Страница:
«Что она за человек? — думала я о Гортензии, засыпая. — Она не примитивна, нет-нет, не примитивна. Будь она примитивна, она не обладала бы такой редкой способностью проникать в чужую душу…»
На следующий день все мы проснулись не в настроении. Фромм безосновательно накричал на меня. Я, конечно, простила ему, но все же обидно было, — я заплакала. Увидев слезы, Фромм дал мне пощечину. Гортензия попробовала успокоить Фромма, но он ударил по лицу и ее. Это исчерпало его силы, он забился в истерике, и Гортензия по моему совету сделала ему успокоительную инъекцию…
Три человека не могут поладить между собой, располагая всеми необходимыми для существования средствами, — как же могли поладить народы, которых разделяла и нищета, и обиды истории, и политические споры, и материальные интересы?.. Должны были поладить. Обязаны были поладить и люди, и народы. Да уж если не разум, весь эгоизм именно на это обратить было надо, чтобы поладить, а не погибнуть. Не видели связи. Труда боялись. Были слишком трусливы…
Новое будущее представилось мне внезапно непередаваемо мрачным. Зачем было жить вообще? Не знаю, чем завершился бы приступ отчаяния, если бы не Гортензия. Видимо, ей нужно было кого-то обожать, чтобы не спятить с ума. Я была благодарна ей, что она меня выбрала своим идолом, и не отвергала на этот раз ни ее поцелуи, ни признания в любви…
После ужина Фромм опять напился. Ни я, ни Гортензия не могли воспрепятствовать этому, поскольку он единолично распоряжался всеми запасами.
Тоску нагоняли бормотания, вздохи и причмокивания Фромма. Я не могла смотреть, как обстоятельно он чистит пальцем нос. Неожиданно загудели микрофоны. Бодрый голос сказал: «Внимание, внимание! Друзья, находящиеся в убежище, прослушайте важное сообщение!..»
Наемный осел, старательно записавший свою реплику на пленку еще до катастрофы и не подозревавший, конечно, о том, что и этим своим действием он приближает общую, и прежде всего свою собственную, смерть, называл нас «друзьями». Вот так примитивно «оттуда» они представляли нашу психологию «тут».
— Сволочи! — вне себя закричал Фромм. — Чего они вмешиваются? Чего они хотят, эти ублюдки?..
Робот сообщил, что истекло двадцать дней со времени включения систем убежища. Все эти дни, оказывается, в убежище могли беспрепятственно войти еще и владельцы ключей номер один и номер два; раньше об этом умалчивалось «во избежание излишних тревог». Поскольку обозначенный срок истек, робот предписывал еще десять дней нести вооруженное дежурство у люка, ожидая «лиц, имевших преимущественное право», после чего разрешалось разблокировать специальное устройство и запереться изнутри. Робот предупредил, чтобы «нынешнее главное лицо» во избежание недоразумений не нарушало этого указания и не пыталось ставить на люк свои запоры…
Больше всего меня поразило, что со дня атомного взрыва прошло уже около месяца. Казалось, несчастье произошло три-четыре дня назад. Или, может быть, точнее, уже год назад…
Что-то было не так. Время зловещие шутки шутило…
Фромма потрясло совершенно другое.
— Подонки! Я думал, что попал в убежище как полноправный человек! Мне позволили зарегистрироваться, вручили полномочия. И оказывается, двадцать дней я жил под угрозой гибели и не имею никаких прав! Достаточно было объявиться владельцам двух первых ключей, и они решили бы наши судьбы! Они пустили бы нас на колбасу!.. Мы не знаем, какие еще сюрпризы запрятаны в этом гнусном склепе… Даже теперь мы подвергаемся контролю и запугиванию — сколько это будет продолжаться?..
Гортензия пыталась успокоить его. Но ее слова только усилили гнев.
— Истину нельзя растащить по карманам! Она едина, она принадлежит всем сразу, и никто не вправе владеть ею единолично!.. Разве мог спастись мир, построенный на подлости? Что, кроме силы и собственности, признавал он? Сколько было криков о свободе и правах личности! Но все сводилось к нумерации ключей — бандиты навязывали нам свою иерархию!
— Давайте разберемся, кого нам следует ожидать еще десять дней в коридоре у люка? — предложила я. — Он придет один или с бандой — давайте разберемся?..
Мы насчитали четырех твердых владельцев ключей от убежища: Такибае, Луийю, Атангу и Гортензию.
— Говоришь, Атанга обещал тебе ключ? — переспросил Фромм Гортензию. — Но если он не дал, значит, еще взвешивал, дать тебе или кому-либо другому…
Гортензия промолчала.
— Итак, у кого мог быть пятый ключ?
— Может быть, первый? — с вызовом откликнулась Гортензия. — Ключ наверняка был также у Сэлмона… Ключ где-то затерялся. И узнать было невозможно после его смерти. Его ведь убили. Его Макилви убил. Он сказал: «Будет несправедливо, если мы позволим уберечься гадине, погубившей всех нас…» Макилви и Уэсуа, начальник тюрьмы, который был с нами, они убили Сэлмона. Они распороли ему живот — искали ключ в желудке… После того как прикончили Макилви, — там же, в проклятом тоннеле, — у меня закрались подозрения…
— Кто убил Макилви?
— Какой-то сумасшедший. Уэсуа поклялся, что его убил какой-то сумасшедший, — ответила Гортензия. — Но теперь мне кажется, что Уэсуа обманывал… Ключ не мог испариться. Труп Сэлмона обшаривали двое: Макилви и Уэсуа. Кто-то из них наверняка нашел ключ, но прикарманил его. И поскольку убили Макилви, я думаю, ключом завладел Уэсуа…
— Все верно, — сказал Фромм, думая о чем-то своем. — Когда я наткнулся на зарезанного, кто-то коснулся моей руки.
