Страница:
– Какое место и время для переговоров предлагает назначить советская сторона? – спросил по-японски толстый полковник.
Артемьев перевел вопрос Худякову.
– Ответьте, – быстро и тихо, в самое ухо ему, сказал Худяков, – что место мы выбираем это, а время пусть предлагают сами – мы не торопимся.
Фраза эта, точно переданная Артемьевым и по-японски прозвучавшая еще менее вежливо, задела самолюбие японского полковника, и он выдержал очень длинную паузу.
– Высокое японское командование готово вести переговоры здесь, – сказал он наконец. – Высокое японское командование готово начать переговоры сегодня в шесть часов вечера по токийскому времени. Нет ли у советского командования других предложений?
– Нет, – с удовольствием перевел Артемьев ответ Худякова, – у советско-монгольского командования нет других предложений, оно согласно удовлетворить просьбу японского командования. Кто будет возглавлять японскую делегацию? – быстро добавил он уже от себя, выполняя приказ Шмелева постараться узнать это заранее.
– Главным представителем высокого японского командования будет генерал-майор Иошида, – ответил японец. – Но высокое японское командование интересуется, в свою очередь: кто будет возглавлять советскую делегацию?
– Советско-монгольское командование, – перевел Артемьев ответ Худякова, – не уполномочивало нас сообщать об этом.
Толстый полковник, с неудовольствием сознавая, что попался на удочку, помолчал, потом повернулся и тихо сказал что-то подпоручику; что – Артемьев не расслышал.
– Высокое японское командование, – быстро и заученно сказал по-русски подпоручик, – предлагает установить на месте переговоров три палатки: одну – для советских представителен:, одну – для японских представителей и третью, главную, палатку посередине – для переговоров. Высокое японское командование берет на себя труд построить эту третью палатку.
– Хорошо, – сказал Худяков, – но не ближе, чем в трехстах метрах от позиций советско-монгольских войск.
Это соответствовало полученной им инструкции, согласно которой переговоры должны были происходить примерно посередине нейтральной зоны.
– Высокое японское командование, – опять быстро и заученно заговорил подпоручик, – через час пошлет в нейтральную зону рабочую команду солдат. Высокое японское командование надеется, что безопасность его солдат будет обеспечена.
– Нахалы все-таки, – проворчал Худяков, когда они с Артемьевым, откозыряв японцам, двинулись в обратный путь. – Обеспечь им безопасность! Мы им эту безопасность уже две недели обеспечиваем. Ни одного выстрела не дали. А они еще вчера вечером «колбасу» над своими позициями поднимали. А у «колбасы» круговой обзор на двадцать километров. Мои артиллеристы уж смотрели-смотрели на нее, как коты на сало!
– Уж не вы ли вчера звонили, просили разрешения расстрелять «колбасу»? – спросил Артемьев.
– Я, – недовольно сказал Худяков. – И жалею, что не разрешили.
Кольцов и старшина из комендантского взвода шли позади Худякова и Артемьева и обменивались впечатлениями.
Стоя во время переговоров в двадцати шагах, они не слышали всего, что говорилось, но прекрасно почувствовали главное – что наши держались гордо, а японцам, видно, было не по себе.
– А сначала, как подошли, как зубы оскалили да сабли выхватили, я уж хотел их на мушку брать – как бы наших не порубали! – сказал старшина.
– Один фасон, и больше ничего, – пренебрежительно сказал Кольцов.
– Больно уж у ихних саблей ручки длинные, – сказал старшина.
– А это головы рубить, – уверенно объяснил Кольцов, – чтобы в две руки брать. Как только узнают, что у них какой солдат коммунист, или не хочет против нас воевать, или вообще что не так, на корточки посадят – и этими саблями голову долой. Мне один пленный, денщик, рассказывал про своего полковника.
– Как же это он тебе рассказывал? – недоверчиво спросил старшина.
– А очень просто! – не вдаваясь в объяснение, отрезал задетый недоверием Кольцов.
– Японский знаешь? – через пятьдесят шагов спросил старшина у обиженно замолчавшего Кольцова.
