– Поднимите ему голову, – сказал Камацубара: он хотел посмотреть в глаза танкисту.
 
   Майор Ногато четким шагом вышел вперед, отстегнул меч и коротким ударом рукоятки в подбородок вздернул голову пленного.
 
   Теперь русский, подбородок которого был подперт рукояткой меча, стоял перед Камацубарой с высоко вздернутой головой: один глаз у него был голубой, с подрагивавшим веком, другой – багровый и вытекший.
 
   Иноуэ еще раз приказал перевести пленному, что если он не начнет отвечать, то будет сейчас же казнен. Танкист продолжал молча, одним глазом смотреть на Камацубару, который вдруг с раздражением понял, что вся история с допросом была с самого начала пустой тратой времени.
 
   – Выведите! Отдаю его в ваши руки! – сказал Камацубара, прерывая на полуслове начавшего снова болтать что-то по-русски переводчика и обращаясь к Ногато.
 
   Майор Ногато опустил меч, но Овчинников не уронил снова голову на грудь, а продолжал держать ее поднятой, как держал до этого. Постояв так секунду, он глубоко вздохнул и сам повернулся к выходу.
 
   Майор Ногато вышел вслед за ним, все еще продолжая левой рукой придерживать дужку очков и толкая пленного в спину рукояткой зажатого в правой руке меча.
 
   Когда они вышли, Камацубара с минуту молча прислушивался. Выстрела не было слышно.
 
   – Зарубил мечом, – сказал Иноуэ. – Он хорошо фехтует. Помните казнь в Баодине? – И он усмехнулся, вспомнив багрово-синюю щеку Ногато и его разбитые очки.
 
   Начальник разведотдела полковник Шмелев, долговязый блондин с лохматой головой и длинным, умным, насмешливым лицом, сидел, по-азиатски поджав под себя ноги, в маленькой палатке, на скорую руку разбитой между заночевавшими в степи танками.
 
   Отрывая жесткие, перегоревшие стебли травы, Шмелев перекручивал и ломал их в пальцах. Свеча, укрепленная поверх брошенной на землю набитой захваченными документами полевой сумки Шмелева, освещала внутренность палатки, в которой, кроме Шмелева, находился сейчас всего один человек – унтер-офицер из перешедшего на нашу сторону маньчжурского батальона.
 
   Отправленный командующим в первый день наступления на высоту Палец с приказанием не возвращаться, пока она не будет взята, Шмелев уже третьи сутки находился в танковой бригаде Сарычева. Шмелев обладал достаточной личной храбростью, чтобы не испугаться неожиданного приказания, – на протяжении всего штурма высоты Палец он был в бою, под пулями и снарядами, и это страшило его гораздо меньше, чем возвращение в штаб и предстоящая встреча с командующим, которая, по мнению Шмелева, не предвещала ничего доброго. С высотой Палец вместо суток провозились трое: она была укреплена сверх всяких ожиданий, и в этом просчете были виноваты Шмелев и его разведка.
 
   Отчасти в азарте боя, а отчасти из желания попозже попасть на глаза командующему, Шмелев после падения высоты Палец двинулся на своем маленьком пулеметном броневичке дальше вместе с танкистами.
 
   Узнав, что маньчжурский батальон с оружием в руках перешел на нашу сторону и сдался танкистам, Шмелев сразу же приехал на место происшествия, обрадованный не только самим событием, но и тем, что оно задним числом оправдывало его самовольное пребывание у танкистов.
 
   Разговаривая с китайскими солдатами, Шмелев обратил внимание на одного унтер-офицера. Судя по оттенку уважения, с которым к нему относились, он, очевидно, был вожаком. В конце общего разговора этот унтер-офицер подошел к Шмелеву и тихо попросил его поговорить отдельно.
 
   Сейчас он сидел напротив Шмелева и медленно, с удовольствием курил папиросу. На его лице попеременно изображались усталость и наслаждение.
 
   Унтер-офицера звали Лю Чжао; он уже ответил на все вопросы Шмелева, касавшиеся окруженных японских войск, и сейчас Шмелев, засунув свою толстую потрепанную записную книжку в карман, просто сидел и разговаривал с ним о нем самом.
 
   По словам Лю Чжао, он был одним из коммунистов, посланных харбинской партийной организацией в войска Маньчжоу-Го, чтобы вести в них антияпонскую пропаганду.
 
