Страница:
Климович прошелся несколько раз по блиндажу и сел у стены напротив майора.
Пилотка на голове у майора сидела нескладно, вкось, и лицо у него было некрасивое, худое, с длинным носом. Писал он быстро и мелко, большим черным автоматическим пером, крепко зажатым в худых пальцах, и при этом так низко нагибался, что казалось, водил своим длинным носом по бумаге. Петлицы, как теперь разглядел Климович, у него были темно-золеные, не то докторские, не то интендантские.
– Курить хотите? У меня «Борцы» есть, – сказал майор, не отрываясь от писания.
– Давайте, если есть, – охотно отозвался Климович. «Борцы» были самые хорошие из всех папирос, попадавших на фронт.
Майор, продолжая писать, молча вытащил из кармана коробку папирос и положил рядом со свечкой. Так, не разгибаясь, он писал еще минут пять, потом завинтил перо, надел лежавшие перед ним на столе очки и стал бесцеремонно разглядывать Климовича.
Интендант второго ранга Лопатин уже седьмые сутки, с первого дня наступления, почти безотлучно находился в 117-м стрелковом полку, отсылая свои статейки в газету с приезжавшей каждый вечер редакционной «эмкой».
Лопатин в некоторых вопросах был человеком неумолимой аккуратности. Отправив очередную корреспонденцию, он ежедневно, уже после этого, записывал в свой блокнот десять или двадцать строчек под заголовком: «Главное за день», – то, что произошло за день на участке полка, с прибавлением некоторых собственных, казавшихся ему существенными мыслей.
За 20-е число – первый день наступления – рядом с изложением хода дела в блокноте у Лопатина было записано:
«Никого из красноармейцев не поражает наше преимущество в авиации, артиллерии и танках. Все считают, что так оно и должно быть.
Вечером, после боя, красноармеец, работавший до призыва на Сталинградском тракторном, хваля танкистов, стал говорить о пятидесяти тысячах тракторов в год в одном Сталинграде. А еще ХТЗ, а еще ЧТЗ!»
21-го вместо записей в блокноте была грубо начерчена схема полосы наступления полка, а 22-го было написано:
«Баталову позвонили из штаба дивизии; наши как будто уже соединяются позади японцев. Я обрадовался, а Баталов сказал, что теперь-то и начнется самая молотня: японцам и убежать некуда и сдаваться не приказано, значит, будут драться. Я спросил, чего он хмурится, – таков ведь и был план. «План планом, – сказал он, – а людей жалко. Понесу большие потери». Потом помолчал и сказал: «Вы здесь один как перст, а у меня, кроме семьи в Чите, всё здесь, в полку, все мои друзья, товарищи и знакомые. Вот прикиньте-ка это на себя, что часть из них вы завтра или послезавтра неизбежно должны потерять. Не вообще людей, а именно из ваших друзей и товарищей».
Я стал спорить с ним, что в его словах есть противоречие. Баталов долго слушал, а потом сказал: «Вы мне про советских людей вообще не рассказывайте. Я потому, может быть, в армии служу, что вообще всех советских людей люблю, но уж оставьте мне право, пока меня в другой полк не перевели, любить свой полк более всякого другого. И никакого тут противоречия нет, имейте в виду!»
Он так рассердился, что ушел в батальон один, хотя до этого обещал взять меня с собой».
23-го, после описания боевых действий полка, следовала всего одна фраза: «Потери сегодня не такие большие. Баталов веселый».
24-го в блокноте стояло: «Был в штабе дивизии. Говорят, что из главных укрепленных высот остались невзятыми три: Песчаная, Зеленая и Ремизовская, но зато на них на каждый метр по японцу. Ночью лежал в окопах с бойцами, и был такой разговор. (Над головой прошли в сторону границы наши ночные бомбардировщики.)
– ТБ-3 пошли! Бомбить Джинджин Сумэ.
– Почему Джинджин Сумэ?
– У них там тылы стоят.
– А может, прямо на Харбин или на Чаньчунь пошли? Там у них главнейший штаб, говорят.
– Едва ли туда пойдут.
– А почему? Все равно воевать!
– Воевать, да не все равно. Еще прицепятся – общую войну начнут!
– Уже прицепились!
– Это еще не прицепились, это еще думают. Мы им тут пить даем! А они думают – воевать дальше или нет?