– Есть немножко! – весело отозвался Кольцов, который не умел обижаться надолго. – А младший лейтенант – слыхал? – так и чешет по-японски, так и бреет! – восхищенно воскликнул он. Ему все время казалось, что он где-то раньше уже встречал этого младшего лейтенанта, но он так и не мог вспомнить где.
– Значит, как саблями ни маши, а пришлось все-таки им просить у нас мировой! – пройдя еще несколько шагов, сказал Кольцов.
– Выходит, так, – согласился старшина.
– Боюсь только, что они теперь со злости еще хуже на китайцев огрызаться начнут, – озабоченно сказал Кольцов.
– Вполне возможное дело, – подтвердил старшина. – Я когда срочную служил на Амуре, они нам напоказ на той стороне, пряло на берегу, чего только над китайцами не делали. Пока в наряде отстоишь – намучаешься! Так бы приложился да влепил пулю в лоб! А нельзя – трибунал!
– Я бы за это и под трибунал пошел, – сказал Кольцов.
– Нельзя – инцидент! – вздохнул старшина.
– Неужели и мы здесь, на границе, останемся стоять? – сказал Кольцов, со злостью отшвыривая сапогом ржавый стабилизатор японской мины.
– Кто это знает, – пожал плечами старшина.
– Говорят, здесь зимы лютые, ветра, а снега нет…
– Проход в проволоке закройте! – обернувшись к старшине и Кольцову, сказал Худяков и, приостановись, спросил Артемьева:
– Как, по-вашему, не ударили мы в грязь лицом?
– По-моему, нет, – сказал Артемьев, с облегчением видя уже совсем близко, в трех шагах, проход в колючей проволоке и отодвинутую в сторону рогатку.
В тот же день, в восемнадцать часов по токийскому времени, начались переговоры.
За два часа до их начала главой делегации был утвержден Сарычев, а Шмелев – его заместителем. Монголы назначили своим представителем в делегации начальника штаба кавалерийской дивизии полковника Дагуржава.
Очень недовольный выпавшим: на его долю дипломатическим поручением, Сарычев всю дорогу от Хамардабы до места переговоров ехал молча, сердито пуша пальцами усы.
Па том самом месте, где Артемьев утром впервые встретился с японцами, уже была разбита большая палатка из двойного, снаружи зеленого, а внутри белого, шелка. Палатка была похожа на ту, что Артемьев видел, правда уже содранной с кольев, в июле, на вершине Баин-Цагана. Он напомнил об этом Сарычеву во время первого пятнадцатиминутного перерыва, когда, возвратись в свою палатку и сделав по телефону первый доклад командующему, Сарычев отдыхал и курил.
– И правда, похожа, – подтвердил Сарычев, гася папиросу и вставая. Мысль, что перед ним сидят те же самые японцы, которых он громил на Баин-Цагане, делала его за столом переговоров привычно, по-солдатски уверенным.
Командующий правильно сделал, остановив свой выбор на Сарычеве. Его солдатская резкость действовала на японцев более угнетающе, чем ядовитые реплики Шмелева. Даже маленькие золотые танки на черных петлицах Сарычева имели свое значение.
Сидевший перед японским генералом и офицерами угрюмый и откровенно, не скрывая этого, ненавидевший их комбриг-танкист был для них прямым воплощением той силы, которая раздавила и похоронила здесь, в песках, его армию. Об этом не писалось в газетах, по среди участвовавших в переговорах японских офицеров одни знали, а другие догадывались о действительных цифрах потерь.
Пока глава советско-монгольской: делегации, ожидая перевода своих слов, неподвижно сидел, тяжело положив на стол кулаки и равнодушно глядя мимо японцев, им начинало казаться: еще одна очередная проволочка – и он хватит своим большим костистым кулаком по столу так, что разом подскочат все три стоящие на нем чернильницы, повернется и уйдет, прервав переговоры. И они отступали, хотя у Сарычсва не было инструкции стучать кулаком по столу и разрывать переговоры, а, напротив, была инструкция довести переговоры до конца, проявив тот максимум терпения, на который способны желающие мира победители.
Приступая к переговорам, японцы в душе верили только в один аргумент – в силу оружия. Сарычев понял это с первых минут и по упускал случая напомнить им о масштабах Халхин-голского разгрома.