   Распоров подметку своего порыжелого солдатского ботинка, китаец вытащил оттуда узкую полоску рисовой бумаги с несколькими рядами крошечных иероглифов и маленькой красной китайской печатью. С трудом разобрав иероглифы, Шмелев, усмехнувшись, сказал, что лежать на койке, рядом с которой стояли эти ботинки, значило каждую ночь спать рядом со своей смертью.
 
   По лицу Лю Чжао промелькнула тень улыбки, и он ответил, что в их казармах не было ни коек, ни маньчжурских капов – только земляной пол и дырявая крыша.
 
   – Кроме того, я хорошо служил. – Китаец с презрительным Жестом коснулся своих унтер-офицерских нашивок. – За весь год, до сегодняшнего дня, не имел ни одного замечания.
 
   – А подозрения?
 
   Лю Чжао ответил, что японцам трудно было подозревать кого-нибудь одного, потому что оно подозревали всех китайцев, даже офицеров.
 
   – И это не так глупо с их стороны, – добавил он. – Командир моей роты перешел вместе с нами. Хотя он из феодальной семьи и служил в войсках еще при Юань Шикае, а потом был в охране Чжан Цзолина и вообще, – китаец сдержанно улыбнулся, – является старым негодяем.
 
   – А почему он перешел?
 
   – Когда иностранцы оккупируют страну, у разных людей сказываются разные поводы быть недовольными. Десять дней назад, в Джинджин Сумэ, японский инструктор избил господина командира роты топ же самой бамбуковой палкой, которой господин командир роты бил нас.
 
   И Лю Чжао снова улыбнулся своей сдержанной улыбкой. Пережитое им за последние трое суток с трудом могла выдержать психика даже сильного телом и духом человека. Однако, хотя он уже давно не спал, он не испытывал физической усталости; наоборот, ему хотелось, чтобы этот разговор длился бесконечно.
 
   Сидевший перед ним советский полковник объяснялся по-китайски на северном, родном для Лю Чжао диалекте; вопросы полковника говорили о том, что он жил в Китае и знает его. И то создавало чувство дополнительной близости между ними обоими.
 
   Разговаривая с китайским коммунистом, Шмелев вспоминал время своей службы в Китае помощником военного атташе при правительстве Чан Кай-ши. Как много он видел за эти годы торопливых и наглых воров в генеральских мундирах и как редко ему, в силу своего официального положения, приходилось говорить с такими людьми, как этот сидевший перед ним солдат…
 
   «Эх, товарищ Лю, товарищ Лю! – хотелось сейчас сказать Шмелеву, глядя на сидевшего перед ним китайца. – Сколько еще придется пережить тебе и твоим товарищам, прежде чем вы свернете шею своим китайским колчакам и Врангелям! Доживешь ли ты до этого?»
 
   – Не помешаю вам, товарищ полковник? – спросил Климович, приоткрыв полог палатки.
 
   – Нет, пожалуйста, – сказал Шмелев, который, находясь последние сутки при батальоне Климовича, несмотря на свое старшинство в звании, чувствовал себя в косвенном подчинении у комбата.
 
   Климович сел на землю, спросил у Шмелева разрешения закурить, вытащил из пачки последнюю, смятую папиросу, оторванным от мундштука кусочком папиросной бумаги подклеил ее и с наслаждением затянулся.
 
   Пешие разведчики еще не вернулись с донесением, но взвившаяся в двух километрах к югу условная зеленая ракета сигнализировала, что разведка встретилась с танками бригады Махотяна. Климович уже отдал приказания и зашел лишь на секунду – сказать, что пора складывать палатку, потому что с первыми лучами рассвета танки начнут дальнейшее движение, – но, увидев, что Шмелев еще не закончил разговора с китайцем, решил досидеть и покурить несколько оставшихся до выступления минут,
 
   Китаец и Шмелев вновь оживленно заговорили по-китайски; Климович с интересом прислушивался к звукам чужого языка. Он знал, что Шмелев, которому на вид нет и сорока, успел навоеваться еще в гражданскую и получить контузию, из-за которой он, разговаривая, то и дело подмигивает левым глазом, словно иронически приглашая собеседника помолчать и послушать, что будет дальше. На щегольской габардиновой гимнастерке полковника поблескивал новенький орден Красного Знамени, полученный им за выполнение особых заданий правительства. В то же время безрассудная храбрость, которую Шмелев несколько раз без всякой нужды проявлял на главах Климовича, то под огнем вылезая из своего броневичка, то обгоняя на нем танки, вызывала у Климовича чувство осуждения, – в такие минуты Шмелев казался ему человеком слишком легкомысленным для своею звания и должности.
 