Потом после молчания тот же задумчивый голос сказал рассудительно:
– Гитлер меня беспокоит…
Я ожидал, что кто-нибудь пошутит, но никто не пошутит. Все долго молчали».
25-го Лопатин записал:
«Мы привыкли каждый день к вечеру заново устраивать и командный и наблюдательный пункты полка в захваченных японских блиндажах. Это уже традиция. Едва устроились сегодня, как пришел секретарь дивизионной партийной комиссии, и тут же, около командного пункта, заседали и приняли в партию трех красноармейцев и заместителя Баталова по строевой части майора Худякова. Я не думал раньше, что он беспартийный. Он волновался и долго объяснял, почему раньше не вступал в партию, хотя его об этом не спрашивали. Оказывается, он из студентов. В мировую войну – прапорщик. В гражданскую – командир роты. У всех на лице было одно и то же выражение: «Мы же тебя знаем, чего ты так долго рассказываешь?» Но никто его не перебил, несмотря на то что японцы изредка побрасывали мины.
Запись, которую Лопатин сделал сегодня, по стечению обстоятельств касалась как раз Климовича, верней – потерь, понесенные ею танкистами. Запись начиналась словами: «Баталов весь день и рвал и метал…»
На Лопатина, который почти весь этот день не отходил от Баталова, произвело глубокое впечатление то, как Баталов передаивал, когда два вырвавшихся вперед танка на глазах у всех были забросаны бутылками с бензином, как он потом сам поднимал и поднял людей в атаку и как после взятия сопки вдвоем со своим комиссаром Саенко стыдил командира батальона Красюка, непосредственного виновника дневной неудачной атаки.
Красюк стоял перед Баталовым мрачный и очень усталый. Разноса он не боялся, потому что весь день после неудачной атаки был под пулями, сделал все, что мог, знал это и знал, что Баталов это знает.
Днем, придя в батальон сразу после атаки, Баталов для пользы дела обуздал свой гнев и только, скрипнув зубами, молча провел по лицу Красюка таким взглядом, что того ожгло, как крапивой. Теперь, когда Красюк за день не ухудшил, а, наоборот, выправил положение, он, в сущности, мог уже не бояться гнева командира полка. Но Баталов умел стыдить, и Красюку было мучительно стыдно, несмотря на усталость и до дна попитую им чашу всех, какие только ложно вообразить, смертельных опасностей.
– Ты на меня не смотри, – говорил Баталов, – мы еще с Саенко свое от командира дивизии получим. Нам еще с Саенко придется в глаза танкистам смотреть. Ты мне скажи: кто днем танки сжег?
– Кто сжег? Японцы сожгли, – зная, что последует, но принужденный отвечать, угрюмо сказал Красюк.
– Нет, ты сжег, – сказал Баталов то самое, чего и ждал Красюк. – Ты батальон в атаку не поднял?
– Я не поднял, – как эхо, повторил Красюк.
– Вот и сжег. Где твой стыд? Где твоя совесть?
– Я сам сегодня одними убитыми девятнадцать человек потерял, – с сердцем сказал Красюк.
– И своих столько не потерял бы, если бы днем тех танков не сжег, – безжалостно сказал молчавший до сих пор Саенко.
Эти слова докопали Красюка. По его щекам покатились две слезы. Он тут же вытер их раненной в первый день боев, забинтованной рукой и снова продолжал неподвижно стоять, руки по швам. Только видно было, как у него тихонько подрагивают копчики пальцев.
Наблюдавший эту сцену Лопатин уже готов был в душе осудить Баталова и Саенко. Ему казалось, что нельзя так жестоко говорить с человеком, который пусть ошибся, но потом весь день воевал, не щадя жизни, и будет рисковать все одной и той же своей жизнью и завтра и послезавтра.
– Хорошо сегодня дрались твои люди, – сказал Баталов, и эта фраза была как отпущение грехов, вслед за которой они все трое – Баталов, Саенко и Красюк – пошли в батальон к Красюку.
Накоротке, уже при Климовиче, записав этот происходившим час назад памятный разговор, Лопатин стал рассматривать сидевшего напротив него капитана, которого он, кажется, где-то уже видел.
Капитан был невысокий, широкогрудый, в серой танкистской гимнастерке; из-за пыльного голенища у него торчали рукоятка сигнальных флажков, а на бритой голове была чистенькая, наверное севшая после стирки, слишком маленькая, похожая на детскую, тропическая панама. Их носили здесь многие, и Лопатин привык к их виду, но на голове капитана эта детская панамка выглядела удивительно некстати и никак не вязалась с его усталым лицом и злыми желваками на скулах.