Однажды в перерыве Шмелев, которому показалось, что Сарычев перебарщивает, заметил, что не стоит излишне частыми напоминаниями о происшедшем раздражать самолюбие японцев – это плохая дипломатия. Полковник Дагуржав отрицательно покачал головой – он был совершенно не согласен с замечанием Шмелева. Сарычев сочувственно посмотрел на монгола и хмуро ответил Шмелеву, что, может быть, это плохая дипломатия, но зато хорошая политика: японскую делегацию привело сюда, на переговоры, именно воспоминание о разгроме. А что касается их самолюбия, то ему дороже свое, и, однако, раз приказано – он третий день сидит и разговаривает с японцами за одним столом, хотя дорого бы дал за то, чтобы вместо всего этою разок стукнуть из танка по всей их делегации.
С нашей стороны в переговорах участвовали только четыре человека – Сарычев, Шмелев, Дагуржав и в качестве переводчика Артемьев, с японской – вдвое больше. Кроме того, вокруг японской делегации все время толклись офицеры, солдаты, денщики и корреспонденты токийских и чаньчуньских газет. С пашей стороны весь журналистский корпус был представлен одним Лопатиным. Он был переодет в форму старшины, с четырьмя треугольниками на петлицах, и прикомандирован к делегации в качестве писаря. Он действительно все время что-то писал в свою тетрадь, хотя настоящий протокол переговоров вел Артемьев.
Было еще много охотников присутствовать при переговорах и из штаба, и из политотдела, и из армейской и центральных газет, но командующий категорически запретил.
– Пускай японцы суетятся, – сказал он в ответ на довод начальника политотдела, что в первый день с японской стороны было пятнадцать корреспондентов, – а для нас ото дело малоинтересное – пусть видят!
Переговоры шли по двум пунктам: о взаимном обмене пленными и взаимной передаче трупов. Насчет пленных договорились сравнительно быстро, решив обменять их в первых числах октября, но вопрос о передаче трупов оказался куда более запутанным. Японцы долиты были передать, согласно предъявленному нами списку, всего сорок два трупа, к началу переговоров оказавшихся по ту сторону границы. Что касалось японских трупов, то, по нашим подсчетам, их осталось на монгольской территории несколько десятков тысяч.
В силу сложившихся в японской армии традиций трупы всех погибших следовало сжечь, а пепел отправить на родину, семьям убитых. Японцы хотели выкопать как можно больше трупов, но, не желая предавать гласности размеры поражения, уклонились от предъявления документов с цифрами своих потерь.
Были затруднения и с нашей стороны. Командующему не хотелось заставлять наших бойцов выкапывать из земли трупы японских солдат и офицеров и вывозить их на маньчжурскую территорию, в то же время он колебался: пускать ли японцев в расположение наших войск? Запросив Москву, он на третий день переговоров позвонил Сарычеву – пусть соглашается на допуск японских похоронных команд к местам погребения.
Сарычев, повеселевший впервые за все время переговоров, немедленно передал наше согласие японцам.
После этого начались споры о составе команд. Договорились на десяти командах по сто человек, но сразу же возник новый спор о том, сколько дней будут работать эти команды. Японцы предложили свой срок – пятнадцать дней. Сарычев безучастно постукивал кулаком по столу и смотрел мимо японцев, как будто он этого вообще не слышал. А Шмелев, быстро подсчитав на бумажке, ядовито сказал, что за такой срок можно было бы вырыть из земли всю Квантунскую армию.
В ответ на это японцы целый вечер, косясь на молчавшего Сарычева, говорили о трудности поисков, о тяжелом грунте, о чувствах солдат, которые будут выкапывать тела своих товарищей и должны это делать осторожно, чтобы не задеть их лопатами и кирками.
– Не брезгуют, дьяволы, и сантиментами, – садясь в машину, сказал Сарычев, после того как к полуночи наконец договорились на пяти днях.
Он ехал, несмотря на холодную ночь, открыв стекло, высунув голову и жадно, с шумом, вдыхая воздух.