   Минувшая ночь была тревожной. Климович чувствовал тяжесть свалившейся на него особенной, из ряда вон выходившей ответственности, от которой люди устают сильнее, чем от самой тяжелой работы. Его растянувшиеся в степи танки всю ночь стояли с орудиями и пулеметами, обращенными и на запад, в сторону окруженной японской группировки, и на восток, в ожидании возможного встречного удара японцев извне, из Маньчжурии.
 
   Ночь стояла непроглядная, а людей, кроме экипажей танков, – кот наплакал: одна неполная рота, которая ехала за танками на грузовиках, а сейчас была рассыпана по степи в охранении. Если бы японцы решили прорываться среди ночи, то, в сущности, Климович мог рассчитывать только на танки, которые ночью слепы. Он поставил в охранение всех, кого мог, и сам всю ночь обходил посты, больше всего боясь, чтобы японцы не подкрались к танкам и не сожгли их.
 
   На западе внутри кольца всю ночь била артиллерия, а на востоке, за маньчжурской границей, стояла мертвая опасная тишина.
 
   Три часа назад командир взвода лейтенант Овчинников, нарушив приказание, ушел на танке в юго-западном направлении и не вернулся. Климович послал людей на розыски, но разведчика почти сразу же наткнулись на японцев.
 
   Исчезновение Овчинникова подчеркивало опасность положения, в котором до рассвета оказались танки. То, что экипаж Овчинникова даже ни разу не выстрелил, предвещало беду.
 
   Беспокоили Климовича и китайцы. Среди ночи он не решился отправить их кружным путем в тыл. А сейчас, с рассветом, описался, что в случае японской атаки они окажутся в голой степи между двух огней. Он приказал накормить их из неприкосновенного запаса и на всякий случай велел им рыть окопы.
 
   Все это продолжало заботить Климовича, одновременно и с облегчением и с тревогой думавшего, что вот-вот начнется рассвет. Поглядев на часы, он уже собрался сказать Шмелеву, что сейчас они снимут палатку и начнут движение, когда снаружи раздался знакомый голос Сарычева:
 
   – Где же, наконец, комбат? Ведете-ведете и никак не доведете!
 
   Поспешно выйдя из палатки, Климович увидел около нее Сарычева и своего заместителя Коровина.
 
   – Товарищ комбриг… – начал было рапортовать Климович.
 
   – Коровин уже доложил. А вот тебе могу доложить, что пехоту привел с собой. Рад? – прервал его Сарычев.
 
   – Еще как, товарищ комбриг! – со вздохом облегчения сказал Климович.
 
   – Двадцать пять километров за ночь отшагали! Это после боя! Подумать только! – возбужденным и счастливым голосом сказал Сарычев и вдруг озабоченно спросил: – Полковник Шмелев не у тебя? Куда он делся?
 
   – Здесь я, – сказал Шмелев, выходя из палатки. – Что там такое?
 
   – Командующий вас разыскивает. Велел доставить живого или мертвого.
 
   – Сильно ругался? – спросил Шмелев.
 
   – Да, подходяще! «Что, говорит, он к японцам, что ли, от меня с перепугу удрать решил?»

Глава тринадцатая

   Шли уже седьмые сутки наступления, а Климович все еще был цел, не ранен и даже не поцарапан, несмотря на двадцать танковых атак, в которых он принимал участие. Он успел забыть о легком ранении, полученном при Баин-Цагане, и казался себе неуязвимым.
 
   Выйдя на маньчжурскую границу, бригада простояла там день, пока не подтянулись пехота и артиллерия. После этого танкистов побатальонно придали стрелковым полкам, штурмовавшим узлы японской обороны внутри кольца. Окруженные японцы все еще занимали район пятнадцать километров в длину и десять в поперечнике и удерживали в своих руках большие сопки – Зеленую, Песчаную, Ремизовскую – и несколько сот мелких.
 
   Японцы дрались с ожесточением и не сдавались в плен. Бее происходило так, как и должно было происходить в условиях, когда хорошо обученная пехота, пережив первый ошеломляющий удар, но все еще располагая после этого сотнями орудий, минометов, пулеметов и боеприпасами, осталась в окружении, тщательно и заблаговременно зарывшись в землю и ежедневно получая по радио и через голубиную почту обещания, что ей придут на помощь.
 