«Ну конечно же, он командир приданного полку танкового батальона, – вдруг сообразил Лопатин, – и я его уже видел, во только в шлеме и кожанке».
Климович, в свою очередь, как только Лопатин надел очки, вспомнил, что видел его у Баталова в первый день их совместных действий, и ему тогда сказали, что это Лопатин, писатель, корреспондент армейской газеты.
– Что смотрите на меня, товарищ корреспондент? – спросит Климович, поколебавшись – как обратиться к Лопатину? Если назвать интендантом – может обидеться; назвать же Лопатина товарищем писателем Климович не стал, потому что к слову этому относился с уважением, а произведений Лопатина не читал.
– Вы командир танкового батальона? – спросил Лопатин. – Да?
У него была привычка забегать с этим быстрым вопросительным «да?».
– Так точно, – коротко и неприветливо ответил Климович, вспомнив о своих сожженных танках и предстоящем разговоре с Баталовым. Он подумал, что Лопатин начнет сейчас задавать ему вопросы о действиях танкистов.
Но Лопатин ничего не спросил. Он зажег взамен догоревших две новые зеленые противокомариные спиральки и, зябко поеживаясь, прислонился к стене блиндажа.
– Холодноватые тут вечера.
– Довольно-таки холодные, – все так же неприветливо согласился Климович, принимая слова Лопатина за подход к расспросам.
Но Лопатин хорошо понимал причину молчаливости капитана и не собирался вызывать его на разговор о сожженных сегодня танках.
– Вы откуда родом? Не из Белоруссии? – спросил он вместо этого.
– Из Белоруссии. Только жил там мало. В двадцатом году родители разом померли от тифа. И пошел беспризорничать. До Ташкента доехал, как у Неверова. А вы почему спросили?
– Немного по говору чувствуется.
– Значит, с детства въелось.
– А с тех пор не были в Белоруссии?
– Нет. То есть был, стоял по гарнизонам, но это уж другой говор – армейский.
– Вот, кажется, и Баталов, – сказал Лопатин, услышав голоса у входа в блиндаж и подымаясь.
Климович тоже поднялся и, оправляя гимнастерку, еще раз подумал, что выскажет в лицо Баталову все, до конца.
Но вместо Баталова в блиндаж вошел его заместитель, майор Худяков, в каске, в накинутой на плечи и завязанной у горла плащ-палатке. Он быстро пересек блиндаж и, словно но замечая Лопатина, даже толкнув его, сел рядом, устало бросив на стол обо руки, потом рассеянно посмотрел на свечу, на Климовича, на Лопатина и сказал: «Баталова убили», – голосом, в котором само отсутствие всякого выражения обозначало высшее отчаяние. «Убили», – еще раз сказал он, встал и пошел по блиндажу обратно, но у выхода повернул и быстро заходил взад и вперед.
Лопатин посмотрел на капитана-танкиста, словно приглашая его узнать то, о чем сам спросить был не в силах: как убили Баталова?
Но Климович молчал и ничего не спрашивал.
– Пуля в сердце, – наконец остановившись, сказал Худяков, сам отвечая на никем не заданный, но живший в блиндаже вопрос.
Что-то грохнуло. Это телефонист уронил телефонную трубку.
– Пошел вместе с Саенко смотреть местность, – продолжая Худяков, – сам, перед завтрашним боем. Для вас!
Он повернулся к Климовичу и сердито ткнул в него пальцем, как будто тот был в чем-то виноват.
– Искал, где танки смогут пройти. И пуля в сердце. Неизвестно откуда. Дурацкая. Как всегда, когда человек дорогой, так пуля дурацкая, – с ожесточением повторил Худяков, раскашлялся и сел в угол.
– А где Саенко? – тихо спросил Климович.
Худяков, у которого перехватило горло, молча показал рукой на дверь блиндажа.
Климович и Лопатин вышли наружу, в темноту. У входа в блиндаж стояло несколько человек. Лопатин узнал по голосам Саенко и полкового врача.
Саенко и врач стояли на дне траншеи, а наверху, на краю ее на уровне их плеч, лежало что-то длинное. Лопатин понял, что это тело Баталова.
– Двуколка не может въехать, все перекопано, – сказал в темноте чей-то голос.
