Страница:
— Сэр, мы вернем утраченное мужество, когда откажемся от пустых надежд! Ложь, будто кто-то поможет верующим! Пора покончить с верой!
Сэлмон послал мне воздушный поцелуй. Он руками разрывал курицу, и с пальцев его стекал жир, красный в отсветах витражей.
— Лично я после проповеди моего друга ощущаю восторг и тоску, — прозвучал как сквозь толщу воды голос Такибае. Адмирал улыбался, и я послал ему воздушный поцелуй. Я тоже ощущал восторг и, пожалуй, тоску. — После проповеди мне хочется взять бритву и полоснуть себе по шее!
— Не торопитесь, ваше превосходительство, — сказал Сэлмон, — другие это сделают более квалифицированно…
Они засмеялись, встали из-за стола и поцеловались. Я плакал, готовый исполнить любую прихоть этих славных людей. Я дал себе слово написать о них гениальный роман. Кажется, я дал такое обязательство вслух. Даже официант-малаец был растроган щедростью моего сердца. Он дружески кивнул, встретив мой взгляд, а мне хотелось лететь, лететь, махая большими лучистыми крыльями…
Смысл жизни? Это — труд ради космической вечности человечества. Отсюда все остальное: сохранение культуры прошлого и накопление новой культуры, науки и социальные революции. Отсюда смысл и ценность личности, семьи, потомства, природы, дружбы, любви, красоты. Побудить всех людей свободно и равноправно трудиться ради вечности человечества — вот он, смысл. Я, Дутеншизер, открыл его. Но не в красках неба и моря, а в боли своего сердца.
Главное, чему мы должны учить своих детей, — не счет, не букварь. Мы должны учить их видеть правду, говорить правду, любить правду, поклоняться правде как высшей справедливости, высшему счастью и высшему милосердию.
Низменное нельзя использовать в возвышенных целях — это аксиома.
Мы считаем человека самым тонким созданием природы — образом и подобием бога. Но разве случайно его разум уравновешен «механизмом» души, совести и сердца? «Божий человек» вырождается в скотину, едва в нем недостает души, сердца и совести! Чуть-чуть нарушилось равновесие, и человек исчезает в туманах эгоизма.
Наши враги славят робота. Они выдумывают все более совершенных роботов, способных разговаривать, выражать простейшие эмоции и воспроизводить себе подобных. Они кичатся этим и называют это прогрессом. Но это зловещий прогресс. Допускаю, он стал неизбежным в том прогнившем от искусственных противоречий мире, в котором мы живем, но это отнюдь не свидетельствует в его пользу.
Подобие человека, лишенное сердца и души, — преступно и омерзительно. Вряд ли мы обозреваем теперь все последствия этого эпохального изобретения. Речь идет не о восстании роботов, речь идет о более ужасном: о падении в человеке душевности, сердечности и совестливости от общения с царством механических рабов. Человек становится все менее нужен человеку — и это симптом общей погибели.
Мы на грани катастрофы. Что ожидает нас завтра? Я, Дутеншизер, торжественно заявляю: я противник нынешнего прогресса. Вчера я соглашался с ним, сегодня — восстаю, понимая, сколь непопулярен мой бунт. Но я не боюсь. Я хочу открыть глаза заблудшим, обманутым, гонимым бичом необходимости по жалкому кругу своих монотонных судеб.
Мы поддались своим врагам, и потому прогресс стал убийственным.
Этот «прогресс» всегда был односторонним, более техническим, чем социальным, более просвещенческим, чем нравственным. Мы остановились на пути к идеалу, и технология увлекла нас в бездну. Нам кажется, что прогресс бесконечен. Да, познание бесконечно, но технологический прогресс на земле знает свои оптимальные границы. Не улюлюкайте, не спешите объявить меня ретроградом, — вы всегда легко доказывали то, во что верили, но не давали себе труда вникнуть в логику, которая противостояла вашим ублюдочным схемам.
Независимо от нашей воли может произойти то, чего мы все не хотим, но что допускают некоторые из нас, и произойти может именно потому, что мы боимся говорить открыто об этих «некоторых», мы боимся восстать против них и накинуть на них узду, лишить их колоссальной собственности, которую они украли у нас. Это главная истина времени.
