В гостинице я наскоро принял душ и переменил рубашку. Я чего-то ожидал. Телефонный звонок от портье вызвал у меня сильное сердцебиение. Звонил Куина.
   — Внизу ждет машина. Его превосходительство желает видеть вас…
   Шел сильный дождь, не перебивая запаха магнолий и переувлажненной земли. Все тот же лэндровер протащился на малой скорости по улицам города.
   — Поздравляю, — с подобострастием сказал Куина, — вы пользуетесь у адмирала большим кредитом…
   Он не договорил, ожидая, что я отвечу. Но я промолчал, раскусив, что ему хочется знать о подоплеке моих отношений с Такибае. Откровенно говоря, я и сам не понимал, зачем я понадобился. Я не жаждал видеть Такибае: у меня были еще свежи воспоминания о встрече с Кордовой.
   В гостиной, где мне велено было обождать, внезапно, как от пинка, распахнулась одна из дверей.
   — Мистер Фромм, идите сюда!
   Я последовал приглашению и оказался в просторной ванной с высоченными потолками — архитектура ушедших столетий.
   Передо мной стоял мокрый Такибае. Расправив мохнатое полотенце, он принялся энергично обтираться.
   Он не впервые сбивал меня с толку своими выходками. Конечно, это был его стиль. Но я не представлял, что можно было с успехом противопоставить этому стилю.
   — Власть тоже знает свой маразм, — говорил адмирал, ерзая полотенцем по пояснице. — Жизнь убога. Что она может дать, кроме лени, постели и алкоголя? То, при помощи чего мы разлагаем людей, разлагает и нас.
   — Мы живем в обществе и дышим одним воздухом со всеми… Если вы считаете полезным разлагать массу, то, может быть, кто-либо еще считает полезным разлагать первых лиц государства?
   — Даже наверняка…
   Он натянул шорты, поерзал, с трудом умещаясь в них, причесался, надел безрукавку. Застегивая пуговицы, повел меня в комнату рядом, прекрасную спальню с окном во всю стену, за которым сыпался перламутровый дождь и чуть проступали столетние эвкалипты.
   На резной кровати спала на животе темнокожая женщина. Пурпурные простыни придавали ей живописный вид.
   Адмирал похлопал женщину по спине.
   — Какой изгиб, мистер Фромм! Черт возьми, мы никогда не успеваем насладиться мгновением. Оно уходит от нас, чем больше мы торопимся. И когда нам представляется, что мы летим вместе со временем, на самом деле мы вступаем в эпоху, которой уже нет в календаре…
   Женщина повернулась, щуря глаза. Она была симпатична, эта молодая меланезийка, владевшая гибким, сильным телом.
   У окна на низком столе поблескивали хрустальные бокалы, оправленные серебром, — изящество колонизаторской эпохи.
   Такибае налил вина. Мы выпили.
   — С женщинами я не придерживаюсь ни правил, ни привычек. «Любая теория препятствует наслаждению», — говорил Гёте. Я с ним согласен.
   — Вы никогда не были женаты? — я старался не особенно уничижаться — догадывался, что адмирал презирает откровенных льстецов.
   — Леонардо да Винчи был побочным сыном. Вот и я делаю побочных в надежде, что хоть один из них будет Леонардо, — отшутился Такибае. И повернулся к женщине, все еще с недоумением осматривавшейся вокруг: — Веселей, Луийя! Выйди под дождь, освежись!
   — Под дождь не хочу, — по-английски сказала женщина. — От современных дождей, бывает, вылазят волосы.
   — Бывает и хуже, — буркнул Такибае, между тем как женщина, легко соскочив на пол, босиком пошлепала на балкон. — На Бикини вновь испытаны ядерные заряды. Комбинированные, кассетные. Сложная программа… Вы никогда не видели Бикини?.. Ложь, что природа расцвела там еще пышнее, — яйцеголовые дурачат публику. Но мы-то, слава богу, знаем, что к чему… Она разбухла, природа, она стала рыхлой, как опухоль… Взрывы чудовищно меняют равновесие сил. И если один атолл, даже омертвев, получит новые семена и новые семьи пернатых, континент, который расплющат тысячи огненных молотов, никогда не вернется в прежнее состояние…
   Такибае сел в кресло и вновь наполнил бокалы.
