– Ну, а живешь-то, живешь-то как? – держа трубку около уха, спросил он у Артемьева.
 
   – Ничего, был в оперативном, теперь в разведывательном. Один раз видел над степью твой истребитель, узнал по семерке. Хотел тебе крикнуть, чтобы присел на минуту.
 
   – А мы тебя с ребятами вспоминали. Я тогда прилетел, а ты уже с командующим уехал. Говорят, он тебе тогда дал жизни! Крепко дал?
 
   – Немножко досталось, – улыбнулся Артемьев воспоминанию, казавшемуся теперь далеким. – А где Козырев?
 
   – Ну что там? – спросил Полынин в трубку. – Хорошо, звони… Сейчас соединит, – положив трубку, сказал он Артемьеву. – Козырев улетел сегодня. В Москву отозвали. Ты ведь москвич? – Глядя на Артемьева, он вспомнил о своем намерении послать с Бакулиным письмо матери и подумал, что Бакулин может захватить и письмо Артемьева. – У нас механик козыревский на днях полетит, если хочешь, напиши записку родным – он в два счета доставит. Я тоже с ним домой писать буду.
 
   – А удобно? – спросил Артемьев.
 
   – Ничего, свезет! А то полевая почта, говорят, больше месяца идет.
 
   – Да, примерно так. – Артемьев вспомнил письмо сестры.
 
   Полынин вырвал верхнюю, еще Козыревым исчерченную страницу и протянул блокнот:
 
   – На, пиши!
 
   Артемьев торопливо нацарапал несколько строчек одеревеневшими от поводьев, плохо слушавшимися пальцами.
 
   – Кому писать? – спросил Полынин, увидев, что Артемьев уже складывает листок. – Больно коротко.
 
   – Матери.
 
   – Так вот и все мы: как матери, так коротко. А то и вовсе забудешь. Козырев улетел в Москву, а я даже про мать и не вспомнил. Ну что они там?
 
   Он сунул в карман записку Артемьева и взялся за трубку.
 
   – Четырнадцатый! Даешь двойку или не даешь? Жду.
 
   – Полуторка готова, товарищ майор, – входя в юрту, сказал оперативный дежурный.
 
   – Давай езжай, не трать время, – обратился Полынина к Артемьеву и кивнул на дежурного: – Я ему поручу, чтоб дозвонился и сообщил, что ты уже выехал.
 
   – Надо и до госпиталя дозвониться, – попросил Артемьев.
 
   – А в госпиталь звонить – лишнее. У меня там летчик раненый лежит, я сию минуту сам туда еду.
 
   – Ночью?
 
   – А когда же? Утром мне летать надо! Самому Апухтину все скажу.
 
   – Действительно скажешь? Не забудешь?
 
   – Что значит «забудешь», если раненый человек в степи лежит? Я два часа назад, наверное, как раз их и видел. Люди и лошадей десятка два. В районе солончаков. Могут быть они?
 
   – Вполне могут.
 
   – Ну вот, – сказал Полынин так, словно он с этой минуты лично знаком с Даниловым и Артемьев может окончательно не тревожиться за судьбу пограничника. – Все сделаю, будь покоен. Иди грузи на машину свое добро!
 
   Командующий сидел в своем новом блиндаже и с удовольствием в одиночестве пил крепкий чай.
 
   Блиндаж достроили только позавчера, когда на Ремизовской сопке отгремели последние выстрелы. Он был срублен саперами на диво чисто, даже нарядно. Часть блиндажа была отделена занавеской, сшитой из плащ-палатки. За ней стояла койка. Пол был хорошо выструган и вымыт. На стене на новеньких никелированных крючках висели шинель и гимнастерка командующего, его ремень, бинокль, планшетка, полевая сумка и две фуражки – старая и новая.
 
   Командующий был в прекрасном настроении с позавчерашнего дня, когда они с членом Военного совета доложили Москве тоги операции. Японцы потерпели крупное поражение. Именно этими словами оцепил происшедшее Ворошилов, разговаривая с командующим по телефону.
 
   – Буду докладывать товарищу Сталину, что задача, поставленная им перед вашей армейской группой, полностью выполнена.
 
   А уже ночью был получен Указ правительства о награждении героев Халхин-Гола. Список в тридцать человек, которых; в ходе боев командующий представил к званию Героя Советского Союза, был пополнен в Москве еще одним человеком – им самим.
 