Они правят нами, зримо и незримо, они правят нашими правителями, они правят правителями наших правителей. Они контролируют все политические партии, нелегальные союзы и бандитские шайки…
Вслушайтесь в мой крик — в нем страшная правда, в какую не хочется верить. Но я знаю это, теперь я знаю!
Механизация мышления с помощью микромодулей не прибавляет ни здравого смысла, ни мудрости.
Какой бы могущественной ни стала техника, человек должен сохранить за собой право на все человеческие операции, не передоверяя их роботам. Он должен пахать и сеять, любить и растить детей, помогать более слабым, любоваться ландшафтами и облагораживать свою душу. Иначе человек выродится в существо, по сравнению с которым самый злой хищник покажется безобидным.
Не таков ли уже человек ныне?
Какой бы могущественной ни стала техника, человек не должен забыть о свободе, равенстве, добре, сочувствии, истине, о тех идеалах справедливости, которыми дышала история лучших сынов человечества. Иначе планетная жизнь теряет свой смысл. Иначе самоубийство становится более желанным, чем существование…
Люди, вам угрожают общей смертью! Слышите меня???
Еще осталось несколько минут, еще можно обрубить горящий фитиль. От каждого из нас зависит столько же, сколько от всех наших врагов вместе взятых. Но нужно действовать, действовать!
Каждому из нас — действовать!..
Заканчивалась погрузка баржи, отплывавшей на Вококо, где подразделение полицейских и наемники вот уже несколько дней безуспешно пытались выполнить приказ адмирала Такибае — «вступить в боевое соприкосновение с террористами и преследовать их, не отрываясь, до полного уничтожения»…
С чемоданчиком, где были самые необходимые вещи, я пристроился на палубе. Кряхтя и ругаясь, мимо меня сновали полицейские — таскали ящики с патронами. Настроение было дурацкое, каковое обычно случается у меня после крупной попойки: зачем, зачем я нахлестался, какая была в том необходимость? Я терзался и досадовал и в то же время испытывал сильное желание напиться вновь. Я понимал, что здорово-таки рискую, отправляясь на Вококо, но… слово было дано, и я утешал себя мыслью, что, может быть, мне посчастливится унять кровопролитие. Доброе дело смоет с меня позор всех ошибок, и я с легким сердцем уеду в Европу…
Таял прозрачный вечер. Вспыхивали окна, отражая закат. Свет истончался и слабел. Все дома, все улицы Куале обретали черты умиротворения и сходства. Горные хребты из фиолетовых стали синими. Пылил по верхней дороге в направлении аэропорта грузовик…
«Да почему же все обречено? Ведь может, может человек жить счастливо, любя других, как себя!» — мысль защемила…
— Вы миссионер? — детина в оливковой куртке, белобрысый, с глазами голубыми и наивными, сел возле меня на палубу, зажав между ног автомат. — Меня зовут Паоло. Мне велено доставить вас к капитану.
Он снял с пояса флягу и, взболтнув, отпил. Кадык отсчитал глотки.
— Можете хлебнуть ради анализа… Ну, как угодно… Теперь молись не молись, все одно. Где-то близко уже наша смерть, я так думаю. Позавчера видел сон: собравшись возле часовни, мертвецы дулись в карты. Капрал уверяет, что это верная примета. Мне все равно. Охота на аборигенов — не то. Хотелось бы настоящей войны, такой, где рискуешь на каждом шагу. Однажды я пережил это, — чувствуешь жизнь…
Я взглянул на парня. Не больше двадцати пяти лет.
— Где было? Это все равно. Тебе хорошо платят, и ты рискуешь…
«Неужели сосунок испытывает романтику, убивая? Какая мать родила его?..»
— Война — занятие для настоящих мужчин. Решает сила и хитрость, и ты — бог. И других богов нет.
— Вы убивали людей?