– На сколько не доехала? – спросил врач.
– Шагов двести.
– Сейчас снесем, – сказал Саенко и, повернувшись и увидев фигуры Лопатина и Климовича, спросил: – Климович?
– Да.
– И я, Лопатин, – сказал Лопатин.
– Вот какое дело, – просто и печально сказал Саенко.
Он вылез из траншеи, присел на корточки рядом с телом Баталова и посветил на него фонарем.
Мертвое тело Баталова, до горла завернутое в две шипели, так, словно боялись, что ему будет холодно, лежало, вытянувшись, на санитарных носилках. На голове была фуражка. Усы казались особенно большими и черными на побледневшем лице, а на глазах лежало что-то, значения чего Лопатин в первую секунду не понял. Это были положенные вместо медных пятаков два винтовочных патрона.
Саенко снял патроны и поцеловал Баталова в закрытые глаза. Потом, отстранив санитара, сам схватился за ручки носилок у изголовья. Санитары стали вдвоем в ногах.
– Пошли, – сказал Саенко, не обращаясь ни к кому в отдельности.
Врач засветил фонарик и пошел впереди. Лопатин и Климович пошли сзади. Позади них, в темноте, шел еще кто-то, и Лопатин подумал, что это, наверное, ординарец Баталова.
– Вот как, Леша, – полуобернувшись, но не останавливаясь, сказал Саенко. – Все мы смертные. – И тут же сурово прикрикнул на санитаров, которые, перелезая через окон, чуть не выпустили из рук носилок: – Не спотыкайтесь! Не лошади. Не дрова везем…
Двуколка стояла даже ближе, чем в двухстах шагах. Тело Баталова положили на двуколку, головой вперед. Ординарец сел в ногах.
Саенко больше ничего не говорил. Только, когда двуколка отъехала, он крикнул в темноту ординарцу:
– Перегрузишь на машину – сопровождай до медсанбата и возвращайся с той же машиной сюда, ты Худякову нужен!
Сказав это, он повернулся и, сопровождаемый всеми остальными, пошел обратно к блиндажу. У самого входа в блиндаж он отрывисто спросил Лопатина:
– Как там Худяков, очень убивается?
– По-моему, да, – сказал Лопатин. – Да и как же…
Саенко перебил его:
– Это вы мне не объясняйте, это мне тоже понятно. А Худякову командовать надо, полк на себя брать.
Когда они вошли в блиндаж, Худяков сидел за столом и, пригнувшись к стоявшему на табурете телефону, говорил с начальником штаба полка.
– Это, Сергей Сергеевич, мы потом с вами обсудим, – говорил он в трубку, – а пока перебирайтесь на наш НП, а мы на новый уйдем… Ничего не рано. Баталов приказал туда перейти. И я его приказ отменять не собираюсь. – И, хотя он говорил о том, что не собирается отменять приказ, в голосе его прозвучала властная нота. – У меня всё.
Он положил трубку и по старой привычке подчиненного поднялся навстречу Саенко.
– Вот, – словно извиняясь за то, что уже занялся делами, показал он на карту, лежавшую перед ним на столе, – смотрю еще раз обстановку.
– Разрешите сесть? – спросил Саенко, подчеркивая этим, что Худяков теперь командир полка.
– Посмотрел еще раз, – Худяков сел и жестом пригласил сесть остальных, – и кажется мне, что мы Красюку на завтра недодали артиллерии. Надо внести небольшой корректив.
– Где посоветуемся? – спросил Саенко. – Здесь или когда перейдем на новый НИ?
– Можно и там.
– Сматывайте связь, – сказал Саенко связисту и встал. Горевшая на столе свеча бросала снизу неровные желтые блики на его некрасивое, сильное лицо.
– Не пришлось тебе увидеть Баталова. А он из-за твоих танков весь день переживал. Наша с ним вина, извини, – словно выполняя последнюю волю Баталова, сказал Саенко Климовичу и сунул в карманы задрожавшие руки.
Климович встал. Слова и голос Саенко заставили его вспомнить свои мысли, с которыми он шел сюда. Сейчас ему было стыдно за них.
– Завтра отплатим за Баталова, даю слово от всех танкистов! – гневно сказал Климович.
– Отплатим, да не оживим, – сказал Саенко с равнодушием непоправимости. Он сел на скамейку, вытянул из-за голенища пачку экземпляров армейской газеты и, взяв себе одну, бросил остальные на стол. – Почитаем, пока связь тянут.