— Это Уэсуа. Он охотился за вами и подслушивал ваши разговоры. Уэсуа хотел убить вас обоих. Но отчего-то заупрямился Макилви… С нами был еще Куина. Он тоже не хотел убивать…
Куину я знала хорошо. Он возглавлял секретный политический сыск при Такибае, но служил тем, кто стоял за спиною Макилви. Если он, гнуснейший из всех, кого когда-либо носила земля, не захотел убивать Фромма и меня, то вовсе не потому, что пожалел нас. Этот хитрец никогда не делал необдуманного шага. Вероятно, он, как и Макилви, боялся остаться один на один с Уэсуа…
Побеждает тот, кого не пугают самые страшные поражения, кто не теряет головы, когда рушатся все планы и надежды, когда все летит кувырком. Побеждает тот, кто не теряет времени и из щепок судьбы мастерит новый корабль. Я это знаю. И, однако, трудности можно одолеть, если быть уверенным, что при любых обстоятельствах сохранится нечто, что было и останется выше нас, созданное нашими нервами, судьбой, мукой. Это «нечто» — даже не цивилизация. Даже не культура, — что-то более высокое и всеобъемлющее. Может быть, правда существования человечества. Что бы ни случилось, она должна оставаться чистой. Едва мы усомнимся в том, что человеку нужна истина, все теряет свой смысл…
Нас заставляла жить трусость. Пытаясь оттянуть смерть, мы жертвовали честью и мужеством, тем, что, без сомнения, составляет половину ценности всей жизни, во всяком случае, превосходит ценность любви и ценность дружбы, потому что дает им начало. Убогие в чувствах и желаниях, мы не замечали убийственного смысла трусости…
Это, конечно, месть природы. В конце концов она губит тех, кто не способен учитывать требования жизни и развиваться… Причина — не в атомных бомбах. Были и другие бомбы, которые не могли не взорваться: нежелание осознать новые условия жизни, терпимость к насилию…
Нельзя было выжить, преступно относясь к собственной природе…
Мы высокомерно преувеличивали свою культуру и разумность. Отчасти это свойственно разуму, который должен верить в себя, чтобы плодоносить. Но главным образом это было результатом террора и гнусного культа властелина. Императоры династии Цинь уходили из мира в сопровождении живых людей, — их замуровывали в подземных склепах. Но так было не только на Востоке, так было повсюду — и в Древнем Египте, и в Сарматии…
Подобно одряхлевшему властелину прошлых времен вели себя одряхлевшие нынешние социальные режимы, — что же мы не предупредили этой страшной угрозы?..
Почему я не задохнулся в дыму? почему не был раздавлен обломками здания? почему не подох от огня, от излучения, от жажды?..
Пухнут мозги от вопросов, на какие нет ответа. Рак мысли — кто в прежние времена мог поверить в его существование?..
Тут, в убежище, совсем невыносимо, с тех пор как мы услыхали по радио, что цивилизация не погибла вовсе и что жизнь постепенно входит в прежнее русло. Подозрителен тон радиопередач, — они умалчивают о масштабах катастрофы…
Сегодня вновь услыхал передачу той же радиостанции — ровно через семьдесят два часа после первой. У Луийи осложнение с ногой, вдвоем с Гортензией они меняли гипс, а я крутил радиоприемник. То же, что и прежде, — треск и шумы. И вдруг: «…Предложение о проведении конференции с удовлетворением встречено государствами Океании. Все обозреватели единодушно отмечают готовность банка реконструкции и развития предоставить кредиты…»
Надувательство остается. Остаются банки, остается прежний механизм кабалы и навязывания чужой воли, остаются обозреватели, жрецы обмана и нетерпимости, остается тот же покалеченный и разобщенный мир. И «прогресс» этого мира отныне будет означать еще большее оглупление человека, еще большее осмеяние его разума, еще большее торжество олигархической банды, не знающей ни национальной культуры, ни национальных границ. Этой банде, видимо, получившей наконец всю полноту не только фактической, но и номинальной власти, не нужны миллиарды людей, — по словам Сэлмона, ей достаточно сорока тысяч голов — прочие станут пеплом, удобрениями, грудами костей. Если еще не стали, то непременно станут…
Не хочу в прежний мир! Не хочу в прежний мир!..
Знал ли я прежде, что моя жизнь и моя безопасность — жизнь и безопасность человечества?..
Возможно ли было жить мудро среди глупых? А нужно было суметь, любой ценою суметь… Как и другие, я ставил нравственные цели в зависимость от материальных условий. Следовательно, был тем же глупцом, тем же негодяем…
Отношения между женщинами наладились. С неприязнью будто бы покончено. Впрочем, Гортензия стремится всякий раз торжествовать над Луийей. Я это улавливаю тем яснее, чем громче Гортензия расхваливает Луийю и чем больше старается угодить ей. Мне ли не знать порочную человеческую душу! Не сомневаюсь, что вскоре Гортензия превратится в настоящего тирана…
О подлость, подлость сидит и во мне! Оказывается, и я подсознательно ожидаю чего-то прежнего, понимая одновременно, что недопустимо и невозможно оно…
Бичевать, бичевать себя надо, видеть в каждый час свое свиное рыло…
Все равно нет уверенности ни в ком. Мы все молчим и даже приятности говорим друг другу, но каждый из нас бесится от ярости. Как и тогда, до катастрофы, мы не знаем, чего мы хотим. Как и тогда, мы не видим будущего — оно сокрыто от подлых…
Кому достался ключ от убежища, принадлежавший Такибае? Кому достались два ключа, которыми владел Атанга? И, наконец, кто владел пятым ключом?..
Что бы ни было, выйти сейчас из убежища вряд ли возможно. Даже если ливневые дожди уже потушили пожары, радиоактивность еще надолго останется смертельной. А голод? А отсутствие питьевой воды? А банды грабителей, какие наверняка составились из уцелевших ввиду полнейшего развала государственной системы?..
Если ключами завладеют бандиты, они сделают все, чтобы захватить убежище и разграбить его запасы. Шансов на спасение не будет. Все это я растолковал Луийе и Гортензии, но они не прониклись беспокойством…
Необходимо круглосуточное дежурство у люка! Как ни обременительно, это необходимо, чтобы нас не захватили врасплох!
Я разделил сутки на шесть вахт по четыре часа каждая и взял на себя самые тяжелые — с ноля до четырех и с двенадцати до шестнадцати. Учитывая, что Луийя на костылях, я добавил себе час первой вахты и Гортензии — час пятой вахты. Таким образом, время дежурства Луийи — с пяти до восьми утра и с семнадцати до двадцати вечера. Гортензия недовольна и хотела бы равной для всех нагрузки.
Осмотрев наш цейхгауз, я выбрал для дежурного автомат. Приготовил на всякий случай пистолеты. Объяснил женщинам устройство оружия, используя для этого специальные схемы. Должен сказать, что автомат доступен для понимания любого варвара. Каждый из нас сделал по три пробных выстрела, — в гимнастическом зале для этой цели есть специальная мишень…
Итак, начинаются дежурства — я выступаю в роли разводящего и патруля. Все мы сразу приуныли, свободного времени не стало. Изматывает и раздражает сама мысль о необходимости дежурить и страх перед нападением.
Гортензия спросила, должна ли она стрелять, не разобрав, что за люди лезут в убежище. Я дал приказ стрелять, учитывая, что известные нам лица, владевшие ключами, погибли…
Выдержим ли мы десять дней непрерывных дежурств?..
У меня понос, зуд кожи, головокружения, я задыхаюсь после небольшого усилия. Нервы? Или половые гормоны, которыми, как мне известно из секретной инструкции, напичкана наша пища? Для чего это сделано?..