— Кто их не убивал?.. Может быть, вы не убивали? Убивали, будьте покойны. И убиваете каждый день. Всякий — на свой лад…
Паоло усмехнулся. Он был такой моложавый и такой добродушный с виду. «Как поселяется в человеке жестокость?.. Если ему приказали сопровождать меня, значит, он среди своих не на последнем счету…»
— Убивать — работа, как и всякая другая. К тому же я их ненавижу, этих обезьян. Им дай волю, они расплодятся на весь мир. Все поют и пляшут — то на свадьбе, то на похоронах. Они звери — разве можно жалеть зверей?
— Но в чем их вина?
Паоло пожал плечами.
— Может, они и вовсе не виноваты. Но если мне приказано, я выполняю приказ. Хозяин должен быть доволен. Я человек честный и люблю, чтобы все на совесть.
— И вы имеете право на чужие жизни?
— Они сами дали нам это право. Они слабее нас, трусливей, глупее. Когда есть приказ, мы на все имеем право.
— Откуда вы, из какой страны? Где ваша родина?
— Ну, это вы слишком, папаша, — оборвал меня Паоло. — Как говорится, хватили через край. Пока у меня контракт, и я ношу оружие, у меня нет родины… Верно, и вы, пока служите богу, не вспоминаете, где зарыты ваши предки. Да это ведь все равно, не так ли?..
В сумерках баржа отвалила от причала, развернулась под жерлами пушек флагманского корабля несуществующей эскадры адмирала Такибае, прошла залив и, когда маяк исчез за громадой скалы, взяла курс на Вококо.
На душе было гадко, и я решил не уходить с палубы, хотя ветерок посвежел — баржа неприятно поскрипывала, переваливаясь с волны на волну.
Ночью океан страшен. Но и красив — при луне. Волны наползают бархатные, черные, но вот, достигнув вершины, ухнув и рассыпавшись брызгами, сверкают живым изумрудным светом…
Стучали двигатели, удушливо попахивало машинным маслом и краской. За высокой рубкой, в затишке, бряцая оружием, покуривали полицейские. Паоло с презрением отозвался о них — «опереточный сброд»…
Сон не шел, в духоту закрытого помещения спускаться не хотелось. «А если убьют? — заныла душа. — Не будет больше ни ветра, ни земли, ни человечества, — ничего не будет… Так неужели же я должен кому-то, если близится час, когда меня не станет?..»
Я не мог внушить себе чувство долга: пошатнулась вера в прекрасное будущее. Будущее представлялось мне теперь таким, как его изобразил Сэлмон.
Я понимал, что убийство веры и было главной целью Сэлмона: теряющий веру терял будущее, превращаясь в ничтожество, в палача, в лакея. Я понимал и то, что пока жива вера, сэлмонам не завладеть миром. Но впервые я не особенно верил в то, что понимал…
В полночь баржа бросила якорь у острова Вококо. На воду спустили шлюпку. Едва шлюпка коснулась берега, меня и Паоло встретили наемники. Светя фонариками, они провели нас через пальмовую рощу — к просторной деревянной постройке с наклонной крышей. Это был склад. В отгороженном углу мне указали мое место. Я выпил банку пива и тотчас уснул, хотя вокруг гомонили и играли в карты.
Проснулся я рано утром и обошел бандитское логово, думая о том, что в прежние времена правительства объединялись, чтобы уничтожать разбойничьи шайки на море и на суше, а теперь используют бандитов повсюду, где не могут использовать регулярные войска.
Наемники еще спали. Я напоролся на часового. В пятнистой куртке, он покуривал у тяжелого пулемета. От него я узнал, что склад использовался прежде малайцами, державшими торговые лавки по всему острову, а теперь служит базой для отряда, действующего против партизан.
В тишине утра забухали взрывы, приглушенные расстоянием.
— «Обезьяны», — объяснил наемник, указывая рукой в сторону хребта Моту-Моту. — Иногда они пробираются к побережью. Тактика непрерывной активности.
— Откуда у партизан оружие?