– Как трупы выкапывать, так сантименты, а как неизвестно для чего сорок тысяч людей делать трупами, так у них душа молчит! А с трупами с этими все обман: одного из тысячи опознают, а тысячу в ямы, и сожгут – в какую урну что попадет. Нет чтобы по-честному – раз не опознали, сказать родителям: «Погиб ваш сын неизвестно за что и похоронен неизвестно где!» А то получат такую солдатскую урну какие-нибудь бедняги старики в деревне и будут до смерти кланяться праху от чужой подметки. Мне, казалось бы, какое дело? А и то за людей обидно! А тебе, Артемьев? – повернулся Сарычев на переднем сиденье. – Ты что, спишь?
– Нет, не сплю, – сказал Артемьев. – Вообще плохо сплю в последнее время.
– Вот именно, и я тоже, – сказал Сарычев. – До того эти трупы в ушах навязли, что по ночам мерещатся. Сегодня даже; приснилось, что японцы их с оркестрами потребовали вывозить.
Требование об оркестрах только приснилось Сарычеву, но на следующее утро, когда он считал, что остается лишь подписать протокол, японцы начали новые препирательства – что можно и чего нельзя выкапывать вместе с трупами. Сарычев, чувствуя тошноту от одной мысли о продолжении переговоров, с маху: сказал:
– Ладно, пусть берут все, что найдут.
Шмелеву пришлось поправлять его промах и в точение многих часов выбираться из трудного положения, чтобы в конце концов согласиться на том, что слова «вместе с трупами» означают одежду и все, что находится в карманах одежды, но не означают карт и штабных документов, которые могут оказаться зарытыми возле трупов. Это был пункт, специально занимавший Шмелева.
Артемьеву надолго запомнилось зрелище, которое представляла собой палатка в эти последние ночные часы переговоров.
От напряжения и усталости все так много курили, что над головами висела сплошная пелена дыма.
На столе, вперемежку с кипами бумаг, лежали разноцветные пачки японских сигарет и стояли маленькие чайные чашки с крышками.
Глава японской делегации генерал Ношида, отвалясь на спинку потертого плюшевого кресла, беспрерывно ковырял в зубах длинной костяной зубочисткой и время от времени, прикрыв рукой рот, сплевывал на земляной пол. На бледном, отечном лице генерала было написано выражение злобной скуки.
Сидевший справа от него худощавый пожилой майор японского генерального штаба, который в первые дня только изредка отвечал одним-двумя словами или коротким жестом на обращение своих соседей, сейчас вышел из принятой на себя роли и откровенно дирижировал всей японской стороной стола. Именно он и придрался к фразе Сарычева и теперь яростно спорил со Шмелевым, даже не оглядываясь при этом на генерала Иошиду.
Шмелев еще в первый день высказал догадку, что этот майор – переодетый генерал из штаба Квантунской армни. Теперь, к концу переговоров, в этом был уверен и Артемьев.
Остальные японцы, как казалось Артемьеву, уже поняли, что переговоры, в сущности, окончены, что русские и монголы все равно не уступят и генерал из штаба Квантунской армии продолжает с таким ожесточением торговаться, только чтобы показать свое превосходство над генералом Иошидой.
Зажигая сигаретку от сигаретки и поглядывая на своих начальников, японские офицеры тихо шептались между собой и, то и дело снимая с чашечек крышки, быстрыми глотками прихлебывали чай.
Бесшумно ступая в своих мягких тапочках, денщики уносили чашки с остывшим чаем, приносили новые, с горячим, и опять в неподвижных позах застывали за спинами офицеров.
Когда Артемьеву уже начало казаться, что всему этому: к осипшему голосу генерала-квантунца, и перешептыванию японских офицеров, и мельканию чашечек с чаем, и облакам дыма над столом – не будет конца, квантунец, вдруг встал и устало сказал:
– Йоросии! Мы согласны!
Истощив терпение, он отступил перед язвительно-вежливым упорством Шмелева, и протокол был подписан.