   Несмотря на это радостное известие, командующий, вопреки ожиданиям окружающих, не дал вчера никакой поблажки ни себе, ни им. Он полдня работал с начальником штаба, потом занимался вопросами тыла, настаивал, чтобы интендантство немедля прислало из Читы десять тысяч комплектов обмундирования первого срока, потому что люди на передовой обносились; потом вызывал авиаторов и артиллеристов, а весь вечер подписывал наградные листы.
 
   Зато ночью, впервые за долгое время, он не торопясь попарился в бане и, хотя после этого не проспал и четырех часов, чувствовал себя сегодня помолодевшим и бодрым. Он сидел в заправленной в бриджи нательной рыжей байковой рубашке, расстегнутой на широкой, сильной шее, пил чай и наслаждался окружающей чистотой, запахом свежеобтесанных бревен, отсутствием пыли, песка, комаров, ветра и даже солнца.
 
   Сегодняшний день был спланирован так, чтобы соединить необходимое с приятным; командующий решил с утра не спеша объехать части, расположенные вдоль границы, и думал об этой поездке с удовольствием – войска были в праздничном настроении, а синоптики сулили хорошую погоду. Оставалось лишь допить чай и ровно в семь принять перед отъездом начальника разведотдела.
 
   – Разрешите войти, – сказал Шмелев, притворяя дверь.
 
   – Входите. Садитесь, – командующий взглянул на часы, на них было без пяти семь. – Что-то у вас в разведке часы вперед забегают.
 
   – Такая уж наша служба, – сказал Шмелев.
 
   Командующий насмешливо кашлянул, снял с никелированного крючка гимнастерку и ремень и пошел за занавеску – одеться.
 
   – Чаю хотите? – спросил он, вернувшись.
 
   – Спасибо, товарищ командующий. Пил.
 
   – Тогда докладывайте.
 
   Шмелев, который ночью по телефону только в двух словах сообщил, что взят пленный, подробно рассказал обстоятельства уничтожения диверсионной группы.
 
   Командующий нажал кнопку звонка. Вошел адъютант.
 
   – Соедини меня с Апухтиным, – сказал командующий адъютанту и, жестом задержав его, обратился к Шмелеву: – Данилов в каком госпитале? У Апухтина?
 
   – Очевидно, – запнувшись, ответил Шмелев. – Я не выяснил.
 
   – А куда ранен, знаете?
 
   – Ранение тяжелое, – неуверенно отозвался Шмелев, в спешке перед началом допроса пропустивший мимо ушей лишние, как ему тогда показалось, подробности, рассказанные Артемьевым.
 
   Командующий повернулся к адъютанту и, повторив, чтобы тот соединил его с Апухтиным, приказал вызвать Артемьева.
 
   – Может, хоть от него толком узнаю о Данилове, – сказал командующий Шмелеву, когда адъютант вышел. Шмелев виновато промолчал.
 
   – А теперь главное – что показывает пленный? Шмелев изложил ход допроса.
 
   – Пленный просил гарантировать ему жизнь и неоглашению в печати его имени в связи с показаниями, которые он даст: оглашение будет грозить ему военным судом после репатриации.
 
   – Надеется на репатриацию? – спросил командующий
 
   – Да.
 
   – Ну и прав. В конце концов, наверное, обменяемся. Дали ему гарантию?
 
   – Дал.
 
   – Как он после этого?
 
   Протокол допроса, захваченный с собой Шмелевым, представлял собой целую пачку мелко исписанных листов.
 
   Командующий выслушал запись ответов на основные вопросы. В числе других сведений пленный сообщал, что штабом Квантунской армии отдано приказание в ближайшие недели подтянуть в район Халхин-Гола восемь дивизий.
 
   – По-моему, врет, – сказал командующий. – Набивает себе цену. Чем это вы его так запугали?
 
   – Сам перепугался. Какого-нибудь командира пехотной роты днями допрашиваешь – слова не добьешься, а этот, казалось бы, три года служил в контрразведке, а разговорился, как баба на базаре.
 
   – Вот именно, что служил в контрразведке, – кивнул командующий. – Какой-нибудь садист, наверное. Загонял другим булавки под ногти, а теперь воображение играет: как бы на нем самом не попробовали. Что, не так разве?
 
   – Так точно, – поспешил согласиться Шмелев.
 
   – Может, и не так уж точно, – подтрунивая над поспешностью Шмелева, сказал командующий, – но примерно так… А как ваше собственное мнение насчет этих восьми дивизий?
 
   – Товарищ командующий, капитан Артемьев по вашему приказанию явился, – доложил Артемьев, входя и останавливаясь на пороге.
 