Сегодня вспоминались отец и мать. Они вспоминаются, когда мне плохо. Они любили меня, заботились, жалели. Ничто не может заменить детства. Взрослый уже не знает ни искренней заботы, ни искреннего сочувствия. Это изнуряет — жить, не ожидая бескорыстия…
Фромм снова ударил меня по лицу. После дикой выходки он плакал и просил прощения, и я снова простила его…
Это было вечером. Гортензия сидела перед телевизором, я лежала на койке и дожидалась ужина, а Фромм листал свою инструкцию. Это его единственное чтение. Всего только раз он сделал попытку осмотреть библиотеку, но едва взглянул в каталог, сморщился, как от зубной боли…
Вдруг щелкнул выключатель телевизора. Гляжу, это сделал Фромм, не спрашивая Гортензию.
В лице — радость или злорадство.
— Вы слышите, мы не виноваты! Нисколько не виноваты! В том, что произошло, нет нашей вины!
— Я лично не несу никакой ответственности, — отозвалась Гортензия. — Поэтому, будьте добры, оставьте мне телевизор… Вчера была подзарядка аккумуляторов, сегодня подзарядка. Не кажется ли вам, что и наши души нуждаются в подзарядке?..
«Боже, — подумала я о Фромме, — как это мелко!.. Неужели легче, если тебе отпускают грехи? Где же совесть?»
— Нет, — сказала я Фромму, — неповинных теперь нет. Ни единого. И среди нас нет… Только бессловесные дети не виновны, потому что другие должны были спросить вчера: папа, неужели ты допустишь, чтобы все дети сгорели в огне?..
— Сука, — закричал Фромм на высоких нотах, — прекрати демагогию!..
Я села на постели. Оперлась о костыли.
— Нет, — сказала я, — это впервые не демагогия. Среди всех тех, кто погиб и кто жив, нет неповинных…
И тогда Фромм подскочил и ударил меня.
Гортензия сделала вид, что ничего не случилось…
И была еще одна ночь. И вновь мучили кошмары — прошлое вспоминалось, когда можно было просто ходить по земле, без опаски глядеть в голубое небо, дышать утренней прохладой, а повсюду продавали разные напитки…
Какое же счастье было — работать, есть заработанный хлеб, читать, заводить часы, встречать рассвет и провожать закат. Ах, отчего мы не умели ценить самое бесценное?..
Не ценили, не сознавали, что были сказочно богаты, — хотелось большего, еще большего… Так всегда жил человек преступный: что имел, то не хранил, теряя же, рыдал…
Приснилось, будто я, состязаясь с кем-то, сконструировал самолет-планер: крылья, открытая кабина для пилота, на двух вытянутых трубах пропеллеры, а на верхней упругой штанге, связанной с легким каркасом, — небольшой электромотор. Включается мотор, и от вибрации штанги начинают вращаться пропеллеры, создавая необходимую тягу. И ясно мне, что никакое тут не чудо, а универсальный принцип Природы: отвечать еще большей энергией на небольшую, но искусно направленную, превращать ничтожное возбуждение в поток энергии. Разве не тот же принцип используют, допустим, стихи? Две-три строчки, а резонируют, пробуждая душу к подвигу. Или почки сирени. Чуть-чуть влаги из почвы, чуть-чуть солнышка, и выбрасывают бархатные листочки и султанчики будущих пышных соцветий — из ничтожных зародышевых образований. А куриное яйцо? Пожалуй, можно было бы искусственно сделать такое ж, затратив труд сотни заводов. А курица почти без усилий творит подобные системы жизни — действуя слабыми импульсами направленной энергии. Но это все — примеры из живого мира, может, не столь наглядные. А взять лазер или атомную бомбу. Ведь тот же принцип, трагически не понятый оглупленными, натравленными друг на друга людьми! Закон сохранения энергии — первичный слой истины. А подлинная истина, которая откроется действительно разумным существам, — возможность управлять гигантскими процессами при помощи небольших пусковых устройств. Человек разумный может приводить в движение всю вселенную… А неразумный — бездарно губил природные богатства, уголь, нефть, газ, металлы, самих людей. Он пользовался всем, как дикарь, получая в лучшем случае ровно на столько, на сколько затрачивал энергии…
Пробудившись, я хотел было записать эти свои мысли, — их использование открыло бы совершенно новую главу всемирной истории. Но — кому я мог доверить свои записи? Кому они были нужны?..
Нелегко далась мне моя первая вахта. С превеликим трудом я прокоротал ее на площадке в раскладном кресле, держа автомат наготове. Из энергетического отделения доносился мерный гул, подрагивала обшивка убежища. И вдруг мне показалось, будто снаружи несколько раз ударили по корпусу ломом. Я сосредоточенно вслушался… Люк бесшумно отворился, в него заглянул бородатый, распухший Сэлмон. Вот он попытался протиснуться, пиджак его зацепился, и я увидел белое, как сыр, сшитое из кусков тело…
Прохватившись в страхе, я заходил по гулкому полу от двери в спальню до двери в кухню. Наплывало безразличие, хотелось растянуться на полу и заснуть — будь что будет!..
В четыре часа притопала на костылях Луийя.
Я тотчас ушел спать. Но около шести проснулся в беспокойстве. Долго не мог сообразить, что меня тревожит, и внезапно осенило — Луийя! «Нет человека вне доброго дела…» Эта мысль показалась мне настолько важной, что я решил проведать Луийю, подарившую мне час отдыха.
Она сидела в кресле, кусая губы.
— Как нога?
— Плохо. Сильные боли, и я не знаю причины.
— Еще бы, это все не так просто.
Она посмотрела мне в глаза долгим, испытующим взглядом.
— Надо резать ногу. Но я не могу сделать это сама…
Она хотела, чтобы ногу оттяпал я. Но едва я представил, как электропила вгрызается в розовую кость, я почувствовал неодолимую усталость.
— По этой части я сущий профан. Лишь бы где не отрежешь.
— Я показала бы, где резать.
— Потом, Луийя. Потом, потом, когда операция, действительно, станет неизбежной…
Мне был неприятен разговор. Луийя уловила это.
— Мы — что? — сказала она со вздохом. — Мы случайно пользуемся тем, что приготовили для себя боссы… А как остальные люди? Что с ними?.. Всего страшнее, что все мы, кажется, опять не способны усвоить урока…
В словах — укор. Но, черт возьми, какое мне было до всего этого дело?