Генерал Иошида поднялся со своего плюшевого кресла, картинно откинул полог палатки и, взглянув на полосу лунного света, упавшую на земляной пол, улыбаясь, сказал, что хотя сегодняшняя луна сияет, как это дружественное собрание, но и луна ужо идет на ущерб, поэтому он, приветствуя через посредство господина генерала Сарычева высокое советское командование, с сожалением должен удалиться, для того чтобы сделать доклад высокому японскому командованию.
И эта напыщенная фраза, и эта улыбка так пошли к мрачному предмету только что закончившихся переговоров, что Сарычев не счел нужным выдавливать из себя ответной улыбки. Он сердито закашлялся, молча откозырял японцам и вышел из палатки.
Через десять минут, когда он в последний раз по телефону доложил командующему о завершении переговоров и уже собирался садиться в машину, Артемьев, тронув его за рукав, сказал:
– Посмотрите-ка назад, товарищ комбриг!
Сарычев повернулся: за колючей проволокой, на залитой лунным светом ничьей земле, как маленькое озерцо воды, лежало уже снятое японскими солдатами с кольев и брошенное на землю, блестевшее под луной шелковое полотнище палатки.
Глава девятнадцатая
Климович лежал и курил, выпуская изо рта густые клубы дыма, чтобы отогнать комаров, – их все еще было пропасть, хотя кончался сентябрь.
Сегодня у Климовича был страдный, но праздничный день: он принял двенадцать машин – первое после боев пополнение материальной части.
Неожиданно зазуммеривший телефон заставил его вскочить с койки и взять трубку.
– Есть явиться к двадцати часам, – сказал он с помрачневшим от досады лицом.
Сарычев вызывал к себе командиров батальонов, и план Климовича – провести вечер по своему усмотрению – шел прахом.
Артемьев еще днем прислал с водителем броневичка записку, что японцы сегодня заканчивают свои раскопки и что он, сопроводив их в последний раз до границы, приедет к Климовичу, в батальоне была устроена земляная банька, и в ней можно попариться, что в здешнем быту считалось роскошью.
Климович в ответ написал, что все будет в порядке, и велел затопить баню. После приемки материальной части он и сам рад был помыться за компанию.
Последние недели батальон стоял у Баин-Цагана, а японская похоронная команда, за которой наблюдал Артемьев, работала в двух километрах – на самой горе, как раз там, где Климович: ходил в свою первую атаку.
За время раскопок Артемьев несколько раз, по вечерам, заезжал к Климовичу, но всегда накоротке, торопясь в штаб, докладывать итоги дня. Заехав, он, прежде чем поздороваться, неизменно вытаскивал из кармана галифе пузырек с денатуратом, наливал на ладонь и протирал им руки, шею и лицо.
Сегодня, по случаю окончания раскопок, Климович был рад по-дружески услужить ему баней, но теперь из-за вызова к Сарычеву все получалось не так, как хотелось.
Сердито надев фуражку, Климович приказал ординарцу проследить, чтоб баня была хорошо вытоплена, и, когда приедет капитан Артемьев, отвести его туда.
– Чай заварите покрепче, – распорядился Климович, уже садясь в машину, чтобы ехать к Сарычеву, – консервы откройте и передайте капитану, что, если располагает временем, прошу меня дождаться.
Приехав и узнав, что Климовича нет, Артемьев хотел ехать обратно, но ординарец доложил, что баня уже истоплена, а майор скоро вернется из штаба, – Климович уже неделя как стал майором.
– Бы взойдите в палатку, товарищ капитан, я сейчас вернусь, проверю, как насчет пару!
– А два человека у вас в баню влезут? У меня водитель тоже мыться будет.
– Свободно, товарищ капитан. Баня у нас хорошая! Только веники не березовые, а из ивняка.
– А но мне хоть из крапивы, – усмехнулся Артемьев: ему хотелось, как змее, снять с себя кожу.
Восемь дней каждое утро он выезжал на броневичке навстречу японской похоронной команде помер десять, производившей раскопки на Баин-Цагане. У широкого прохода в колючей проволоке к его броневичку пристраивались десятки японских грузовиков с белыми флагами, по десять солдат и по одному офицеру в каждом, и он ехал к месту раскопок впереди этой процессия.
Раскопки происходили без происшествий. Только раз Артемьеву пришлось отобрать у японцев выкопанный вместе с трупами оптический прицел к новой немецкой зенитной пушке.
