полынин перед ужином по склянке не запрещает.
– А сам?
– А что сам? – даже удивился Грицко. – Вы, наверно, его еще не поняли. Это он в бою требует, чтобы как он, так и все, а на отдыхе – как все, так и он.
– Скажите, товарищ капитан, Грицко – это ваше имя или фамилия?
– Да и так и эдак, – улыбнувшись, сказал Грицко. – Наверно, скупой поп крестил: имя Грицко и фамилия Грицко.
Говоря все это, Грицко возился с фонарем «летучая мышь», протирал стекло и выравнивал фитиль. Потом он зажег фонарь, поставил посередине юрты на стол, достал из-под подушки две галеты, расстелил их на столе, нагнулся, полез под койку, вынул оттуда термос и две банки осетрины в томате и, отстегнув от пояса цепочку со складным ножом, стал открывать консервы. По всему чувствовалось, что он заведовал в юрте хозяйством.
– А что в термосе?
– Он, – сказал Грицко.
Огонек «летучей мыши» разгорелся, в юрте сразу стало уютно. По обтягивавшему войлок брезенту постукивали капли. Комаров прибило дождем; то, что нет их писка, казалось даже странным.
Грицко все еще продолжал выгребать из-под койки то одно, то другое: стаканы, эмалированную кружку, соль и перец в спичечных коробках. Наконец он вытащил из чемодана целый круг копченой московской колбасы.
– Главная Полынинская закуска! – сказал Грицко, увидев, как радостно Артемьев глядит на колбасу. – У Николая ее всегда запас в чемодане. Даже, помню, когда нам в Испанию последние праздничные посылки прислали, так ему – полпосылки этой колбасы.
– А вот и Соколов-старший, – сказал Грицко, оглядываясь на вошедшего в юрту широкоплечего летчика, с коротко, под бокс, остриженными волосами и ребячески упрямым выражением лица. – Познакомься. Капитан почует у нас – майор в гости позвал.
Хмуро поздоровавшись, Соколов сел на койку.
– Просто удивляюсь! Как терпит командир группы!
– Что? – спросил Грицко.
– А как Николай с ним разговаривает, когда вожжа под хвост попадет. На «вы». Официально. Как будто отроду знакомы не были. Сижу сейчас у командира группы…
– А чего он вызвал тебя? – перебил Грицко.
– А ничего он меня не вызывал. Просто лежит больной, малярия его трясет. Сидел у него, вспоминали кое-чего. Заходит Николай – руку к козырьку: «По вашему приказанию явился». Командир группы говорит: «Давай, Коля, садись, расскажи, как тебя там заштопали». А Николай вместо этого: «Разрешите узнать, вам капитан Соколов докладывал, что я запретил до моего возвращения выпускать в воздух лейтенанта Соколова?» Я, конечно, не докладывал, но командир группы заминает это дело, отвечает: «Ладно, Коля, слетал – и все в порядке. Что теперь разбираться? Давай садись». А Николай, вместо того чтобы сесть, как даст мне! «Вы, говорит, почему не доложили?» Сам меня гоняет, а смотрит на командира группы, как будто его отчитывает. Гонял, гонял, потом командир группы говорит мне: «Давай иди, Соколов». Я из юрты выхожу и слышу: Николай там уже на другую тему перешел и опять дает жизни. «Вы, говорит, согласились с моим предложением самолеты на случай ночной бомбежки расставлять на дистанции в двести метров друг от друга. Я, говорит, согласно вашему приказанию, с людей требовал, а сегодня, говорит, был на аэродроме – и пятидесяти метров между самолетами нет! Как мне, говорит, это понять?» И пошел! И пошел! Ну, достукается он, честное слово, достукается! Не глядя на то, что они корешки и что командир группы человек добрый.
– А он на горбу у Николая добрый, – резко сказал Грицко.
– Как так?
– А вот так. С тех пор как Николай заместителем стал, Николай требует, а он спускает, Николай злой, а он добрый.
– Ну, это ты загнул! – горячо сказал Соколов. – Я Николая, конечно, уважаю, но полковника я три года знаю.
– Одного ты уважаешь, другого знаешь, – сказал Грицко, – у тебя не поймешь, что к чему…
– А я тебе скажу, – перебил Соколов.
– Что мне? Ты Николаю скажи.
Артемьев так и не узнал, чем кончился этот спор, потому что в юрту вошел тот же красноармеец, который приходил за Полыниным, и сказал, что командир группы просит капитана Артемьева к себе.
Первое, что увидел перед собой Артемьев, приподняв кошму и войдя в юрту командира группы, была приколотая напротив входа к войлочной стене фотография Нади.
Посреди юрты стоял большой стол с прикрепленной к нему кнопками картой. На стуле у стола сидел Полынин, а на койке, накрытый горой одеял и шинелей, лежал Козырев. Ко лбу, покрытому каплями пота, прилипли курчавые мокрые волосы.
– Здороьво! – сказал Козырев, приподнимаясь на локтях и отрывая от подушки пылавшую жаром голову. Рука, которую он протянул Артемьеву, была горячая и слабая. – Услышал, что старый знакомый появился на нашем горизонте, – велел тебя позвать. Сам бы пришел туда, к вам, да малярия одолела. Не в обиде?