— В жизни всегда существовало подобие жизни, — продолжала Луийя. — Эхо, зеркальное отражение — подобие приличия, подобие истины, подобие человека. Наше сознание, отражая мир, отражало помимо воли и нас самих, — криводушных, бессердечных, — и мы принимали отражения за сущности… В книгах и в кино нам нравились сюжеты и мысли, отвечавшие нашему искаженному миру, — легкие, банальные, а искусство, которое увлекало в бездны самопознания, обнажая продажность наших натур, то искусство отталкивало… Признавалось прекрасным, что развлекало, иначе говоря, отупляло, склоняло к конформизму. Что требовало совести, мужества, самостоятельного действия, объявлялось нудным и назидательным…
С этим я, пожалуй, мог согласиться.
— Нас дурачили сотни лет, втихаря обтяпывая свои делишки! Все, почти все было лживым. Даже критерии прекрасного. Мы называли прекрасным то, что отвечало неясной или ложной мечте. Тогда как все критерии должны были сойтись в одной точке и выразить возможности развития человека, осознанную безопасность и счастье всех людей!
— Именно, — кивнула Луийя. — Только я не согласна, что все было лживым, что все — сплошная подлость и компромисс. Есть главный виновник…
— Не будем политизировать, Луийя. Политика — такая же ложь, как и все остальное… И потом женщина-политик — это отрицает женщину…
Пассаж из прошлых времен.
— Все наши проблемы, в конечном счете, упираются в то, что мы не можем добиться равенства. А не можем потому, что мы растлены и равенства не хотим, — возразила Луийя. — Равенство многих пугает. Особенно тех, кто в глубине души сознает свою ничтожную цену…
— Опять об империализме? О социальной системе, не приемлющей идеи равенства?
Луийя усмехнулась.
— О чем бы мы ни говорили, мы должны всегда говорить о том, как разумней устроить жизнь человечества!..
Луийя умела вовремя сдаться — неоценимое качество для слабого пола, — но сдаться таким образом, что победитель сожалел о допущенной промашке…
И еще я вспомнила, что съела червя. Вероятно, дождевого, толщиной в полпальца. Не знаю, где нашла, где откопала. Я сосала его воспаленным ртом, влажного и скользкого, и чтобы он не сокращался, раздавила его зубами. Он был с кровью. Жажда осталась, но мысль тогда, одна мысль меня поразила, отчего я теперь об этом вспомнила: тысячелетия прошли, пока человек перестал есть червей. И вот — всего день или неделя, и человек вновь там, на дне тысячелетий. И хуже, намного хуже, чем те люди. И обреченней в тысячи раз…
Я все-таки схожу с ума.
А может, галлюцинации — норма? Я устала, очень устала в этой кошмарной дыре, где командует отвратительный педант.
Как всякий филистер, Фромм носится с планами спасения человечества. Болтовня его невыносима. Выдумывает новую мораль. Дурак! Зачем спасать мир? Кто просит об этом? Если мир сотворен, его может погубить только Творец. Если же мир родился сам по себе, он должен умереть, как все, что дряхлеет.
Нам не повезло: мы пришли в мир, когда он одряхлел. Но поскольку иного нет, будем весело жить в этом!..
Все чаще мне снится мертвый Дутеншизер. Он преследует меня, укоряя. Но в чем я повинна? В том, что я защищала себя?..
А если тот мир существует? В принципе, как утверждал Гурахан, смерть — тоже жизнь, только в другом измерении. Наблюдаемый нами распад тела — то, что остается по эту сторону. Та и эта материя уравновешены, и сколько ее в одной, столько же и в другой половине мира. Вся ограниченность рассудка — в неспособности осознать смерть. Именно разум закрывает человечеству путь к постижению великой тайны бытия: постоянного обмена материей, составляющего Кольцо Сущего.
По мере того как я отрекаюсь от рассудка, на меня находит высшее знание, которым обладают растения, камни, земля и т.д.
Гурахан, все дни живший на яхте вместе с Кордовой, предвидел будущее и мог сообщаться с потусторонним миром. Он говорил: «Чтобы отринуть цепи пустых знаний, нужно вначале достичь их вершины».
Гурахан знал сорок языков, понимал речь птиц, крокодилов и змей. Вижу его лицо — лицо Нового Христа, пришедшего не спасать, — он был далек от этой слюнтяйской идеи, — чтобы ободрить наиболее мудрых перед переходом в иной мир…
Подавали лангуст — целиком. Кордова ловил их вместе с Герасто. А еще при помощи факелов и света они ловили летучих рыб — их научили этому искусству меланезийцы.
В октябре или ноябре, при непрерывных дождях, в день, когда температура опустится ниже тридцати по Цельсию, Гурахан обещал доверить мне тайну безмятежного перехода. Герасто уже подыскал подходящее бунгало. Полагалась, однако, примитивная хижина. Когда Гурахан узнал, что в бунгало холодильник, туалет и запас дезинфицирующих распылителей, он разгневался и отказался от обещаний.
Гурахан встречался со мной в Испании. Он выступал тогда в роли коммивояжера и агента страховой компании и жил у художника Ригаса, подражавшего полотнам Рейсдаля. Именно тогда Гурахан вдохнул в меня «свет выхода» — состояние йогического транса. Я подробно расспросила Дутеншизера о Ригасе, и он подтвердил мне все то же самое, что говорил Гурахан. Он даже назвал мне коммивояжёра, который, по словам Ригаса, по ночам превращался в летучую мышь и отправлялся на Луну к своим братьям. Сомнений нет — это Гурахан…
Фромм юлит, отказывается резать мне ступню, а сама я млею. Неодолимое малодушие. Откуда в нас это малодушие?
Живу на уколах. Благо, в нашем распоряжении предостаточно самых лучших медикаментов. Каждый из нас злоупотребляет…
У Гортензии все признаки умственного расстройства. Шизанулся, видимо, и Фромм: беспричинно смеется, уверяя меня, что люди, подобные Гортензии, не сходят с ума…
Мне ее жаль. Она, действительно, страдает. Мелет вздор. Обвиняет себя в смерти мужа. Кается в грехах, которых не совершала. Уверяет, что ей открылось сверхзнание.