В первый и второй день японские солдаты соблюдали заранее выработанный ритуал: офицер подводил их к месту, кружком обозначенному на его плане; они становились в положение «смирно», отдавали честь умершим, приложив руки к козырькам каскеток, и начинали осторожно копать землю. На третий день, когда обнаружилось, что кружки на офицерских планах уже никому не нужны и что весь район раскопок представляет собой сплошное необъятное кладбище, солдаты, забыв про ритуал, с утра до вечера ожесточенно рылись в земле, ковыряли ее кирками и лопатами и, наполнив доверху кузова грузовиков, уезжали, молчаливые и обессиленные.
После первых пяти дней японцы попросили еще пять дополнительных и легко получили их, – по сведениям нашей разведки, раскопки разлагающе действовали на японских солдат. Солдаты рассказывали друг другу об огромном количестве вырытых трупов, и эти слухи все шире ползли по Квантунской армии, пока японское командование вдруг само не прекратило раскопки, отказавшись от двух последних льготных дней.
Сидя сейчас в палатке у Климовича, Артемьев представил себе, что раскопки могли продолжаться еще два дня, и его передернуло.
– Баня готова, – входя, сказал ординарец. – Разрешите проводить?
Банька оказалась тесной и угарной, маловато было и воды, но Артемьев еще никогда в жизни не мылся с таким наслаждением и яростью. Водитель броневика уже не выдержал и выскочил наружу, а он остался и парился еще долго.
Когда он наконец вышел, возле палатки Климовича никого не было, наверное, ординарец с водителем ушли ужинать. Внутри палатки уютно горела лампочка, на столе стоял чайник, открытая банка мясных консервов и тарелка с хлебом.
Хотя вечер был прохладный, Артемьев, стащив гимнастерку, остался в одной нательной рубашке. В сущности, он в первый раз за эту неделю раскопок ел и пил в свое удовольствие, не думая о том, что завтра с утра все начнется сначала.
Вспомнив об этом, он рассердился на себя, но было уже поздно – перед глазами снова непрошено стояла однообразная и тягостная картина: острый, сухой зной вдруг некстати вернувшегося монгольского лета; легкий ветерок шевелит засохшею траву на вывернутых лопатами комьях земли; японские солдаты задыхаются в своих предохранительных смоляных повязках, закрывающих нос и рот. Задыхается и молодой японский поручик, тоже в смоляной повязке, с правой рукой на перевязи – должно быть сражавшийся здесь в июле. И тут же, рядом, возле пятнистых, желто-зеленых японских грузовиков, сидит партия отдыхающих солдат. Отупев и притерпевшись за эти дни ко всему и ни на что уже не обращая внимания, они, сдвинув вверх смоляные повязки и освободив от них рты, тут же обедают – жуют связки мелкой сушеной рыбы и круглые японские галеты.
«Да, не так-то легко будет изгнать это из памяти», – подумал Артемьев. Он услышал голос вернувшегося ординарца, посмотрел на часы и стал надевать гимнастерку.
– Передайте майору… – начал было Артемьев, познав ординарца, но в эту минуту подъехала машина, и в палатку вошел Климович.
– Хорошо помылся?
– Лучше некуда!
– А закусил?
– Спасибо за нее. Уже собрался, – думал, вообще тебя не увижу.
– А ты оставайся, заночуй!
– Рад бы, но, к сожалению, Шмелев назначил явиться к двадцати трем. – Артемьев подтянул осевшие гармошкой сапоги. – А тебя чего тягали в штаб?
– Че-пэ, – сказал Климович. – У соседа зачехлили одну грязную пушку, а командование сделало далеко идущие выводы, что народ после боев подразвинтился.
– Да, трудно привыкнуть, что все постепенно входит в мирную колею, – сказал Артемьев.
– А по-моему, мирной колеи вообще уже не будет, – сказал Климович, выходя вместе с ним из палатки.
– Где не будет?
– Да нигде не будет!
– Вообще-то, может, и так. Я имел в виду наши здешние дела.
– Жаль, что не заночуешь, поговорили бы! – огорчился Климович.