— Откуда? Черномазые уступили им два миномета… Если бы они с самого начала не путались у нас под ногами, здесь уже нечего было бы делать…
После завтрака Паоло и еще один тип, неразговорчивый, провонявший женскими духами, потопали со мной в расположение отряда капитана Ратнера. Мы отошли довольно далеко от берега и поднялись на холм. Оттуда хорошо просматривалась бухта и наша баржа. Мои спутники устроили короткий привал. Каждый из них тащил оружие и боеприпасы, и только я шел налегке, нес чемоданчик, где среди всякой дорожной надобности лежало запечатанное письмо Такибае к Око-Омо. Записку Луийи я держал при себе.
Небо было ясным. Но жары не было — тянул прохладный ветерок. Мои провожатые курили, не переставая прислушиваться и озираться.
Молча передохнув, мы продолжили путь. Впереди шел Паоло, сзади, приотстав шагов на двадцать, его сотоварищ.
— Этот ваш напарник — что, попивает духи?
— Просто ненормальный. Другие спят на экскрементах, а его тошнит от запаха каждого трупа… Ему советовали прижигать йодом ноздри. Он не послушал, стал, как баба, прыскаться духами. Понятно, его проучили…
Вдруг Паоло рывком опрокинул меня на землю и, метнувшись в сторону, выпустил из автомата длинную очередь. Его приятель залег за камень и тоже стал стрелять в густой буш впереди нас.
Ответных выстрелов не было. Я высказал предположение, что тревога напрасна, и поднялся с земли. Грязно ругаясь, Паоло ногой отшвырнул мой чемодан, который, падая, я выставил впереди себя, пытаясь сохранить равновесие. Чемодан был в двух местах прострелен. Увидев это, я прикусил язык.
— Тут лазили вовсе не «обезьяны», — крикнул из зарослей Паоло. — Глядите, оставили неконсервированный сувенир! — Он выволок за ногу убитого в форме полицейского. Под лопаткой темнело кровавое пятно. — Они сами добили его… Клянусь, это вовсе не партизан! Надо прихватить головешку.
— Нет, — сморщился второй наемник. — Ноша и без того тяжела. Я сделаю несколько снимков. Для «ангелов» этого довольно…
Он сфотографировал труп, и мы поплелись дальше. Наемники были начеку. Никто из них, однако, и словом не обмолвился о происшествии. «Ничего себе нервы!» Подумалось, что убить хотели именно меня, — кто-то знал о моей миссии. Если так, я влип. Зачем, зачем я встрял в это дело? Человек и без того под постоянным прессом обстоятельств. Безумие — искать еще большей зависимости, полагая, что ищешь свободу. В конце концов, сколько бы их ни осталось, дней жизни, было бы неплохо провести их среди книг и необременительных приятелей, которых всегда можно было бы послать к черту. Сидеть у телевизора, поигрывать в скат и шахматы, смаковать вино и развлекаться временами с какой-нибудь чистоплотной женщиной — разве плохо?..
Я вспомнил об Анне-Марии, но впервые без боли и без сожаления…
Попытки разузнать что-либо о Ратнере от Паоло не увенчались успехом. Все же я уловил, что наемник высоко ценит своего командира. И вот я увидел поджарого, сорокалетнего блондина, смотревшего в упор исподлобья.
— Я получил радиограмму, — сказал он, вяло пожав мне руку. — Вам нужно скорее добраться до черномазых. Завтра это будет посложнее: передали, что заштормит. Преследование придется, видимо, приостановить, хотя искушение велико — воспользоваться дождем. Если бы это было в долине! Здесь, в горах, стратегия строго обусловлена возможностями природы…
Ратнер принимал меня в палатке, сидя на складном стуле возле рации, — жевал резинку, подбрасывал на ладони наушники и улыбался улыбкой, какая не менялась во все время разговора.
«Этот человек организует массовые убийства».
— У вас есть семья?
— Могла быть… Теперь не нужна. Я принципиальный противник семьи.
Я пожалел о своем вопросе. Капитан улыбнулся шире — ощерились мелкие зубы.