   – Здравствуйте. Заходите, – сказал командующий, глядя на его заспанное лицо. – Выспались?
 
   – Выспался, товарищ командующий!
 
   Командующий ухмыльнулся этой явной лжи и несколько секунд молча смотрел на капитана. Капитан, судя по его лицу, не был испуган внезапным вызовом. Это поправилось командующему: он уважал людей, не боявшихся его.
 
   – Что же, – обратился он к Артемьеву, хмуря брови, – значит, как доложил мне полковник Шмелев, задание выполнили не полностью?
 
   – Так точно, товарищ командующий, – отчеканил Артемьев.- Если бы не капитан Данилов, одни бы трупы привезли.
 
   – Да, – сказал командующий, – поимка диверсантов – это вам не стрельбище. Японского радиста, говорят, с двухсот метров сняли и отправили на тот свет вместе с устным кодом?
 
   – Так точно, товарищ командующий, виноват. – Артемьев не пробовал да и не желал оправдываться.
 
   – Доложите мне о Данилове. Подробно: куда ранен, как самочувствие, когда и куда вывезли?
 
   Рассказ Артемьева прервал вошедший адъютант:
 
   – Товарищ командующий, военврач первого ранга Апухтин у телефона.
 
   Командующий взял трубку.
 
   – Здравствуйте, товарищ Апухтин. Во-первых, поздравляю с присвоением звания бригвоенврача. Во-вторых, говорят, мой Данилов у вас. Когда вы мне его на ноги поставите?
 
   Он долго и внимательно слушал Апухтина, видимо несколько раз желая прервать его, но всякий раз воздерживаясь.
 
   – Если лежать больше двух месяцев, при первой возможности отправляйте в Читу, – наконец сказал он. – А то у вас его комары заедят. Передайте от меня, что желаю скорей выздороветь.
 
   – Вот капитан Данилов тоже хороший стрелок, – положив трубку, сказал командующий Артемьеву, – имеет по винтовке и нагану третье место в пограничных войсках, но, однако, этим не воспользовался: сам пулю получил, а пленного взял. Сумел. А вы?
 
   – Виноват, товарищ командующий.
 
   – Конечно, – командующий растопырил пальцы, как бы взвешивая на руке меру вины Артемьева, – Данилов старый пограничник. Но и вы ведь тоже, – он вскинул глаза на Артемьева, – не новичок, еще в майских боях участвовали. Во всяком случае, я что-то в этом духе читал на днях в наградном листе.
 
   Если бы не была абсолютно исключена даже самая возможность этого, Артемьев мог бы поклясться, что при словах о наградном листе командующий еле заметно подмигнул ему. «Нет, показалось. не может быть!» – подумал он. Лицо командующего было снова привычно строгим.
 
   – Когда в самом деле выспитесь, возьмите У-2 и с разрешения полковника Шмелева слетайте в госпиталь навестить Данилова, – одинаково неожиданно для Артемьева и для Шмелева сказал командующий. – Вечером явитесь и лично доложите мне о его состоянии. Можете идти.
 
   – До Данилова еще не дорос, – сказал командующий, проводив Артемьева оценивающим взглядом, – но докладывает как честный человек, а это в нашем деле уже немало.
 
   Он хотел спросить мнение Шмелева об Артемьеве, но подумал, что после того, как высказался сам, спрашивать Шмелева уже поздно, и возвратился к прерванному разговору:
 
   – Так как вы сами считаете, реальны эти восемь японских дивизий?
 
   – Восемь, может быть, и нет, – сказал Шмелев, – а пять-шесть подтверждаются рядом повторных данных.
 
   И Шмелев стал излагать их. Данных было множество, и в большинстве они казались достоверными, но все вместе взятые не складывались в ту убедительную картину, которую желал нарисовать Шмелев.
 
   По мнению командующего, тут была натяжка. Всякий раз, когда трактовка того или иного факта могла быть двойственной, Шмелев неизменно трактовал его в сторону, подтверждающую сосредоточение крупных японских сил. Например, сведения о наличии войск, полученные из разных пунктов, без обозначения номеров частей, могли относиться к одной и той же передвигающейся части. Такую возможность следовало учитывать хотя бы на пятьдесят процентов, но Шмелев не учитывал ее: она вредила его концепции. А концепцию Шмелева, что японцы придвигают к границе большие силы, командующий объяснял тем, что, обжегшись в начале операции на недооценке сил японцев у высоты Палец, Шмелев теперь бросился в другую крайность.
 