Он сделал это потому, что все время испытывал потребность говорить о Баталове, а говорить не хотел. Раскрыв газету больше для того, чтобы заслониться ею, чем чтобы читать, он на странице увидел под сводкой боевых действий заметку Лопатина «У сопки Песчаной».
Заметка начиналась словами: «Вчера весь день бойцы Баталова штурмовали подступы к Песчаной сопке».
«И сегодня бойцы Баталова штурмовали подступы к Песчаной сопке, – подумал Саенко. пробежав заметку Лопатина и механически отметив, что в заметке почти все было точно. – И завтра будут штурмовать Песчаную сопку, только без Баталова».
Он подумал о том, как теперь будут писать в армейской газете; по-прежнему «бойцы Баталова», или напишут «бойцы Худякова», или «бойцы Худякова и Саенко»? – и решил позвонить в политотдел, чтобы в редакции этого не делали. «Пусть до конца боев продолжают писать: «бойцы Баталова», тем более что сами они уже привыкли, что их так зовут. А Худяков нисколько не обидится, он не такой человек. И Песчаную сопку пусть, когда она будет взята, назовут Баталовской, как назвали Ремизовскую в июле, когда был убит Ремизов».
Саенко перевернул газету и стал просматривать четвертую страницу, где обычно помещались, как он называл их, «тылы» – небольшие заметки, касавшиеся разных сторон армейского быта. Саенко любил такие заметки потому, что был убежден – не единой войной жив человек и нельзя ему на войне все время долбить только про войну.
Несколько таких заметок было и в этом номере: «Повар спешит на позиции», «Походный магазин на линии огня», «Зубной кабинет на фронте».
Саенко проглядел заметки и вдруг в углу страницы увидел заголовок, который заставил его впервые за последний час забыть, что убит Баталов.
«Договор о ненападении между Германией и Советским Союзом», – Саенко еще раз оглушенно прочел заголовок и, опустив руку с зажатой в ней газетой, обвел взглядом всех находившихся в блиндаже.
Лопатин, Худяков и Климович – все трое молча курили. Пачка газет лежала на столе нетронутая.
«Товарищи!» – хотел крикнуть Саенко, но вместо этого, словно не доверяя прочитанному, еще раз медленно, одну за другой, перечел все семь статей договора, начиная с первой, где говорилось, что «обе договаривающиеся стороны обязуются воздерживаться от всякого насилия, от всякого агрессивного действия и всякого нападения в отношении друг друга, как отдельно, так и совместно с другими державами», и кончая последней, седьмой, где написано, что «договор вступает в силу немедленно после его подписания».
– Товарищ Лопатин, – сказал Саенко, вставая и протягивая сложенную пополам газету, – возьмите-ка, прочитайте вслух.
Лопатин рассеянно взял газеты, поискал, куда положить недокуренную папиросу, и, поднеся газету к глазам, замер и долго не начинал читать, так же как Саенко, сначала молча пробежав обе колонки сверху вниз и еще раз – снизу вверх.
– Да! – присвистнул он и начал читать вслух.
Саенко сидел, слушал и все еще не мог заставать себя поверять, что все это, что он сейчас слышит, – в самом деле произошло. Уже шесть лет, с тридцать третьего года, в его сознании армейского политработника жила мысль о том, что существует Германия, а в Германии существует Гитлер, и все это, вместе взятое, есть война, которая безотлучно стоит у наших дверей.
Уже шесть лет Саенко жил с этим сознанием. Он не бывал в отпусках, потому что отпуска отменяли из-за угрозы войны; у него в военном городке была не квартира, а комната, потому что из-за угрозы войны было недосуг строить квартиру для Саенко. Родители Саенко жаловались в прошлом году, что у них на Полтавщине, несмотря на засуху, не снизили хлебопоставки, и Саенко знал: это потому, что существует Гитлер и нужны мобзапасы зерна.
Даже воюя здесь с японцами, Саенко несколько раз за время боев вспоминал о существовании Гитлера с тревогой, которую испытывает человек, знающий, что ему могут выстрелить в спину.
«Да что же это такое? – не в силах представить себе до конца масштабы происшедшего, ошеломленно думал Саенко. – Неужели правда, теперь не будет войны с Германией ни в этом, ни в будущем году, ни все десять лет, о которых сказано в договоре? Весь конец этой и всю следующую пятилетку? А потом…» И он в волнении подумал о том, что у нас будет после двух пятилеток.