   — Если разобраться, истина в голом виде безобразна, она отрицает нас самих. Напрасно мы тужимся доказывать при помощи ее такие химеры одинокого ума, как счастье или справедливость…
   Такибае, несомненно, производил на собеседников сильное впечатление. Нестандартность его суждений вызывала ощущение правдоподобия или даже какой-то высшей правды. Он так ловко смешивал понятия, что уличить его в ошибке было почти невозможно.
   — Если бы я как всякий диктатор нуждался только в прославлении собственной персоны, мне ничего не стоило бы нанять писак, какие быстро состряпали бы образ «отца нации». Но я хочу не славы, а бессмертия, странички, которая передала бы потомкам частицу моей души, не извращенной властью, частицу моего сердца, не оскопленного компромиссами. Может быть, сегодняшний день — единственный, когда я не притворяюсь… Диктаторы рождаются там, где человеку не дают высказаться. Мне слишком долго затыкали рот. И пришел день, когда я готов был скорее умереть, чем жить с завязанными глазами и с кляпом во рту. Поэтому я и победил. Побеждает тот, кто не страшится личных жертв…
   Для меня мысль — образ живого чувства. Для кого-то, допускаю, пейзаж значит больше слов. Другой посчитает, что слова опошляют, и будет по-своему прав. Но лично для меня всего дороже мысль. Не важно, как и когда она возникла. В любом случае она несет слепок своего создателя. Мне довольно мысли, чтобы сказать о человеке больше, чем это сделает художник, не безразличный к мельчайшей бытовой детали. И дело тут не в портретном сходстве, а в существе натуры…
   Слушая Такибае, я рисовал себе его характер. Но — странно! — впервые все линии рисунка тотчас же пропадали, ощущалась бездна с ее чернотой и беспредельностью. Я бы назвал Такибае пришельцем из космоса, если бы не знал наверняка, что он рожден в семье безграмотного рыбака.
   — У меня нет доверия к добру. Добро ничего не гарантирует, тогда как зло сулит ряд преимуществ. Добро слишком слабо, чтобы быть притягательным для сильных. Это прибежище слабых — добро, право, мораль. Не зло, а добро подтверждает кризис человечества. Если бы оно было здоровым, торжествовало бы либо добро, либо зло. Добро — питательная среда для зла. Зло бы немедленно задохнулось без добра, ему тотчас же пришел бы каюк: все резали бы друг другу глотки, и ни один не стал бы оголять шею, проверяя чужие нервы…
   — Все это философия, — осторожно заметил я.
   Такибае подхватил мою реплику, как мяч с угловой подачи, и вновь устремился к воротам моего сознания.
   — Но заметьте, нет и не было философии, которую бы кто-либо не брался претворить в жизнь. Скажу больше: все без исключения идеи, попадающие в общество, жизненные или безжизненные, реальные или нереальные, рано или поздно используются то в виде маховика, то в виде трансмиссии, то в виде ножа гильотины…
   Магнетически цепкие глаза глядели в упор и вместе с тем внутрь меня. Казалось, адмирал прочитывал в тайниках моего сознания все затаенные мысли и оттого усмехался. Вместе с тем я увидел, что в глазах Такибае как бы светятся глаза еще одного человека. Я бы приписал галлюцинацию опьянению, если бы не был в ту минуту совершенно трезв. Хмель выскочил из моей головы — от страха. Слава богу, роботы-президенты еще не перешагнули обложки фантастических романов, не то я был бы уверен, что передо мною отлаженный механизм, способный проникать в чужую подкорку.
   Такибае уловил мой испуг.
   — Всякая философия — результат компромисса между смелостью чувства и трусостью расчетов о самосохранении. Компромисс стыдливо называют реальностью, упрямым фактом и так далее.
   — А совесть? — спросил я почти шепотом, показавшись себе кроликом, ползущим в пасть удава.
   Адмирал откинулся на спинку кресла.
   — Совесть — оппозиция в человеке. В человеке я ее признаю. Скрепя сердце. Но в государстве не терплю… Вероятно, и вы осудили мою крутость?..
   Конечно же, я осуждал Такибае за бессмысленную жестокость. Едва узнав о расстреле забастовщиков, я поклялся, что ни строчкой не восславлю диктатора. Но боже, вместо того чтобы сказать «да», вопреки своему желанию — вопреки! — я сказал «нет».
   — Я понимаю, ваше превосходительство, это был вынужденный шаг…
   «Подлец! Подлец!..» Однако то во мне, что я осуждал, сердито огрызнулось: «Не придуривайся, не валяй дурака! Либерализм хорош, пока цела собственная шкура!»
   И я заткнулся. Воистину: совесть — лишь оппозиция в человеке.