Вчера рассказывала, как она жила растением, что чувствовала и т.п. Я спросила: «Тяжело быть привязанным к одному месту?» Гортензия руками замахала: дескать, при высшей организации духа нет необходимости передвигаться в пространстве; истинное движение — движение внутри себя, это понимали посвященные и всю жизнь проводили на одном месте — Кант, Циолковский, Жюль Верн… Спросила ее: «Как ты воспринимала людей, когда была растением? Если тебя губили?» — «Лично меня не губили, я была кактусом в пустыне. Другие растения не осуждали человека, потому что он потрясающе примитивен. Разум — первая ступень в способности природы отрицать самое себя. Растения выше человека. А человек жалок в своей гордыне». — «Как же мыслят растения?» — «Что значит „мыслить“? Все сущее в природе есть воплощенная мысль, и потому мысль как таковая на вершинах самопознания излишня…»
На следующий день все мы проснулись не в настроении. Фромм безосновательно накричал на меня. Я, конечно, простила ему, но все же обидно было, — я заплакала. Увидев слезы, Фромм дал мне пощечину. Гортензия попробовала успокоить Фромма, но он ударил по лицу и ее. Это исчерпало его силы, он забился в истерике, и Гортензия по моему совету сделала ему успокоительную инъекцию…
Три человека не могут поладить между собой, располагая всеми необходимыми для существования средствами, — как же могли поладить народы, которых разделяла и нищета, и обиды истории, и политические споры, и материальные интересы?.. Должны были поладить. Обязаны были поладить и люди, и народы. Да уж если не разум, весь эгоизм именно на это обратить было надо, чтобы поладить, а не погибнуть. Не видели связи. Труда боялись. Были слишком трусливы…
Новое будущее представилось мне внезапно непередаваемо мрачным. Зачем было жить вообще? Не знаю, чем завершился бы приступ отчаяния, если бы не Гортензия. Видимо, ей нужно было кого-то обожать, чтобы не спятить с ума. Я была благодарна ей, что она меня выбрала своим идолом, и не отвергала на этот раз ни ее поцелуи, ни признания в любви…
После ужина Фромм опять напился. Ни я, ни Гортензия не могли воспрепятствовать этому, поскольку он единолично распоряжался всеми запасами.
Тоску нагоняли бормотания, вздохи и причмокивания Фромма. Я не могла смотреть, как обстоятельно он чистит пальцем нос. Неожиданно загудели микрофоны. Бодрый голос сказал: «Внимание, внимание! Друзья, находящиеся в убежище, прослушайте важное сообщение!..»
Наемный осел, старательно записавший свою реплику на пленку еще до катастрофы и не подозревавший, конечно, о том, что и этим своим действием он приближает общую, и прежде всего свою собственную, смерть, называл нас «друзьями». Вот так примитивно «оттуда» они представляли нашу психологию «тут».
— Сволочи! — вне себя закричал Фромм. — Чего они вмешиваются? Чего они хотят, эти ублюдки?..
Робот сообщил, что истекло двадцать дней со времени включения систем убежища. Все эти дни, оказывается, в убежище могли беспрепятственно войти еще и владельцы ключей номер один и номер два; раньше об этом умалчивалось «во избежание излишних тревог». Поскольку обозначенный срок истек, робот предписывал еще десять дней нести вооруженное дежурство у люка, ожидая «лиц, имевших преимущественное право», после чего разрешалось разблокировать специальное устройство и запереться изнутри. Робот предупредил, чтобы «нынешнее главное лицо» во избежание недоразумений не нарушало этого указания и не пыталось ставить на люк свои запоры…
Больше всего меня поразило, что со дня атомного взрыва прошло уже около месяца. Казалось, несчастье произошло три-четыре дня назад. Или, может быть, точнее, уже год назад…
Что-то было не так. Время зловещие шутки шутило…
Фромма потрясло совершенно другое.
— Подонки! Я думал, что попал в убежище как полноправный человек! Мне позволили зарегистрироваться, вручили полномочия. И оказывается, двадцать дней я жил под угрозой гибели и не имею никаких прав! Достаточно было объявиться владельцам двух первых ключей, и они решили бы наши судьбы! Они пустили бы нас на колбасу!.. Мы не знаем, какие еще сюрпризы запрятаны в этом гнусном склепе… Даже теперь мы подвергаемся контролю и запугиванию — сколько это будет продолжаться?..
Гортензия пыталась успокоить его. Но ее слова только усилили гнев.
— Истину нельзя растащить по карманам! Она едина, она принадлежит всем сразу, и никто не вправе владеть ею единолично!.. Разве мог спастись мир, построенный на подлости? Что, кроме силы и собственности, признавал он? Сколько было криков о свободе и правах личности! Но все сводилось к нумерации ключей — бандиты навязывали нам свою иерархию!
— Давайте разберемся, кого нам следует ожидать еще десять дней в коридоре у люка? — предложила я. — Он придет один или с бандой — давайте разберемся?..
Мы насчитали четырех твердых владельцев ключей от убежища: Такибае, Луийю, Атангу и Гортензию.
— Говоришь, Атанга обещал тебе ключ? — переспросил Фромм Гортензию. — Но если он не дал, значит, еще взвешивал, дать тебе или кому-либо другому…
Гортензия промолчала.
— Итак, у кого мог быть пятый ключ?
— Может быть, первый? — с вызовом откликнулась Гортензия. — Ключ наверняка был также у Сэлмона… Ключ где-то затерялся. И узнать было невозможно после его смерти. Его ведь убили. Его Макилви убил. Он сказал: «Будет несправедливо, если мы позволим уберечься гадине, погубившей всех нас…» Макилви и Уэсуа, начальник тюрьмы, который был с нами, они убили Сэлмона. Они распороли ему живот — искали ключ в желудке… После того как прикончили Макилви, — там же, в проклятом тоннеле, — у меня закрались подозрения…
— Кто убил Макилви?
— Какой-то сумасшедший. Уэсуа поклялся, что его убил какой-то сумасшедший, — ответила Гортензия. — Но теперь мне кажется, что Уэсуа обманывал… Ключ не мог испариться. Труп Сэлмона обшаривали двое: Макилви и Уэсуа. Кто-то из них наверняка нашел ключ, но прикарманил его. И поскольку убили Макилви, я думаю, ключом завладел Уэсуа…
— Все верно, — сказал Фромм, думая о чем-то своем. — Когда я наткнулся на зарезанного, кто-то коснулся моей руки.