   А помощь казалась близкой: 24, 25 и 26 августа в окруженной группировке все время слышали доносившийся с востока гул боя; пытаясь прорвать кольцо окружения извне, японцы наспех бросали в лобовые атаки все, что было у них под руками в Западной Маньчжурии вблизи границы: пехотную бригаду, несколько отдельных батальонов и даже полк железнодорожной охраны.
 
   Только к вечеру 26-го, когда остатки этих частей отступили в глубь Маньчжурии, на границе установилась тишина.
 
   Тем временем внутри кольца мы каждый день отрезали от пространства, занятого японцами, все новые ломти изрытой окопами и блиндажами, изъязвленной воронками и заваленной трупами земли.
 
   Окруженную японскую группировку пробовали, как металл, и на разрыв и на сжатие. Танкистам приходилось мириться с тем, что, прорвавшись в первые три дня на сорок – шестьдесят километров, теперь надо было сутками возиться из-за километра или пятисот метров, из-за одного или двух барханов, так перепаханных артиллерией, что казалось, на них нет живого места, и, однако, продолжавших отплевываться минами и пулеметными очередями.
 
   Тс несколько квадратных километров, которые занял 117-й стрелковый полк при поддержке батальона Климовича, были отмечены мрачными вехами сгоревших танков.
 
   Перед началом наступления у Климовича было двадцать семь танков. За дни прорыва он потерял всего пять, а за последние Дни, выдавливая японцев из барханов вокруг сопки Песчаной, – Девять.
 
   Понимая всю сложность борьбы в этой идеально приспособленной к обороне, холмистой, песчаной, изрытой как кротами местности, он все-таки никак не мог свыкнуться со своими потерями, примириться с тем, что сегодня днем в бою за безымянный песчаный бархан, имевший каких-то несчастных двести метров в поперечнике, у него сгорело два танка и в одном из них – весь экипаж. Сгорели три человека, которых он знал по именам, отчествам и фамилиям, знал с их достоинствами и недостатками, с их дружбой и с их дисциплинарными взысканиями, с их письмами домой и с их вопросами на политзанятиях. Сгорели три человека, которых он учил три года, и сгорели не на улицах фашистского Берлина или самурайского Токио, а здесь, у этого песчаного бархана, похожего на тысячу других точно таких же песчаных барханов и отличающегося от них только тем, что теперь он будет фигурировать в донесениях как бархан с сожженным танком.
 
   Сегодня утром из штаба бригады прибыл на броневичке связной, привез очередное приказание и сообщил, что Сарычев ранен осколком мины в шею, – правда, легко, из строя не вышел.
 
   – Вот и Сарычев ранен, – проговорил Климович, когда броневичок отъехал и скрылся из виду.
 
   В первый раз за все время он подумал о собственной неуязвимости со смешанным чувством удивления и неясной тревоги. Однако долго думать об этом ему было некогда – через полчаса начиналась атака.
 
   Эта атака была второй за день; она закончилась взятием двух маленьких барханов. Потом была третья атака, неудачная, еще на один бархан, та самая, во время которой японские смертники, пользуясь моментом, когда пехота отстала, сожгли два танка бутылками с бензином. Под вечер состоялась четвертая атака. Злополучный бархан был взят, и японцы перебиты, – их оказалось немного, меньше ста, но двадцать из них – офицеры. Теперь впереди оставались невзятыми только два высоких горба сопки Песчаной.
 
   В восьмом часу вечера начинало понемногу смеркаться. Оставив на передовой два танка, Климович отправил остальные в тыл заправляться, а сам пошел на новый наблюдательный пункт, к командиру полка Баталову. До наблюдательного пункта предстояло пройти метров восемьсот; он находился на только что взятом бархане, где сегодня сгорели два танка Климовича: один, задрав к небу пушку, маячил на самой вершине бархана, а другой, зарывшись пушкой в песок, стоял у подъема.
 
   Чтобы добраться до наблюдательного пункта, Климовичу непременно надо было пройти мимо этого своего танка, в котором заживо сгорели башенный стрелок и механик-водитель, а командира танка старшину Михеева увезли в госпиталь с такими ожогами, что Климович, содрогнувшись, подумал: он сам не знает, чего теперь пожелать красавцу Михееву – выжить или умереть…
 
   Впереди, все еще не засыпая, как дятлы, стучали и стучала пулеметы. Закат предвещал на завтра ветер и, значит, тучи песка, пыли и плохую видимость через триплексы.
 