– Напротив, рад тебя видеть, – сказал Артемьев, не особенно покривив при этом душой. Их внезапная встреча не удивила его: как раз такие люди, как Козырев, и должны были очутиться здесь, в Монголии.
– Полынин говорит, ты ранен был? Тяжело?
– Не особенно.
– А помнишь, как мы с тобой в ресторане сидели и я сказал, что тот, кто, вроде тебя, еще не воевал, тот еще не военный, ни рыба ни мясо? Помнишь?
– Помню.
– А потом извинился перед тобой. Тоже помнишь?
– Тоже помню.
– Вот видишь! А то было бы теперь неудобно. Значит, умно поступил, что извинился.
– Сильно треплет малярия? – спросил Артемьев.
– Десятые сутки. Через день, как часы. День – человек как человек, а день – как сейчас видишь.
– А как с полетами?
– Через день не летаю.
– Летает, – сказал молчавший до этого Полынин. – Сегодня летал.
– Так ото потому, что тебя не было.
– И летал, и японца сбил, – пропуская замечание Козырева мимо ушей, сказал Полынин, – а потом с аэродрома лежмя привезла. Утром градусник стряхнул и врача обманул.
Козырев подмигнул Артемьеву и хотел что-то сказать, но Полынин продолжал все тем же спокойно-недружелюбным тоном:
– Как сбил японца – неизвестно, не помнит; жар был. Наверное, какой-нибудь новичок ему сам под пулеметы сунулся, в первый раз вылетел, вроде нашего Соколова Василия.
– Тяжелый у тебя характер, Николай, – вздохнул Козырев.
Полынин ничего не ответил, встал и надел фуражку.
– Что, идти собрался?
– Если разрешите.
– А может, сюда ребят позовешь, харч возьмете и прочее? – примирительно сказал Козырев.
– Если разрешите, мы у меня поужинаем, – сказал Полынин, – там уже все приготовлено, а вам при вашей температуре нужен покой и сон. Сейчас я пришлю вам врача. Разрешите идти?
Козырев даже скрипнул зубами, но при Артемьеве сдержался и хрипло выдавил из себя:
– Идите.
– Мы тебя будем ждать, приходи, когда закончите, – сказал Полынин Артемьеву и вышел из юрты.
– Мой заместитель, – сказал Козырев, когда Полынин вышел. – Характер до того принципиальный, прямо собачий! Уж, кажется, все в порядке. Слетал, японца сбил, вернулся. Нет! Ты ему объясни, почему летал!
– А в самом деле, почему?
– Честно говоря, необходимости, конечно, не было, ребята все бы и так обеспечили. Но ты пойми! – Козырев снова приподнялся на локтях. – Ты пойми! – повторил он. – Ребята в воздухе. А я тут, один, как собака. В голове жара. Во рту хина. Кругом комары. А тут еще скучаю.
Он, вытянув шею, долго смотрел на фотографию Нади и, повернувшись к Артемьеву, скрывая растроганность, сказал грубо:
– А тут еще по Надьке скучаю, будь ей неладно! Вот и полетел. С необходимостью или без необходимости, а одного японца-то нет. Так, что ли?
– Так, а могло быть иначе.
– Быть все может, даже с температурой тридцать шесть и шесть.
Козырев дотянулся до стола, высыпал на язык два порошка хинина, морщась, запил их водой и, закрыв глаза, повалился на подушки.
– Скучаю, – помолчав, повторил он. – Мы ведь с ней поженились. – Он отрыл глаза и посмотрел на Артемьева. – Я тебе, между прочим, звонил, у нее твой телефон взял, хотел на свадьбу позвать, но твоя мамаша сказала, что ты уехал.
Артемьев ничего не ответил.
С минуту полежав с закрытыми глазами, Козырев снова заговорил о Наде, Собственно говоря, он и позвал к себе Артемьева для того, чтобы поговорить о ней. Он тяжело переживал разлуку и был бы сейчас благодарен за каждое доброе слово о своей жене.
– Как поженились, – говорил он, ища на подушке места похолоднее и перекатывая по ней горевшую голову, – стали спорить, кто к кому переедет. Я хотел, чтобы она ко мне на квартиру, а она – наоборот. Так улетел, и не решили. Очень уж она щепетильная.
– Да, на разных квартирах – это не дело, – сказал Артемьев, не собираясь ни подтверждать, ни отрицать Надиной щепетильности.
В противоположность Козыреву, он меньше всего хотел говорить о Наде и, боясь, что тот будет продолжать свои расспросы, теперь желал лишь одного – поскорее уйти. Как бы под корень ни было все это отрезано, по вынужденные воспоминания отзывались в душе далекой бессмысленной болью.
А Козырев, мучимый с каждой минутой усиливавшимся жаром, переворачивался с боку на бок, перевертывал под головой подушки и все расспрашивал и расспрашивал – о Надиной матери, о Надиных школьных годах, о Надином бескорыстии, о Надиной дружбе и даже о Надиной верности. Он так хотел слышать о ней только одно хорошее, что принимал все угрюмые ответы Артемьева за утвердительные. В других обстоятельствах Артемьев просто встал и оборвал бы тягостный для него разговор; но Козырев был в жару, почти в беспамятстве, и теперь оставалось только терпеливо ждать врача, которого обещал прислать Полынина.