— Это Уэсуа. Он охотился за вами и подслушивал ваши разговоры. Уэсуа хотел убить вас обоих. Но отчего-то заупрямился Макилви… С нами был еще Куина. Он тоже не хотел убивать…
Куину я знала хорошо. Он возглавлял секретный политический сыск при Такибае, но служил тем, кто стоял за спиною Макилви. Если он, гнуснейший из всех, кого когда-либо носила земля, не захотел убивать Фромма и меня, то вовсе не потому, что пожалел нас. Этот хитрец никогда не делал необдуманного шага. Вероятно, он, как и Макилви, боялся остаться один на один с Уэсуа…
Побеждает тот, кого не пугают самые страшные поражения, кто не теряет головы, когда рушатся все планы и надежды, когда все летит кувырком. Побеждает тот, кто не теряет времени и из щепок судьбы мастерит новый корабль. Я это знаю. И, однако, трудности можно одолеть, если быть уверенным, что при любых обстоятельствах сохранится нечто, что было и останется выше нас, созданное нашими нервами, судьбой, мукой. Это «нечто» — даже не цивилизация. Даже не культура, — что-то более высокое и всеобъемлющее. Может быть, правда существования человечества. Что бы ни случилось, она должна оставаться чистой. Едва мы усомнимся в том, что человеку нужна истина, все теряет свой смысл…
Нас заставляла жить трусость. Пытаясь оттянуть смерть, мы жертвовали честью и мужеством, тем, что, без сомнения, составляет половину ценности всей жизни, во всяком случае, превосходит ценность любви и ценность дружбы, потому что дает им начало. Убогие в чувствах и желаниях, мы не замечали убийственного смысла трусости…
Это, конечно, месть природы. В конце концов она губит тех, кто не способен учитывать требования жизни и развиваться… Причина — не в атомных бомбах. Были и другие бомбы, которые не могли не взорваться: нежелание осознать новые условия жизни, терпимость к насилию…
Нельзя было выжить, преступно относясь к собственной природе…
Мы высокомерно преувеличивали свою культуру и разумность. Отчасти это свойственно разуму, который должен верить в себя, чтобы плодоносить. Но главным образом это было результатом террора и гнусного культа властелина. Императоры династии Цинь уходили из мира в сопровождении живых людей, — их замуровывали в подземных склепах. Но так было не только на Востоке, так было повсюду — и в Древнем Египте, и в Сарматии…
Подобно одряхлевшему властелину прошлых времен вели себя одряхлевшие нынешние социальные режимы, — что же мы не предупредили этой страшной угрозы?..
Почему я не задохнулся в дыму? почему не был раздавлен обломками здания? почему не подох от огня, от излучения, от жажды?..
Пухнут мозги от вопросов, на какие нет ответа. Рак мысли — кто в прежние времена мог поверить в его существование?..
Тут, в убежище, совсем невыносимо, с тех пор как мы услыхали по радио, что цивилизация не погибла вовсе и что жизнь постепенно входит в прежнее русло. Подозрителен тон радиопередач, — они умалчивают о масштабах катастрофы…
Сегодня вновь услыхал передачу той же радиостанции — ровно через семьдесят два часа после первой. У Луийи осложнение с ногой, вдвоем с Гортензией они меняли гипс, а я крутил радиоприемник. То же, что и прежде, — треск и шумы. И вдруг: «…Предложение о проведении конференции с удовлетворением встречено государствами Океании. Все обозреватели единодушно отмечают готовность банка реконструкции и развития предоставить кредиты…»
Надувательство остается. Остаются банки, остается прежний механизм кабалы и навязывания чужой воли, остаются обозреватели, жрецы обмана и нетерпимости, остается тот же покалеченный и разобщенный мир. И «прогресс» этого мира отныне будет означать еще большее оглупление человека, еще большее осмеяние его разума, еще большее торжество олигархической банды, не знающей ни национальной культуры, ни национальных границ. Этой банде, видимо, получившей наконец всю полноту не только фактической, но и номинальной власти, не нужны миллиарды людей, — по словам Сэлмона, ей достаточно сорока тысяч голов — прочие станут пеплом, удобрениями, грудами костей. Если еще не стали, то непременно станут…
Не хочу в прежний мир! Не хочу в прежний мир!..
Знал ли я прежде, что моя жизнь и моя безопасность — жизнь и безопасность человечества?..
Возможно ли было жить мудро среди глупых? А нужно было суметь, любой ценою суметь… Как и другие, я ставил нравственные цели в зависимость от материальных условий. Следовательно, был тем же глупцом, тем же негодяем…
Отношения между женщинами наладились. С неприязнью будто бы покончено. Впрочем, Гортензия стремится всякий раз торжествовать над Луийей. Я это улавливаю тем яснее, чем громче Гортензия расхваливает Луийю и чем больше старается угодить ей. Мне ли не знать порочную человеческую душу! Не сомневаюсь, что вскоре Гортензия превратится в настоящего тирана…
О подлость, подлость сидит и во мне! Оказывается, и я подсознательно ожидаю чего-то прежнего, понимая одновременно, что недопустимо и невозможно оно…
Бичевать, бичевать себя надо, видеть в каждый час свое свиное рыло…
Все равно нет уверенности ни в ком. Мы все молчим и даже приятности говорим друг другу, но каждый из нас бесится от ярости. Как и тогда, до катастрофы, мы не знаем, чего мы хотим. Как и тогда, мы не видим будущего — оно сокрыто от подлых…
Кому достался ключ от убежища, принадлежавший Такибае? Кому достались два ключа, которыми владел Атанга? И, наконец, кто владел пятым ключом?..
Что бы ни было, выйти сейчас из убежища вряд ли возможно. Даже если ливневые дожди уже потушили пожары, радиоактивность еще надолго останется смертельной. А голод? А отсутствие питьевой воды? А банды грабителей, какие наверняка составились из уцелевших ввиду полнейшего развала государственной системы?..
Если ключами завладеют бандиты, они сделают все, чтобы захватить убежище и разграбить его запасы. Шансов на спасение не будет. Все это я растолковал Луийе и Гортензии, но они не прониклись беспокойством…
Необходимо круглосуточное дежурство у люка! Как ни обременительно, это необходимо, чтобы нас не захватили врасплох!
Я разделил сутки на шесть вахт по четыре часа каждая и взял на себя самые тяжелые — с ноля до четырех и с двенадцати до шестнадцати. Учитывая, что Луийя на костылях, я добавил себе час первой вахты и Гортензии — час пятой вахты. Таким образом, время дежурства Луийи — с пяти до восьми утра и с семнадцати до двадцати вечера. Гортензия недовольна и хотела бы равной для всех нагрузки.
Осмотрев наш цейхгауз, я выбрал для дежурного автомат. Приготовил на всякий случай пистолеты. Объяснил женщинам устройство оружия, используя для этого специальные схемы. Должен сказать, что автомат доступен для понимания любого варвара. Каждый из нас сделал по три пробных выстрела, — в гимнастическом зале для этой цели есть специальная мишень…
Итак, начинаются дежурства — я выступаю в роли разводящего и патруля. Все мы сразу приуныли, свободного времени не стало. Изматывает и раздражает сама мысль о необходимости дежурить и страх перед нападением.
Гортензия спросила, должна ли она стрелять, не разобрав, что за люди лезут в убежище. Я дал приказ стрелять, учитывая, что известные нам лица, владевшие ключами, погибли…
Выдержим ли мы десять дней непрерывных дежурств?..
У меня понос, зуд кожи, головокружения, я задыхаюсь после небольшого усилия. Нервы? Или половые гормоны, которыми, как мне известно из секретной инструкции, напичкана наша пища? Для чего это сделано?..