   — Самобичевание — всего лишь коррекция на выгоду. Высшая правда — то, что мы не знаем высшей правды, — мягко продолжал Такибае, предлагая мне сигары в золотистых футлярах. Я отказался, и он принялся раскуривать свою сигару. — Желая добра, вершим зло — это уже доказано. Так, может, творя зло, открываем путь добру?
   — Не исключено.
   — Послушать продажную очкастую профессуру: разум! разум!.. Все обуздали, макаки, все победили, и море, и ветер, и огонь… С удовольствием бы плюнул в харю всякому профессору. Ничто не обуздано, ничто не покорено, стихия только переменила свое место. И море, и ветер, и огонь — все это продолжает бушевать в человеке, и разум больше всего озабочен тем, чтобы утаить это от нас… Мы станем разумными, только освободив природу, какую закабалили!..
   Я кивнул с глупой улыбкой — боялся, что во мне разочаруются.
   Такибае поманил к себе сигарный дым и с наслаждением понюхал его.
   — События принимают скверный оборот. Есть обстоятельства, где я не волен. Атенаита — часть мировой системы, к тому же нищая, и никто не заинтересован в том, чтобы мы экономически окрепли. Меня ругают за диктатуру. Но если бы я позволил создать систему хилой говорильни, сиречь, демократии, вместо зоба неприхотливого Такибае налогоплательщикам пришлось бы набивать карманы сотням своих так называемых избранников. И если я все-таки еще помышляю о своем имени, то безымянной своре болтунов было бы вообще наплевать на интересы республики…
   На ковер упала тень. Я обернулся. Позади нас стояла темнокожая вахина адмирала. Фиолетовое, металлически отсвечивающее платье представляло из себя подобие рыбацкой сети.
   — Воображаемый наряд, детка, — сказал Такибае. — Чтобы уважать себя, надо уважать других.
   Женщина тряхнула волосами.
   — Еще недавно ты был революционером, папа. Когда ты пришел к власти, я сказала: теперь все в порядке… Но за эти годы кое-что изменилось. Люди хотят не только той правды, какую ты предлагаешь. Они хотят еще и той, какую им подсказывает их жизнь.
   Такибае сделал глубокую затяжку.
   — Если ты хочешь сказать, что из друга народа я превратился в его гонителя, ты не очень и ошибаешься. Всем истинным революционерам рано или поздно приклеивают ярлык гонителей. Это — когда они, столкнувшись с ленью, амбициями, апатией, неодолимыми трудностями движения, начинают больше полагаться на себя, чем на толпу… Народ — это навоз, в котором хорошо растут овощи. Если народ не будет навозом, он будет голодать… Революции нужны не болтуны и прожектеры, а солдаты… Избыток слаботочной сексуальной энергии заставляет иных бросаться в политику. Но что они смыслят в ней?..
   В спальню просунулся секретарь Такибае, толстогубый меланезиец с испуганным лицом.
   — Ваше превосходительство, вас желает видеть мистер Сэлмон!
   Но Сэлмон, бесцеремонно отодвинув плечом секретаря, уже шагал по ковру к Такибае.
   — Что происходит, можете мне объяснить?
   Такибае недовольно поморщился. Или это мне показалось?
   — Школьники расшалились, господин учитель!.. Ничего не происходит. Да и что может произойти? Все, что могло, уже совершилось двадцать миллионов лет тому назад, и мы переживаем лишь последствия.
   — Что же это за катаклизм? — слова Такибае остановили атаку Сэлмона: он даже как будто растерялся.
   — Обезьяна превратилась в человека и сразу же заявила о своей претензии господствовать над природой и над остальными людьми!
   Сэлмон, спохватившись, поздоровался с чернокожей вахиной и со мной.
   — Если вы пришли говорить по делу, посол, говорите в присутствии этих людей, — сказал Такибае. — Я им, безусловно, доверяю. Политика, которая делается за закрытыми дверьми, — грязная политика.
   Сэлмон поправил очки.
   — Если бы на кухне не было вони, грязи и перебранки поваров, нам бы не подавали на стол изысканных блюд. — Он откашлялся и переменил тему разговора, показывая, что присутствие посторонних стесняет его. — Мадам, — обратился он к меланезийке, — такого роскошного туалета я не встречал в лучших магазинах 42-й стрит!
   — А что такое 42-я стрит?