   Однако думать о завтрашнем дне было рано: впереди – ночь, а полковник Баталов вполне способен потребовать, чтобы танки поддержали его полк и в ночных атаках.
 
   Баталов до сих пор еще ни разу не требовал этого, но расстроенный дневными потерями Климович представил себе такую возможность и долго не мог успокоиться: разве танки приданы Баталову для того, чтобы их все пожечь?
 
   Позади Климовича свистнула пуля. Больше не стреляли, но он все же ускорил шаги, стараясь поскорей миновать небольшую открытую лощинку.
 
   Сзади снова свистнула пуля, и почти сразу же вслед за ней другая. Кто-то стрелял по нему, – может, какой-нибудь притворившийся трупом раненый японец, который, подложив под себя карабин, лежит в степи и дожидается ночи, чтобы добраться к своим.
 
   Было бы разумнее проползти оставшиеся двадцать шагов, но стреляли издалека, неизвестно откуда, и Климовичу не хотелось ложиться на живот и ползти под этими одиночными выстрелами. Он только ускорил шаг, чувствуя, как по спине пробегает неприятный холодок. Глупей всего после стольких боев получить случайную пулю в спину.
 
   Миновав простреливавшееся место и с облегчением переведя дух, Климович стал вкось подниматься по склону бархана.
 
   Склон был сплошь изрыт глубокими круглыми японскими окопами: всюду виднелись воронки и следы гусениц. В одном месте Климовичу показалось, что это следы его собственного танка, что два часа назад он именно здесь разворачивался после атаки. Он вспомнил подробности пейзажа, который в дыму и взвихренном песке недавно видел сквозь смотровую щель.
 
   Если так, то немного левей должны быть остатки японской артиллерийской позиции. Там он раздавил одну пушку, а другая так и не стреляла: то ли не было снарядов, то ли ее подбили раньше.
 
   Так и есть. Вон из песка торчит изуродованное колесо, а рядом наши артиллеристы устанавливают на закрытых позициях гаубичную батарею.
 
   Увидев артиллеристов, Климович не стал подходить к ним ближе, но почувствовал в душе облегчение от присутствия людей на этом мертвом поле. Хотя это и было поле выигранного боя, во все равно тоскливо, когда идешь по таким местам один, видя только убитых, да обломки оружия, да разные разбросанные предметы, которые вовсе ни к чему мертвым. Па ногах убитых японцев обмотки и резиновые тапочки, похожие на варежки, – четыре пальца вместе и большой отдельно. Некоторые трупы уже успели вздуться, и ноги в этих странных тапочках напоминали страшно распухшие вторые руки.
 
   На середине подъема Климовичу встретился старшина-артиллерист без пилотки, обросший недельной бородой, потный и бледный. Рукава гимнастерки у него были засучены до локтей, и обе руки с забинтованными кистями лежали на двух перекинутых через шею лямках. Он нес эти руки перед собой, как двух детей, и шел под гору осторожно и медленно.
 
   – Когда вас ранило? – спросил Климович, всегда говоривший «вы» бойцам и младшим командирам.
 
   – Еще днем, – сказал старшина, останавливаясь. – Миной. Обе сразу.
 
   – Что, поотрывало пальцы?
 
   – Нет, только поковеркало. – Старшина морщился и двигал мускулами лица, пот со лба натекал ему на глаза.
 
   Климович вытащил из кармана черный от пыли платок и вытер старшине лицо.
 
   – Что ж так, ранило днем, а только сейчас идете? – спросил он, пряча платок.
 
   – Батарею не хотел до ночи оставлять, все, кто побольше меня, из строя вышли. Я со вчерашнего дня батареей командовал.
 
   – Справлялись?
 
   – Отчего же не справляться? – с вызовом сказал старшина. – В полковой школе был да здесь семь дней академию проходил. Нет ли у вас закурить, товарищ капитан?
 
   И Климович понял, почему раненый так охотно остановился.
 
   – Закурить есть. – Климович вынул жестяную коробку, заменявшую ему портсигар, и дал папиросу старшине, жадно потянувшемуся к ней губами. – Берите правей, – сказал, зажигая спичку, Климович, – а то лощина простреливается.
 
   – Ничего, как-нибудь перекурим это дело, – сказал старшина, но все-таки свернул вправо, как советовал ему Климович.
 
   «Конечно, и у них тоже потери большие», – подумал об артиллеристах и пехотинцах Климович, продолжая подниматься на бархан.
 