— Вас это коробит? Как может правда коробить писателя?.. В джунглях мира я выполняю роль волка, который гонит жертву… Вы ошибетесь, посчитав моих солдат бандитским отребьем. Да, криминальные элементы здесь есть, есть всякого рода извращенцы. Но дебилов нет. Нет людей, которые бы не сознавали вполне, что они делают. Каждому новичку, — а нам приходится пополняться, — я создаю биографию. Старо, но по-прежнему действенно: заставляю расстреливать тех, кто подлежит расстрелу. Сцена берется на пленку, и тот, кого мы принимаем в стаю, уже выполняет все ее законы. Я каждому даю возможность хорошо заработать, но я знаю грань, за которой может пострадать безопасность и сила стаи, и выбраковываю зарвавшихся. Есть еще вопросы?
Все было ясно: если может сходить с ума человек, то и мир в целом способен переживать сумасшествие. Весь парадокс в том, что очевидное сумасшествие мира нельзя подтвердить доводами разума.
— Не исключено, что на вас готовилось покушение. Это уже та область политики, которая меня не интересует. Тем не менее вы можете быть уверены: здесь я гарантирую вашу безопасность…
Меня довели до небольшого горного озера, посадили в круглую резиновую лодку, пустили красную ракету и сказали, чтобы я греб к противоположному берегу.
Надвигался вечер, и тучи, как нарочно, отовсюду сползались. Говорить о своих страхах было бесполезно. Махнув рукой провожатым, я отплыл в сторону партизан. И тут подул рывками ветер, поднялась зыбь. Я молил бога, чтобы не стемнело и не пошел дождь: при плохой видимости партизаны могли принять меня за атакующего противника и прикончить. В первых сумерках я не выдержал — громко запел. Глупая опереточная песенка — ничего иного я не сумел припомнить. Да и никакого мотива — заикающиеся выкрики…
Озеро было шириною в триста — триста пятьдесят метров. Вероятно, оно образовалось в незапамятные времена в кратере вулкана — это доказывала его круглая форма и отвесные скалистые берега.
Ветер подхватывал и уносил мой голос, лодка медленно продвигалась вперед, и я каждый миг ожидал выстрела. Мне казалось, что снайпер непременно поразит меня в голову. От ожиданий мерзло и коченело тело, и все во мне пропитывалось отвратительной, просившейся наружу кислотой.
Разгулялась уже приличная волна, когда я пристал к берегу. Последние лучи солнца погасли. Все вокруг слилось в густой темноте.
Куда идти дальше, я не знал. Да и не хотел, потому что почти от самого берега начинались джунгли.
— Эй, кто здесь? — прокричал я. И раз, и другой, и третий.
— Мистер Фромм? — услыхал я совсем рядом. — Это Игнасио Диас, поднимайтесь сюда, за гребень!..
Как я обрадовался! Как облегченно вздохнул, пожимая руку моему давнему знакомому. Мне казалось, что все рады моему появлению и что моя задача практически выполнена. Я торопил Игнасио поскорее сообщить обо мне Око-Омо.
Провожатый довел меня до поселка. В хижине, чуть освещенной керосиновой лампой, небритый, похудевший Око-Омо, сидя на полу, что-то писал в блокнот.
— Пустяки, — сказал он, отвечая на вопрос, который я не осмелился задать. — Самое главное, я оказался не таким уже трусом, как полагал. Наемники непобедимы, пока противостоят беззащитным.
Я спросил о капитане Ратнере.
— Актер. Похваляется тем, что всегда спокоен и всегда улыбается. Подчеркивает свою заботу о солдатах. Но нам известно, за каждого наемника после десяти боев он получает премию… Завтра увидите, что натворила его банда в деревне Укатеа. Согнали всех на площадь, глумясь, отрубили голову колдуну. А потом подожгли дома и расстреляли каждого третьего из схваченных. Они думают, что запугают зверствами. Но зверства вселяют не только страх, но и мужество…
Я передал записку от Луийи и письмо от Такибае. Око-Омо прочел записку, а потом письмо. Помедлив, сжег его, запалив над лампой.
— Диктатор предлагает мне пост председателя государственного совета. Наивный трюк. Дело не в личных амбициях. За время независимости мы ни на шаг не продвинулись к независимости. Народ еще более разорен и задавлен. Мы не получили ничего, кроме коррупции, сомнения в своих силах, алкоголизма и порнографических фильмов…
Не договорив, Око-Омо ушел — какой-то человек позвал его.