   Однобоко анализируя данные, Шмелев делал вывод, что у японцев на подходе пять-шесть дивизий и они готовят новое наступление.
 
   Командующий, анализируя те же данные, видел на подходе две-три дивизии и делал вывод, что японцы тянут их, чтобы прикрыть границу, оставшуюся открытой после разгрома 6-й армии.
 
   Выслушав Шмелева, командующий изложил ему свою точку зрения для сведения и руководства.
 
   – В более далеком будущем и я не исключаю возможное и крупных событий. Но я не считаю, что они повторятся непременно здесь, на тамцак-булакском выступе. Да и вы в глубине души этого не считаете, а просто-напросто перестраховываетесь передо мной. Эх, Шмелев, Шмелев! Так вот и все у вас – и в большом и в малом. Умная голова на плечах, боевой орден на груди, грудь два раза прострелена, военный человек, – а гражданского мужества ни на грош!
 
   И командующий больше огорченно, чем сердито, махнул рукой.
 
   В блиндаж вошел член Военного совета.
 
   – Присаживайся, Петр Васильевич, – сказал командующий. – Сейчас мы тут заканчиваем со Шмелевым. Он, видишь ли, считает, что японцы вновь нападут на нас непременно здесь, на Халхин-Голе.
 
   – Я не считаю, товарищ командующий, я только вопрос об этом поставил, – сказал Шмелев.
 
   – А коли поставил, так отвечу! Боюсь, что они не доставят нам с тобой этого удовольствия. Они ведь со своей колокольни тоже оценивают все, что тут произошло, и спрашивают себя: заранее готовились? Готовились. Место для инцидента выбирали сами? Сами. Хорошее место выбрали? Хорошее, ни один самый придирчивый генерал не придерется. Получили по морде? Получили. И когда? В условиях, когда у них поначалу было тройное превосходство в силах. А сейчас у нас здесь кулак, и они это знают. Это во-первых. Во-вторых, конфликт, в который втянуты десятки тысяч людей, не может без конца иметь локальный характер. Он должен либо исчерпать себя, либо превратиться в войну на всем дальневосточном театре. Поэтому рекомендую при дальнейшем анализе данных не надевать шоры на глаза! Оглядывайся и налево и направо, составляй себе общую картину! А в новое их наступление именно сейчас и здесь я, повторяю, не верю.
 
   – А я, если хочешь знать, – сказал член Военного совета, когда расстроенный Шмелев вышел, – вообще но верю на ближайшее время в большую войну на Дальнем Востоке.
 
   – Почему?
 
   – Потому что, колотя их тут, мы этим самым к их здравому смыслу взывали!
 
   – Думаешь, воззвали? – иронически прервал командующий.
 
   – Думаю, в какой-то мере воззвали. Даже уверен.
 
   – А я – не до конца, – сказал командующий. – По логике у тебя вроде все верно. Но скажу по-солдатски: война – пожар, а лето нынче сухое… Может, раз уж ты зашел, докончим наградные листы? Артиллеристы девятнадцать человек добавили.
 
   – Давай.
 
   Они занялись этой работой, изредка споря, и через пятнадцать минут подписали последний наградной лист. Командующий встал из-за стола.
 
   – Как, может, вместе проедемся вдоль границы? Член Военного совета ответил, что ночью из Улан-Батора сообщили о возможном прилете Чойбалсана.
 
   – Должны подтвердить. Если подтвердят, поеду встречать в Тамцак-Булак.
 
   – Если прилетит, позвони мне туда, где я буду, – сказал командующий. – Он, наверное, захочет поехать в войска. Я ею встречу.
 
   – Лхамсурун разговаривал с ним вчера по телефону, – сказал член Военного совета. – Говорит – веселый!
 
   – Еще бы не веселый! – сказал командующий, вспомнив свою последнюю встречу с Чойбалсаном в дни боев, его крепкую солдатскую фигуру в гимнастерке, с орденом Красного Знамени и немолодое, властное лицо с глубоко пропаханными жесткими складками. – Конечно, веселый. Радуется за своих цириков!
 
   Надев новый плащ и новую фуражку, командующий вышел из блиндажа и по крутому склону Хамардабы спустился к машине.
 
   Шофер распахнул дверцу. Командующий сел, и машина, поднимая вихри пыли, понеслась по степи. Командующий любил быструю езду вообще, а в особенности когда он сидел в машине вдвоем с шофером и мог без помех молчать и думать.
 