– Эх, Костя, Костя! – вздохнул Артемьев. – Сам знаешь, нет войны, да есть служба. Надо ехать.
И он постучал кулаком по броне связного броневичка, в котором, запершись от комаров, заснул водитель.
Ровно в двадцать три часа, стоя перед Шмелевым, Артемьев выслушал приказание: вылететь на рассвете в Читу, забрать семьдесят девять японских пленных, лежавших в читинском госпитале, и послезавтра доставить их на место взаимной передачи – на полевой аэродром, в нейтральной зоне, за высотой Палец.
Сегодня у Климовича был страдный, но праздничный день: он принял двенадцать машин – первое после боев пополнение материальной части.
Неожиданно зазуммеривший телефон заставил его вскочить с койки и взять трубку.
– Есть явиться к двадцати часам, – сказал он с помрачневшим от досады лицом.
Сарычев вызывал к себе командиров батальонов, и план Климовича – провести вечер по своему усмотрению – шел прахом.
Артемьев еще днем прислал с водителем броневичка записку, что японцы сегодня заканчивают свои раскопки и что он, сопроводив их в последний раз до границы, приедет к Климовичу, в батальоне была устроена земляная банька, и в ней можно попариться, что в здешнем быту считалось роскошью.
Климович в ответ написал, что все будет в порядке, и велел затопить баню. После приемки материальной части он и сам рад был помыться за компанию.
Последние недели батальон стоял у Баин-Цагана, а японская похоронная команда, за которой наблюдал Артемьев, работала в двух километрах – на самой горе, как раз там, где Климович: ходил в свою первую атаку.
За время раскопок Артемьев несколько раз, по вечерам, заезжал к Климовичу, но всегда накоротке, торопясь в штаб, докладывать итоги дня. Заехав, он, прежде чем поздороваться, неизменно вытаскивал из кармана галифе пузырек с денатуратом, наливал на ладонь и протирал им руки, шею и лицо.
Сегодня, по случаю окончания раскопок, Климович был рад по-дружески услужить ему баней, но теперь из-за вызова к Сарычеву все получалось не так, как хотелось.
Сердито надев фуражку, Климович приказал ординарцу проследить, чтоб баня была хорошо вытоплена, и, когда приедет капитан Артемьев, отвести его туда.
– Чай заварите покрепче, – распорядился Климович, уже садясь в машину, чтобы ехать к Сарычеву, – консервы откройте и передайте капитану, что, если располагает временем, прошу меня дождаться.
Приехав и узнав, что Климовича нет, Артемьев хотел ехать обратно, но ординарец доложил, что баня уже истоплена, а майор скоро вернется из штаба, – Климович уже неделя как стал майором.
– Бы взойдите в палатку, товарищ капитан, я сейчас вернусь, проверю, как насчет пару!
– А два человека у вас в баню влезут? У меня водитель тоже мыться будет.
– Свободно, товарищ капитан. Баня у нас хорошая! Только веники не березовые, а из ивняка.
– А но мне хоть из крапивы, – усмехнулся Артемьев: ему хотелось, как змее, снять с себя кожу.
Восемь дней каждое утро он выезжал на броневичке навстречу японской похоронной команде помер десять, производившей раскопки на Баин-Цагане. У широкого прохода в колючей проволоке к его броневичку пристраивались десятки японских грузовиков с белыми флагами, по десять солдат и по одному офицеру в каждом, и он ехал к месту раскопок впереди этой процессия.
Раскопки происходили без происшествий. Только раз Артемьеву пришлось отобрать у японцев выкопанный вместе с трупами оптический прицел к новой немецкой зенитной пушке.
В первый и второй день японские солдаты соблюдали заранее выработанный ритуал: офицер подводил их к месту, кружком обозначенному на его плане; они становились в положение «смирно», отдавали честь умершим, приложив руки к козырькам каскеток, и начинали осторожно копать землю. На третий день, когда обнаружилось, что кружки на офицерских планах уже никому не нужны и что весь район раскопок представляет собой сплошное необъятное кладбище, солдаты, забыв про ритуал, с утра до вечера ожесточенно рылись в земле, ковыряли ее кирками и лопатами и, наполнив доверху кузова грузовиков, уезжали, молчаливые и обессиленные.