   Сэлмон сверкнул золотыми резцами. Мне он сразу стал неприятен, этот жирный, самоуверенный тип: обычно резцы гниют у субъектов, много полагающих о себе. Так, по крайней мере, объяснил мне однажды венский специалист по зубным протезам доктор Маттер. Это был выдающийся врач.
   — 42-я стрит — это Нью-Йорк!
   — Когда я лазила по деревьям, — театрально жестикулируя, сказала меланезийка, — у меня был дружок по прозвищу Нью-порк…
   — Не то же самое, хотя и похоже по звучанию, — нахмурился Такибае, прерывая возникшую паузу. — Я бы велел тебе извиниться, Луийя, если бы ты была сильнее в английском…
   — Будем думать, что это не единственная слабость очаровательной женщины, — натянуто улыбнулся Сэлмон.
   Заминая неловкость, Такибае предложил гостю коньяк.
   — Все мы люди и к тому же говорим на одном языке, — сказал американец. — Выпьем за это!
   «Кто такая Луийя? Кем доводится она Такибае?..» Я подумал, что в этой компании параноиков только она одна подлинно живой человек.
   — Нет, мистер Сэлмон, — возразила Луийя. — Пока мы, к сожалению, говорим на разных языках. Я принимаю тост с тою поправкой, что я выпью за свою родину.
   — Всемирное братство людей я ценю выше, чем родину, — сказал Сэлмон. — Если вынести за скобки чепуху, придуманную для сентиментальности, родина — место, где нам хорошо платят. Где нам приятно быть и наслаждаться.
   — Рабы никогда не назовут родиной двор своего господина! Родина — это земля, за которую мы готовы умереть.
   — Женщина права, — сказал я. — Только я лично предпочел бы умирать не за землю, а за надежды, которые я с нею связываю…
   — Стало быть, — перебила Луийя, — если лишаются надежд, значит, лишаются и родины? Разновидность все того же торгашеского подхода!
   — Солидарность людей превыше всего, — с нажимом повторил Сэлмон. — Все наши взгляды устарели. Родина — выдумка слабаков!..
   Шумел дождь. Звенела и плюхала за окном вода из водосточной трубы. Сухо поклонившись, Луийя вышла из комнаты.
   — Все люди — дети, — со вздохом заключил американец. — Дайте им игру, в которой они могут играть желанные роли, и они послушно пойдут за вами. Они примут любую условность, лишь бы игра воспринималась всеми всерьез.
   — Политические деятели должны быть терпеливы, как пауки, — отозвался Такибае. — Каприз — максимум, что мы можем позволить себе, утешая самолюбие. Пользуясь вашим словарем, я бы сказал, что самолюбие — первая человеческая игрушка, покушаться на которую нельзя ни при каких обстоятельствах…
   Такибае набивал себе цену — это было заметно. Кто-то мне рассказывал, что он вел с американцами довольно шумные переговоры о Пальмовых островах и упрямился до тех пор, пока ему не щелкнули по носу, намекнув, что откажутся иметь дело со строптивцем и предпочтут более покладистого политического деятеля. Я думаю, Такибае недолюбливал тех, кому по необходимости подчинялся. Как всякая марионетка, он тем больше напускал на себя величия, чем униженнее был.
   Тенью возник и тенью пропал секретарь.
   — Положение осложняется, — сказал Такибае, пробежав глазами переданную депешу.
   — Оттого я и пришел к вам, — сказал Сэлмон. — Теперь нужно действовать как можно более решительно.
   — Я послушался совета, но, кажется, допустил ошибку.
   — Вы можете допустить ошибку, если промедлите с решительными действиями теперь…
   Я встал с намерением откланяться. Мне не терпелось поскорее добраться до отеля и там обдумать все, что я услышал. «Отсюда нужно уезжать, — это я хорошо усвоил, — поскорее сматывать удочки…»
   — Задержитесь, мистер Фромм, — остановил меня Такибае, — мы не окончили беседу. — И продолжал, обращаясь к Сэлмону и ко мне: — Семнадцать забастовщиков компании «Муреруа-фосфат» бежали на остров Вококо. Их воинственность подогревается домыслами местных жителей. Мятежники раздобыли оружие…
   — Самое главное — не позволить этим элементам использовать стихию в своих целях, — сказал Сэлмон. — Вам известно, кто может встать во главе?
   — Примерно.
   — Вот список жителей Куале, которых необходимо изолировать в первую очередь, — Сэлмон протянул лист бумаги с двумя колонками фамилий, отпечатанных на машинке. — Кое-кто из них уже готовится перебраться на Вококо.