   Армейская радиосвязь сегодня всю ночь принимала доклад Ворошилова на сессии Верховного Совета о всеобщей воинской обязанности, и командующий рано утром прочел его в записи радистов, вместе с первыми сообщениями о начале польско-германской войны.
 
   Конечно же, этот вопрос не случайно был поставлен на внеочередной сессии рядом с вопросом о ратификации Советско-германского пакта, в дин, когда в Европе заговорили пушки.
 
   Через доклад проходила мысль о необходимости быть готовыми к войне. «Мы знаем, что война будет жестокой», – сказал Ворошилов.
 
   Командующий всей своей военной душой сочувствовал этим словам, – почаще бы так ставить вопрос! А сейчас – особенно. Уже здесь, в Монголии, с самого же начала бои были жестокими, и опыт их говорил не только о положительном. – но – надо честно сознаться – и об отрицательном. И-16 при всей их маневренности в бою на прямой отставали от японских истребителей. На будущее это не годится. Не годится и то, что у нас не было на вооружении такой простой вещи, как минометы, которые в руках японцев показали себя грозным оружием, почти половина потерь – от них. Наконец, танки. И БТ-5 и БТ-7, конечно, быстроходные, маневренные машины, не такое устарелое барахло, как у японцев, – однако бои показали, что и нашу броню артиллерия запросто пробивает. Кстати, она тоньше, чем бортовая броня основного находящегося на вооружении у немцев среднего танка.
 
   Не обошлось без просчетов и в ходе операций. Спланировали окружение смело, а когда на практике уперлись в высоту Палец, не хватило гибкости – не рискнули прорваться, оставив ее у себя в тылу. Вместо этого провозились на левом фланге три дня, и, будь здесь у японцев поумней генералы и побольше техники, могло бы выйти плохо, – сделав усилие над собой, мысленно признался командующий. Война малой кровью в теории – хорошо, а на практике – не больно-то выходит!
 
   Машина уже подъезжала к границе; впереди была видна линия проволочных заграждений и развевавшиеся над нею монгольские государственные флаги.
 
   – Что, Васильев, как, по-вашему, придется нам воевать? – спросил командующий у шофера, не оборачиваясь и продолжая смотреть в переднее стекло.
 
   – Да уж вроде пришлось, – пожал плечами шофер в ответ на эти показавшиеся ему странными слова.
 
   – Это еще не война, – сказал командующий. – Это еще не война, – задумчиво и тихо, одними губами, повторил он.

Глава шестнадцатая

   Под вечер, после трудового дня, Синцов возвращался пешком из Покровского сельсовета. На рассвете он пошел туда по делам редакции, думая заночевать, но управился раньше и с удовольствием представлял себе, как обрадуется Маша, когда он придет домой еще сегодня.
 
   Дорога была крепкая, с прибитой недавним дождичком пылью, вечер выдался прохладный, как раз подходящий, чтобы мерить версты, и Синцов возвращался в редакцию в самом хорошем настроении, которое не могла испортить даже мысль о встрече с редактором, хотя Синцов только вчера имел с ним очередной крупный разговор.
 
   В редакции, в комнате, где он работал вдвоем с секретарем редакции Толей Казаченко, Синцов застал неожиданную гостью – там сидела Маша.
 
   – Ты чего тут? – спросил он, радуясь, что в комнате нет Казаченко, и шутливо загребая под мышку голову Маши.
 
   – Как хорошо, что ты вернулся… – У Маши был растерянный голос. – Я пришла домой с работы, и вот смотри – повестка Я хотела показать ее Казаченко.
 
   Она протянула мужу повестку военкомата, в которой бы то написано, что он завтра, 8 сентября, должен явиться на сборный пункт с вещами.
 
   Синцов прочел повестку и сказал Маше, чтобы она теперь же шла домой – он придет вслед за ней.
 
   Маша заглянула ему в глаза, наклонив к себе его голову, как маленькая, потерлась щекой о его щеку и послушно ушла, не сказав ни слова, даже не обернувшись.
 
   Синцов, прежде чем пойти к редактору, несколько раз прошелся по комнате, сел за свой рабочий стол, бесцельно выдвинул и задвинул ящики и надолго задумался, подперев кулаком подбородок.
 
   Что по их округу частично призывают из запаса несколько возрастов, он знал еще вчера вечером. Но его самого, как вчера сказал редактор, призыв не касался – у него была броня.
 
   Теперь все менялось – завтра он будет уже в армии.
 
   «Надолго ли?» – спрашивал он себя и не мог найти ответа на этот вопрос.
 