После первых пяти дней японцы попросили еще пять дополнительных и легко получили их, – по сведениям нашей разведки, раскопки разлагающе действовали на японских солдат. Солдаты рассказывали друг другу об огромном количестве вырытых трупов, и эти слухи все шире ползли по Квантунской армии, пока японское командование вдруг само не прекратило раскопки, отказавшись от двух последних льготных дней.
Сидя сейчас в палатке у Климовича, Артемьев представил себе, что раскопки могли продолжаться еще два дня, и его передернуло.
– Баня готова, – входя, сказал ординарец. – Разрешите проводить?
Банька оказалась тесной и угарной, маловато было и воды, но Артемьев еще никогда в жизни не мылся с таким наслаждением и яростью. Водитель броневика уже не выдержал и выскочил наружу, а он остался и парился еще долго.
Когда он наконец вышел, возле палатки Климовича никого не было, наверное, ординарец с водителем ушли ужинать. Внутри палатки уютно горела лампочка, на столе стоял чайник, открытая банка мясных консервов и тарелка с хлебом.
Хотя вечер был прохладный, Артемьев, стащив гимнастерку, остался в одной нательной рубашке. В сущности, он в первый раз за эту неделю раскопок ел и пил в свое удовольствие, не думая о том, что завтра с утра все начнется сначала.
Вспомнив об этом, он рассердился на себя, но было уже поздно – перед глазами снова непрошено стояла однообразная и тягостная картина: острый, сухой зной вдруг некстати вернувшегося монгольского лета; легкий ветерок шевелит засохшею траву на вывернутых лопатами комьях земли; японские солдаты задыхаются в своих предохранительных смоляных повязках, закрывающих нос и рот. Задыхается и молодой японский поручик, тоже в смоляной повязке, с правой рукой на перевязи – должно быть сражавшийся здесь в июле. И тут же, рядом, возле пятнистых, желто-зеленых японских грузовиков, сидит партия отдыхающих солдат. Отупев и притерпевшись за эти дни ко всему и ни на что уже не обращая внимания, они, сдвинув вверх смоляные повязки и освободив от них рты, тут же обедают – жуют связки мелкой сушеной рыбы и круглые японские галеты.
«Да, не так-то легко будет изгнать это из памяти», – подумал Артемьев. Он услышал голос вернувшегося ординарца, посмотрел на часы и стал надевать гимнастерку.
– Передайте майору… – начал было Артемьев, познав ординарца, но в эту минуту подъехала машина, и в палатку вошел Климович.
– Хорошо помылся?
– Лучше некуда!
– А закусил?
– Спасибо за нее. Уже собрался, – думал, вообще тебя не увижу.
– А ты оставайся, заночуй!
– Рад бы, но, к сожалению, Шмелев назначил явиться к двадцати трем. – Артемьев подтянул осевшие гармошкой сапоги. – А тебя чего тягали в штаб?
– Че-пэ, – сказал Климович. – У соседа зачехлили одну грязную пушку, а командование сделало далеко идущие выводы, что народ после боев подразвинтился.
– Да, трудно привыкнуть, что все постепенно входит в мирную колею, – сказал Артемьев.
– А по-моему, мирной колеи вообще уже не будет, – сказал Климович, выходя вместе с ним из палатки.
– Где не будет?
– Да нигде не будет!
– Вообще-то, может, и так. Я имел в виду наши здешние дела.
– Жаль, что не заночуешь, поговорили бы! – огорчился Климович.
– Эх, Костя, Костя! – вздохнул Артемьев. – Сам знаешь, нет войны, да есть служба. Надо ехать.
И он постучал кулаком по броне связного броневичка, в котором, запершись от комаров, заснул водитель.
Ровно в двадцать три часа, стоя перед Шмелевым, Артемьев выслушал приказание: вылететь на рассвете в Читу, забрать семьдесят девять японских пленных, лежавших в читинском госпитале, и послезавтра доставить их на место взаимной передачи – на полевой аэродром, в нейтральной зоне, за высотой Палец.