Сегодня вспоминались отец и мать. Они вспоминаются, когда мне плохо. Они любили меня, заботились, жалели. Ничто не может заменить детства. Взрослый уже не знает ни искренней заботы, ни искреннего сочувствия. Это изнуряет — жить, не ожидая бескорыстия…
Фромм снова ударил меня по лицу. После дикой выходки он плакал и просил прощения, и я снова простила его…
Это было вечером. Гортензия сидела перед телевизором, я лежала на койке и дожидалась ужина, а Фромм листал свою инструкцию. Это его единственное чтение. Всего только раз он сделал попытку осмотреть библиотеку, но едва взглянул в каталог, сморщился, как от зубной боли…
Вдруг щелкнул выключатель телевизора. Гляжу, это сделал Фромм, не спрашивая Гортензию.
В лице — радость или злорадство.
— Вы слышите, мы не виноваты! Нисколько не виноваты! В том, что произошло, нет нашей вины!
— Я лично не несу никакой ответственности, — отозвалась Гортензия. — Поэтому, будьте добры, оставьте мне телевизор… Вчера была подзарядка аккумуляторов, сегодня подзарядка. Не кажется ли вам, что и наши души нуждаются в подзарядке?..
«Боже, — подумала я о Фромме, — как это мелко!.. Неужели легче, если тебе отпускают грехи? Где же совесть?»
— Нет, — сказала я Фромму, — неповинных теперь нет. Ни единого. И среди нас нет… Только бессловесные дети не виновны, потому что другие должны были спросить вчера: папа, неужели ты допустишь, чтобы все дети сгорели в огне?..
— Сука, — закричал Фромм на высоких нотах, — прекрати демагогию!..
Я села на постели. Оперлась о костыли.
— Нет, — сказала я, — это впервые не демагогия. Среди всех тех, кто погиб и кто жив, нет неповинных…
И тогда Фромм подскочил и ударил меня.
Гортензия сделала вид, что ничего не случилось…
И была еще одна ночь. И вновь мучили кошмары — прошлое вспоминалось, когда можно было просто ходить по земле, без опаски глядеть в голубое небо, дышать утренней прохладой, а повсюду продавали разные напитки…
Какое же счастье было — работать, есть заработанный хлеб, читать, заводить часы, встречать рассвет и провожать закат. Ах, отчего мы не умели ценить самое бесценное?..
Не ценили, не сознавали, что были сказочно богаты, — хотелось большего, еще большего… Так всегда жил человек преступный: что имел, то не хранил, теряя же, рыдал…
Приснилось, будто я, состязаясь с кем-то, сконструировал самолет-планер: крылья, открытая кабина для пилота, на двух вытянутых трубах пропеллеры, а на верхней упругой штанге, связанной с легким каркасом, — небольшой электромотор. Включается мотор, и от вибрации штанги начинают вращаться пропеллеры, создавая необходимую тягу. И ясно мне, что никакое тут не чудо, а универсальный принцип Природы: отвечать еще большей энергией на небольшую, но искусно направленную, превращать ничтожное возбуждение в поток энергии. Разве не тот же принцип используют, допустим, стихи? Две-три строчки, а резонируют, пробуждая душу к подвигу. Или почки сирени. Чуть-чуть влаги из почвы, чуть-чуть солнышка, и выбрасывают бархатные листочки и султанчики будущих пышных соцветий — из ничтожных зародышевых образований. А куриное яйцо? Пожалуй, можно было бы искусственно сделать такое ж, затратив труд сотни заводов. А курица почти без усилий творит подобные системы жизни — действуя слабыми импульсами направленной энергии. Но это все — примеры из живого мира, может, не столь наглядные. А взять лазер или атомную бомбу. Ведь тот же принцип, трагически не понятый оглупленными, натравленными друг на друга людьми! Закон сохранения энергии — первичный слой истины. А подлинная истина, которая откроется действительно разумным существам, — возможность управлять гигантскими процессами при помощи небольших пусковых устройств. Человек разумный может приводить в движение всю вселенную… А неразумный — бездарно губил природные богатства, уголь, нефть, газ, металлы, самих людей. Он пользовался всем, как дикарь, получая в лучшем случае ровно на столько, на сколько затрачивал энергии…
Пробудившись, я хотел было записать эти свои мысли, — их использование открыло бы совершенно новую главу всемирной истории. Но — кому я мог доверить свои записи? Кому они были нужны?..
Нелегко далась мне моя первая вахта. С превеликим трудом я прокоротал ее на площадке в раскладном кресле, держа автомат наготове. Из энергетического отделения доносился мерный гул, подрагивала обшивка убежища. И вдруг мне показалось, будто снаружи несколько раз ударили по корпусу ломом. Я сосредоточенно вслушался… Люк бесшумно отворился, в него заглянул бородатый, распухший Сэлмон. Вот он попытался протиснуться, пиджак его зацепился, и я увидел белое, как сыр, сшитое из кусков тело…
Прохватившись в страхе, я заходил по гулкому полу от двери в спальню до двери в кухню. Наплывало безразличие, хотелось растянуться на полу и заснуть — будь что будет!..
В четыре часа притопала на костылях Луийя.
Я тотчас ушел спать. Но около шести проснулся в беспокойстве. Долго не мог сообразить, что меня тревожит, и внезапно осенило — Луийя! «Нет человека вне доброго дела…» Эта мысль показалась мне настолько важной, что я решил проведать Луийю, подарившую мне час отдыха.
Она сидела в кресле, кусая губы.
— Как нога?
— Плохо. Сильные боли, и я не знаю причины.
— Еще бы, это все не так просто.
Она посмотрела мне в глаза долгим, испытующим взглядом.
— Надо резать ногу. Но я не могу сделать это сама…
Она хотела, чтобы ногу оттяпал я. Но едва я представил, как электропила вгрызается в розовую кость, я почувствовал неодолимую усталость.
— По этой части я сущий профан. Лишь бы где не отрежешь.
— Я показала бы, где резать.
— Потом, Луийя. Потом, потом, когда операция, действительно, станет неизбежной…
Мне был неприятен разговор. Луийя уловила это.
— Мы — что? — сказала она со вздохом. — Мы случайно пользуемся тем, что приготовили для себя боссы… А как остальные люди? Что с ними?.. Всего страшнее, что все мы, кажется, опять не способны усвоить урока…
В словах — укор. Но, черт возьми, какое мне было до всего этого дело?