   Но даже и эта мысль не смягчила его все нараставшее раздражение против командира стрелкового полка. Климович делил свои потери на те, что он должен был понести и понес, потому что без этого нельзя было обойтись, и на те, что он понес из-за плохого взаимодействия с пехотой. Оба сегодняшних танка, по убеждению Климовича, могли бы и не сгореть, если б пехота с самого начала шла за танками вплотную, как она ходила потом, когда взяли этот бархан.
 
   Если бы пехота не отстала, японцы не смогли бы ни подсунуть на бамбуковых шестах мины под гусеницы, ни закидать потом танки бутылками с бензином. В том, что взаимодействие не было организовано в бою с самого начала, Климович выпил полковника Баталова и весь день кипел желанием высказать ему это.
 
   На гребне бархана, куда взобрался Климович, еще недавно был узел японской обороны. Вниз во все стороны змеились ходы сообщения; там, где тяжелый снаряд прямым попаданием угодил в один из блиндажей, как рассыпанные спички, валялись бревна и зияла большая черная дыра.
 
   Крытый бетонными плитами коридор вел к блиндажу, где теперь помещался наблюдательный пункт, – очевидно, он служил японцам убежищем во время артиллерийских налетов. Сюда они сползались из ближайших окопов. Песок был повсюду в темных пятнах.
 
   – Где командир полка? – спросил Климович у часового, стоявшего при входе в блиндаж.
 
   Красноармеец ответил, что командир полка пошел в батальоны и скоро вернется.
 
   Климович остановился, оглядывая расстилавшуюся панораму.
 
   Почти совсем стемнело. Бой начинал стихать. На фоне черно-фиолетового неба виднелась седловина Песчаной сопки с двумя горбами. Ближний горб был метрах в семистах, дальний – километрах в полутора. На обоих горбах еще сидели японцы.
 
   Климовичу захотелось посмотреть еще и на невидимую отсюда Ремизовскую сопку. Он свернул в ход сообщения; в конце его на земляной скамеечке сидел за перископом наблюдатель. Когда Климович поставил ногу на земляную скамейку и хотел подняться над бруствером, красноармеец схватил его за руку:
 
   – Снайперы бьют, товарищ капитан…
 
   – Темно, не разглядят, – сказал Климович, высовывало.
 
   И действительно, уже настолько стемнело, что ничего т;ельзя было разглядеть, кроме еле заметно выделявшегося на юрпзонте гребня Ремизовской сопки. Постояв с минуту, Климович сноса спрыгнул в окоп.
 
   Красноармеец был молодой стройный парень с комсомольским значком на чистой и аккуратно заправленной гимнастерке.
 
   – Что, жарко было у вас сегодня? – спросил Клнмоыгч, встретясь с ним глазами.
 
   – Если бы не ваши танкисты, товарищ капитал, не взять бы нам этой высоты! – убежденно сказал красноармеец.
 
   Л9П,
 
   Вспомнив при этих словах полуживого Мпхеева, Клзмозяч чуть не сказал в ответ то, что было у него на душе: что Мяхеез со своим экипажем напрасно сгорел из-за плохих действий пахоты,
 
   – Ладно, после победы сочтемся, – удержавшись, сказал сз вместо этого.
 
   – Конечно, – с достоинством ответил красноармеец. Он был чем-то похож на Мпхеева, такой же рослый, сплъпьы, спокойный, знающий себе цену.
 
   – Скажите, товарищ капитан, – спросил красноармеец, – неужели правда, что мы с Гитлером пакт подписали?
 
   – Кто это вам сказал?
 
   – Говорят, сегодня по радио передавали.
 
   – Что за пакт?
 
   – О ненападении.
 
   – Не знаю. Врут, наверное, – сказал Климович и прошел в блиндаж.
 
   У входа, на полу, пристроился телефонист, а в дальнем углу спдел незнакомый майор и, сгорбившись, что-то писал. Перед я;:и стояла наполовину оплывшая свечка, а с двух сторон возле л°.ж-1ей – две тонкие жестяные "подставки с вдетыми в них тлевши:,! 1 с одного конца зелеными спиральками – трофейным японский средством от комаров.
 
   – Здравпя желаю! – сказал Климович, входя.
 
   – Здравствуйте.
 
   Незнакомый майор повернул голову, близоруко сощурилгл, попытался разглядеть Ригимовича, но, так и не разглядев, отвернулся и продолжал писать.