   В Монголии, судя по газетам, японцев уже разбили, доппризыв проводится по одним западным округам.
 
   Может быть, этот призыв на все то время, пока в Европе идет война? Но сколько она продолжится? Англия и Франция уже объявили войну Германии, и, значит, даже если немцы займут всю Польшу, война все равно будет продолжаться?
 
   Синцов вдруг чисто по-житейски подумал, насколько все было бы проще для него лично, если бы его призвали не сейчас, а, допустим, через год.
 
   Они но своей беззаботности так еще и не успели до конца устроиться с Машей, даже не отремонтировали комнату. В горкомхозе сказали, что дадут штукатура только после первого ноября, а потом ползимы еще будет сохнуть штукатурка. Маша всего месяц как поступила электриком на ремзавод. И, наконец, самое главное – уже три педели, как Синцов знал, что Маша беременна.
 
   Первое время их совместная жизнь была так безоблачна, что Синцов иногда даже пугался этой безоблачности. Ему временами казалось, что он несет в руках что-то большое, стеклянное, чего нельзя ни уронить, ни поставить.
 
   Беременность Маши сначала только усилила это их обоюдное безоблачное чувство. Маша хотела ребенка и говорила о будущем без волнения – весело и просто. Но вскоре она впервые почувствовала себя плохо, на другой день еще хуже, потом ей стало делаться дурно по нескольку раз в сутки и на работе и дома, и ее охватило предчувствие, что теперь все будет трудным, как оба раза у матери – и с Павлом и с нею, – и беременность, и роды, и кормление. И разубедить в этом Машу нельзя было уже никакими силами. Теперь она жила с несвойственным ей раньше чувством печальной озабоченности. Среди этой озабоченности она иногда начинала, как прежде, дурить, смешно изображать в лицах сначала себя с главным инженером их ремзавода – старичком с гоголевской фамилией Коробочка, а потом Синцова с его редактором, и, наконец, уморившись, тяжело дыша, прижималась к груди Синцова и чуть слышно шептала: «Ах, Ваня, Ваня, если бы ты знал, как я хочу хорошо себя чувствовать…» В эти минуты Синцов любил ее с такой нежностью, жалостью и силой, с какой не любил еще никогда.
 
   Их полная новых забот жизнь, Машино усталое, трудное дыхание по ночам, ее осунувшееся лицо, когда она возвращалась с работы, ее руки, беспомощно сжимавшиеся в кулаки, когда становилось дурно, – все заставляло Синцова чувствовать себя в ее присутствии таким несчастно-счастливым, что, пожалуй, подобное состояние и не определишь другими словами.
 
   И вот завтра ему предстояло расставаться с Машей, и не с прежней – веселой и здоровой, а именно с этой – осунувшейся, озабоченной, расставаться на еще неизвестный им обоим срок, быть может, надолго.
 
   Синцов посмотрел на часы – был уже девятый час вечера, – встал из-за стола и пошел к редактору.
 
   Редактор был не один, у него сидел Казаченко.
 
   – Вот внеочередное заявление. – Синцов протянул редактору повестку.
 
   Редактор нахмурился, заерзал на стуле, посмотрел на Синцова, на повестку и сказал:
 
   – Вот путаники! – Он подождал, что ответит Синцов, но Синцов ничего не ответил. – Путаники! – повторил редактор. – Я же тебя забронировал еще в прошлом году. Это точно, можешь быть уверен!
 
   Синцову стало неприятно, что редактор убеждает его в этом, как будто их неважные отношения могли иметь касательство к бронированию.
 
   – Военкоматское хозяйство большое, Андрей Митрофанович, – сказал Синцов. – Может, и путаница, а могут быть и перемены, без того чтобы извещать нас с тобой.
 
   – Нет, нет, – горячо сказал редактор, – именно путаница. Так что ты не беспокойся.
 
   – А я и не беспокоюсь, пойду служить.
 
   – Служить успеешь, – возразил редактор. – Я сейчас позвоню в Смоленск, облвоенкому. А ты пойди пока в горком, посоветуйся.
 
   – Да нет, Андрей Митрофанович, я в горком не пойду.
 
   – Так надо же выяснить, – прервал его редактор.
 
   – Это уж твое дело, а я выяснять не буду. Мне все ясно.
 
   Он слегка хлопнул рукой по лежавшей на столе повестке и потянул к себе, заставив редактора, придерживавшего повестку пальцами, отпустить ее.
 
   Редактор вызвал междугородную и заказал Смоленск.