— В жизни всегда существовало подобие жизни, — продолжала Луийя. — Эхо, зеркальное отражение — подобие приличия, подобие истины, подобие человека. Наше сознание, отражая мир, отражало помимо воли и нас самих, — криводушных, бессердечных, — и мы принимали отражения за сущности… В книгах и в кино нам нравились сюжеты и мысли, отвечавшие нашему искаженному миру, — легкие, банальные, а искусство, которое увлекало в бездны самопознания, обнажая продажность наших натур, то искусство отталкивало… Признавалось прекрасным, что развлекало, иначе говоря, отупляло, склоняло к конформизму. Что требовало совести, мужества, самостоятельного действия, объявлялось нудным и назидательным…
С этим я, пожалуй, мог согласиться.
— Нас дурачили сотни лет, втихаря обтяпывая свои делишки! Все, почти все было лживым. Даже критерии прекрасного. Мы называли прекрасным то, что отвечало неясной или ложной мечте. Тогда как все критерии должны были сойтись в одной точке и выразить возможности развития человека, осознанную безопасность и счастье всех людей!
— Именно, — кивнула Луийя. — Только я не согласна, что все было лживым, что все — сплошная подлость и компромисс. Есть главный виновник…
— Не будем политизировать, Луийя. Политика — такая же ложь, как и все остальное… И потом женщина-политик — это отрицает женщину…
Пассаж из прошлых времен.
— Все наши проблемы, в конечном счете, упираются в то, что мы не можем добиться равенства. А не можем потому, что мы растлены и равенства не хотим, — возразила Луийя. — Равенство многих пугает. Особенно тех, кто в глубине души сознает свою ничтожную цену…
— Опять об империализме? О социальной системе, не приемлющей идеи равенства?
Луийя усмехнулась.
— О чем бы мы ни говорили, мы должны всегда говорить о том, как разумней устроить жизнь человечества!..
Луийя умела вовремя сдаться — неоценимое качество для слабого пола, — но сдаться таким образом, что победитель сожалел о допущенной промашке…
И еще я вспомнила, что съела червя. Вероятно, дождевого, толщиной в полпальца. Не знаю, где нашла, где откопала. Я сосала его воспаленным ртом, влажного и скользкого, и чтобы он не сокращался, раздавила его зубами. Он был с кровью. Жажда осталась, но мысль тогда, одна мысль меня поразила, отчего я теперь об этом вспомнила: тысячелетия прошли, пока человек перестал есть червей. И вот — всего день или неделя, и человек вновь там, на дне тысячелетий. И хуже, намного хуже, чем те люди. И обреченней в тысячи раз…
Я все-таки схожу с ума.
А может, галлюцинации — норма? Я устала, очень устала в этой кошмарной дыре, где командует отвратительный педант.
Как всякий филистер, Фромм носится с планами спасения человечества. Болтовня его невыносима. Выдумывает новую мораль. Дурак! Зачем спасать мир? Кто просит об этом? Если мир сотворен, его может погубить только Творец. Если же мир родился сам по себе, он должен умереть, как все, что дряхлеет.
Нам не повезло: мы пришли в мир, когда он одряхлел. Но поскольку иного нет, будем весело жить в этом!..
Все чаще мне снится мертвый Дутеншизер. Он преследует меня, укоряя. Но в чем я повинна? В том, что я защищала себя?..
А если тот мир существует? В принципе, как утверждал Гурахан, смерть — тоже жизнь, только в другом измерении. Наблюдаемый нами распад тела — то, что остается по эту сторону. Та и эта материя уравновешены, и сколько ее в одной, столько же и в другой половине мира. Вся ограниченность рассудка — в неспособности осознать смерть. Именно разум закрывает человечеству путь к постижению великой тайны бытия: постоянного обмена материей, составляющего Кольцо Сущего.
По мере того как я отрекаюсь от рассудка, на меня находит высшее знание, которым обладают растения, камни, земля и т.д.
Гурахан, все дни живший на яхте вместе с Кордовой, предвидел будущее и мог сообщаться с потусторонним миром. Он говорил: «Чтобы отринуть цепи пустых знаний, нужно вначале достичь их вершины».
Гурахан знал сорок языков, понимал речь птиц, крокодилов и змей. Вижу его лицо — лицо Нового Христа, пришедшего не спасать, — он был далек от этой слюнтяйской идеи, — чтобы ободрить наиболее мудрых перед переходом в иной мир…
Подавали лангуст — целиком. Кордова ловил их вместе с Герасто. А еще при помощи факелов и света они ловили летучих рыб — их научили этому искусству меланезийцы.
В октябре или ноябре, при непрерывных дождях, в день, когда температура опустится ниже тридцати по Цельсию, Гурахан обещал доверить мне тайну безмятежного перехода. Герасто уже подыскал подходящее бунгало. Полагалась, однако, примитивная хижина. Когда Гурахан узнал, что в бунгало холодильник, туалет и запас дезинфицирующих распылителей, он разгневался и отказался от обещаний.
Гурахан встречался со мной в Испании. Он выступал тогда в роли коммивояжера и агента страховой компании и жил у художника Ригаса, подражавшего полотнам Рейсдаля. Именно тогда Гурахан вдохнул в меня «свет выхода» — состояние йогического транса. Я подробно расспросила Дутеншизера о Ригасе, и он подтвердил мне все то же самое, что говорил Гурахан. Он даже назвал мне коммивояжёра, который, по словам Ригаса, по ночам превращался в летучую мышь и отправлялся на Луну к своим братьям. Сомнений нет — это Гурахан…
Фромм юлит, отказывается резать мне ступню, а сама я млею. Неодолимое малодушие. Откуда в нас это малодушие?
Живу на уколах. Благо, в нашем распоряжении предостаточно самых лучших медикаментов. Каждый из нас злоупотребляет…
У Гортензии все признаки умственного расстройства. Шизанулся, видимо, и Фромм: беспричинно смеется, уверяя меня, что люди, подобные Гортензии, не сходят с ума…
Мне ее жаль. Она, действительно, страдает. Мелет вздор. Обвиняет себя в смерти мужа. Кается в грехах, которых не совершала. Уверяет, что ей открылось сверхзнание.
Вчера рассказывала, как она жила растением, что чувствовала и т.п. Я спросила: «Тяжело быть привязанным к одному месту?» Гортензия руками замахала: дескать, при высшей организации духа нет необходимости передвигаться в пространстве; истинное движение — движение внутри себя, это понимали посвященные и всю жизнь проводили на одном месте — Кант, Циолковский, Жюль Верн… Спросила ее: «Как ты воспринимала людей, когда была растением? Если тебя губили?» — «Лично меня не губили, я была кактусом в пустыне. Другие растения не осуждали человека, потому что он потрясающе примитивен. Разум — первая ступень в способности природы отрицать самое себя. Растения выше человека. А человек жалок в своей гордыне». — «Как же мыслят растения?» — «Что значит „мыслить“? Все сущее в природе есть воплощенная мысль, и потому мысль как таковая на вершинах самопознания излишня…»