   Такибае прочел список.
   — Это невозможно, — поморщился он. — Неприятностей не оберешься, а эффект незначительный… Я прикажу немедля перекрыть пролив… Но сторожевое судно и катер — этого маловато.
   — Вам за бесценок предлагали четыре патрульных судна, но вы отказались, — Сэлмон стрельнул в меня неприязненным взглядом.
   — Отказался, потому что эксплуатация посудин окончательно подорвала бы наше финансовое положение. У нас нет никаких запасов нефти.
   — А помощь?
   — Помощь дается затем, чтобы получающий ее не выбрался из кабалы…
   Теперь, когда мне легко обессмертить свое имя, я сознаю незначительность славы. Искусство умирает на моих руках: что можно выразить на плоскости теперь, когда проблемы выходят за все рамки? Даже кино, использующее звук и просторную цветовую гамму, тысячи кадров пленки, десятки художников и крупнейших актеров, не в состоянии передать суть нынешней жизни.
   Чтобы отобразить наше время, нужно отказаться от традиции. Но чем ее заменить? Новой символикой? Масса не воспринимает иероглифическое письмо. Язык мысли в цвете ей не осилить, это каждый раз особый язык. Но все же, видимо, будущее за частностями, а не за обобщением.
   Цивилизация теряет смысл, с тех пор как становится невозможной или ненужной великая слава!..
   Жизнь трансформируется. В ней выживает все более гнусный обыватель. Творец в ней уже немыслим — дребедень псевдоподелок подавляет его. Кто ответит за это? Есть ли вообще сила, способная спросить?
   Трусость вытесняет свободу. И может быть, сводит на нет достоинства жизни. Взять хотя бы брак. В нем отражаются все недостатки жизни — ложь, лицемерие, неравенство. Наши лучшие чувства не получают отзвука. Если даже начиналось любовью, любовь не может продолжаться, потому что не любовь, а вражда определяет все отношения. Единства нет и не может быть там, где человек благоденствует за счет другого человека, где удачливый негодяй и ловкая сволочь уважают себя как героев.
   Кажется, началось…
   Началось с безобидной забастовки. Достаточно было бы властям цыкнуть на лавочников, и спор был бы улажен. Но Такибае не захотел портить с ними отношения. И вот результат — в Куале утихло, зато неспокойно на Вококо. Японская компания не выполнила обязательств по контракту, и это возбудило гнев меланезийцев. Никто и представить не мог, что люди, прежде мирившиеся с кабалой, вдруг заупрямятся. Конечно, сказалась племенная солидарность. Конечно, сказались предрассудки. Конечно, рабочие испугались эпидемии. Но протест назревал давно, и эпидемия — только повод.
   Десятки рабочих бежали с Муреруа и предъявили ультиматум, который не назовешь стихийным: демократизация, увеличение налогов на иностранные компании, отказ от неравноправных соглашений, обеспечение независимого развития собственными силами. Ясно, что за спиною рабочих стоят опытные лидеры. О многом говорит и внезапное появление оружия…
   Кто-то из местных дурачков тотчас же вострубил о причастности к событиям мирового коммунизма. В эту чушь, однако, уже не верят даже те, кто верит в существование Синей бороды и летающих тарелок.
   Любопытно повели себя люди, которых я еще вчера причислял к своим друзьям. Верлядски, например, заявил, что безоговорочно поддержит любые меры правительства, лишь бы не закрылся ресторан, где его кормят в кредит. Отвратительную расправу над безоружными одобрил Макилви. Подлецом обнаружил себя и Мэлс. Впрочем, этого еще можно понять: у него в госпитале покончили самоубийством сотрудники, с которыми он ездил в район эпидемии на Вококо. Ходят слухи, что их попросту прикончили, но официально говорят о том, что они испугались ответственности, поскольку фальсифицировали лабораторные анализы. Что-то я не упомню, чтобы все фальсификаторы кончали самоубийством, однако Мэлс уже выступил по радио, уличая умерших в профессиональной недобросовестности.
   За всем этим кроются чьи-то махинации.
   Кто не определился, так это несчастный австриец. По-моему, он вовсе не писатель.
   Пролив закрыт. Сообщение между островами прервано. Тем не менее Фромм получил разрешение посетить Муреруа. Папаша Такибае не пропускает мимо ни цыпленка, ни наседки — что-то он опять задумал?