– А все-таки дурак, – вслух сказал он о Гитлере.
Лопатин положил на стол дочитанную газету и, внимательно посмотрев на Саенко, сказал, что если Гитлер решил отложить нападение на Советский Союз еще на несколько лет, думая, что он на этом выгадает и станет сильней нас, то он действительно дурак. Но если он вообще решил не нападать на нас, то это не так уж глупо!
– А вы верите в это? – спросил Саенко, разом с ненавистью вспомнив все, что было связано в его представлениях и чувствах с фашизмом. – Лично у меня не укладывается.
Лопатин пожал плечами. Действительно, Гитлер и ненападение – все это как-то плохо укладывалось одно с другим.
– Значит, там, на Западе, войны пока не будет, – сказал Климович, одной короткой фразой выражая то главное, что испытывало, читая в этот вечер газету, большинство людей, уже с мая сражавшихся здесь, на Востоке.
В дверях блиндажа появился ординарец Баталова. У него было бледное, без кровинки, лицо, чувствовалось, что он еле держится на ногах.
– Товарищ майор, – обратился он к Худякову, – можно идти на новый НП: докладывают, что связь протянута.
– Отвез? – спросил Саенко.
– Так точно.
– Ну что ж, пойдем, – сказал Худяков, складывая карту и засовывая ее в планшет. – Вы пойдете с нами или здесь останетесь? – обернулся он к Лопатину.
– Если разрешите, пойду с вами.
Худяков поднялся и, уже сделав несколько шагов к выходу вдруг остановился, так, словно он что-то забыл, и сказал:
– Вспоминая минувшую германскую войну, хотел бы снова встретиться с немцами только во всеоружии, в абсолютном всеоружии…
Ему показалось, что он и так уже сказал лишнее, и он оборвал фразу, оставив при себе ее вторую, слишком рискованную половину: что хотя мы и бьем сейчас японцев, но, строго говоря, к большой войне, видимо, готовы еще далеко не абсолютно…
Высказав таким косвенным образом свое мнение о пакте, Худяков обвел всех взглядом, коротко махнул рукой и первым вышел из блиндажа, как бы вступая в командование полком. Саенко пропустил его вперед (как он пропустил бы Баталова) и вместе с остальными вышел вслед за Худяковым в изредка пощелкивавшую выстрелами темноту.
К концу дня 27 августа Песчаная сопка была наконец взята со всеми ее отрогами и скатами. Последние часы боя окруженные японцы защищались на таком «пятачке», что и баталовскому полку, взбиравшемуся на сопку с запада, и полку соседней дивизии, наступавшему с востока, пришлось отказаться от помощи артиллерии.
Теперь командные пункты обоих полков размещались на вершине сопки, в семистах метрах друг от друга. В обоих полках считали, что они первыми поставили свой флаг на сопку. Флагов на сопке оказалось два; ее вершина представляла собой не пик, а двурогий длинный гребень, и, очевидно, командиры обоих полкой были одинаково правы, утверждая, что их бойцы взобрались на сопку первыми. Во всяком случае, споры на этот счет не помешали командиру соседнего полка, плотному, рыжему полковнику, прийти обедать к Худякову и Саенко. У запасливого Саенко оказалось полфляги коньяку, а у полковника не было ничего, кроме трофейного сакэ, которое он брезговал пить.
Еще не начинало темнеть, но было уже прохладно, – небо затянуло тучами, и сдуваемый с лысых бугров песок с быстрым шорохом несся по склонам сопки.
Худяков, Саенко, Лопатин и рыжий полковник сидели вчетвером на гребне сопки, в круглой яме, обложенной мешками с песком. Из этой ямы в последние часы стреляла последняя японская пушка. Взорванная японцами, она, развалив мешки с песком, опрокинулась за бруствер, и оттуда торчало ее разодранное, похожее на железную лилию, дуло.
На дно ямы было брошено несколько новеньких японских зимних шинелей с волчьими воротниками. В одном из котлованов был только что найден целый подземный склад – несколько тысяч этих шинелей и зимних тапок. Обедавшие сидели, примостясь на японских шинелях, и вели тот возбужденный, беспорядочный разговор, какой обычно ведут люди после только что окончившейся смертельной опасности.