   Нынешние политики лишили себя живых связей с людьми. Во времена Шахерезады правители Багдада переодевались в лохмотья и бродили по базарам. Теперь премьеры и президенты пользуются наемной армией социологов и шпиков. Никто не верит своему народу, потому что ничего не знает о нем. И не может знать, потому что не верит, потому что искореняет все светлое и разумное, что появляется в народе.
   Мне, действительно, нужно было бы избрать карьеру государственного деятеля. Я бы или пал в борьбе с политической мафией, или сделался бы новым Боливаром и освободил бы политику от лжи и заговора против народов. Я вижу события как бы изнутри — этот дар отмечал во мне еще мой дядюшка Эдвард. Юношей я вовсе не читал газет, но когда мы толковали о политике, дядюшка восхищался прежде всего моей начитанностью.
   Слушал радиопередачу из северного полушария. Я тухлый обыватель: меня не трогают споры между великими державами. Я бесконечно устал от идиотов, твердящих о нашей правоте. Если бы я мог влиять на мир, я бы быстро навел порядок. В конце концов пора понять, что мир не может жить и никогда не жил без обновления. Янки слишком нахально разевают рот — хотят командовать повсюду. И к русским цепляются потому, что русские все же построят общество, в котором не будет нашей чумы.
   Современные философские и политические проблемы вполне возможно выражать языком живописи, только для этого требуются новые способности к анализу и обобщению. Они у меня есть, но — не лежит душа…
   Я никогда не интересовался духовным миром Гортензии — такового у нее не было. Она жила моими представлениями и теперь лихорадочно ищет, чем прикрыть пустоту. Пустая душа поневоле тянется к мистике. Вероятно, эта лошадь, Шарлотта, пичкает ее информацией. Не исключено, что тут кроется и влияние Фромма, который, как я заметил, валяет простачка, на самом деле щупает и гипнотизирует каждого, с кем соприкасается. Из двух партнеров один гипнотизирует другого, и если гипноза не получается, мы говорим о несовместимости. Макилви подозревает, что Фромм шпионит в пользу Москвы. Это, конечно, чепуха, но благовоспитанность Фромма отталкивает меня каким-то холодом. Он вовсе не глуп, но я чувствую в нем тупик, свойственный всем нам.
   И природа, и общество живут по законам. А поскольку закон — синтез рационального и иррационального, то всякий субъект подчинен влиянию иррациональных сил. И тут я согласен с Фроммом, что каше мышление фрактально. У него все свойства «снежинки Коха»: чем более подробную структуру мысли мы хотим получить, тем больше слов приходится тратить. И вот парадокс: сфера мысли ограничена, а словесное ее выражение стремится к бесконечности, и вся мысль в чем-то подобна любым ее «отрезкам». Я иду дальше Фромма: я утверждаю, что именно фрактальность мира позволяет нам познавать его…
   Как причудливо сцеплено все в душе! Безотносительно к удачам или поражениям вдруг появляется приподнятость, бодрость, готовность преодолевать трудности. А то пропадает весь запал, мы киснем, во всем сомневаясь и теряя вдохновение. Душа, вероятно, как и луна, знает свою смену фаз, и мы бессильны взбадриваться тогда, когда нет душевного полнолуния.
   Едва я узнал, что Око-Омо и Игнасио исчезли из Куале, настроение мое упало. Договоренность с Макилви о поездке на атолл Муреруа, где мне хотелось осмотреть фосфатные рудники, потеряла для меня всякую привлекательность. Я сказал, что денек повременю, и Макилви уехал один. Но и через день я не справился с апатией и состоянием физического бессилия…
   Единственное, на что я решился, — поискать Око-Омо. Я рассчитывал на помощь Верлядски, но стреляный воробей посоветовал мне не суетиться: «Если он жив и объявится не там, где вы его разыскиваете, вам придется познакомиться с офисом, не признающим никаких прав. Чуть только полицейским не понравится, как вы отвечаете на вопросы, они отобьют вам почки и печень, и никто не предложит вам компенсации…»
   К Дутеншизеру обращаться не имело никакого смысла. Его заботили свои проблемы. Он вдруг объявил, что нашел средство для возбуждения своей работоспособности. Шиллер прятал в стол тухлые яйца, Питер Устинов писал, лежа в горячей ванне. Он, Дутеншизер, будет создавать свои полотна в помещении без окон, в подвале или погребе…
   Все мы в своих мыслях и желаниях давно уподобились друг другу, как камни на берегу моря, — слишком неистовы бури, перетирающие нас. Все ждут от человека одного и того же, не спрашивая, на что он способен…