Ветер усилился, от его толчков вздрагивала хижина, струи ветра, прорываясь сквозь панданусовые занавеси, приносили незнакомые запахи. Какая-то неодолимая бессмысленность была во всем, что меня окружало. «Зачем я здесь? Что могу изменить?..»
Для Такибае партизаны были такими же мерзавцами, как и все остальные люди, только использующими иные средства для обретения власти и материальных богатств. Тут, в этой жалкой хижине, ничего толком не зная о партизанах, я подумал, что, может быть, именно эти люди и есть то новое, в чем нуждается мир. Они терпят лишения, страдают и умирают. Но они умирают, потому что не хотят жить рабами. И став свободными, они не допустят рабства, стало быть, и гибели мира.
Нет, не зависть захлестнула меня. Но никчемность моей жизни прежде не представала передо мной столь отчетливо, как в тот час, когда я ожидал Око-Омо.
Да, я всегда существовал безбедно, я был в привилегированном положении, но чего я добился? Всю жизнь я извивался, отрекаясь от своих убеждений, едва они создавали мне неудобства. У меня были свои интересы и даже оригинальные, раскупавшиеся нарасхват книги, но своего особого мира я так и не создал. Я не служил своей мечте о новом человеке. А Око-Омо, не калькулируя каждодневно, не продавая себя каждому, кто предлагал хорошую цену, бросил на карту самого себя и тотчас стал национальным героем. И теперь не имеет значения, выиграет он свой бой или проиграет его, — в масштабах истории своего народа он уже победитель…
Как-то само собою, вовсе без усилий я понял, отчего недолюбливаю Око-Омо, — он был более цельным и порядочным человеком, нежели я, праведник по профессии, что ли. У него было особое достоинство, он был несравненно ближе людям, чем я, трагически ощущающий постоянный разрыв с ними. Они не понимали меня, и я уже не хотел понимать их. И что скрывать, именно нежелание оказаться лицом к лицу с непредсказуемой людской толпой побудило меня отказаться от поездки на Муреруа.
В конце концов, когда-то необходимо и себе сказать правду…
Был такой мимолетный период в моей жизни, — незадолго до встречи с Анной-Марией, — я симпатизировал социал-демократам, пожалуй, даже, как считали некоторые, «примыкал» к одной радикальной группке, хотя всего лишь раз и присутствовал на ее сборище, называемом «дискуссией».
Эта группка критиковала и правых, и левых. Скорее всего, от раздражения: никто не разбирался в событиях. Даже знаменитый Краузе молол всякую чепуху.
Тогда я еще не знал, что человек готов принять любое объяснение мира, лишь бы не рехнуться от сознания полной своей слепоты. Не знал и того, как опасно поносить существующее, ничего не противопоставляя ему…
Было решено, что люди Краузе примут участие в манифестациях на площади Шток-им-Айзен: как раз в Вене сходились марши мира из многих стран, протестуя против ядерных довооружений в Европе. Однако некий Ганс Нитце предложил сверх того бросить дымовые шашки у посольств Израиля и США. Что касается Израиля, тут все более или менее быстро согласились, — Сабра и Шатила были еще у многих в памяти, — но насчет США мнения разошлись. Краузе заявил, что акция приобретает прокоммунистический характер. И тогда Нитце взял его за горло: «Мир будет катиться в бездну, пока будет подавляться инакомыслие! Подлинная свобода мнений — главная предпосылка в борьбе за спасение человечества от войны! Мы не должны допустить военного преобладания какой-либо великой державы, ибо это усиливает шансы авантюристов. И поскольку именно США пытаются нарушить сложившийся баланс, мы должны прежде всего им адресовать свой протест!» Цитируя американские источники, Нитце озадачил всех перспективой милитаризации космоса. «Олухи, — орал он, малиновый от напряжения, — все мы трагически не понимаем, что покушение на космос гораздо опаснее покушения на национальную территорию!..»
Нитце был прав, и большинство поддержало его предложение о дымовых шашках. Лично я не голосовал, — я ведь присутствовал на правах наблюдателя. Но в тот же день вечером мне позвонил мой издатель.
— Не хочу объяснять, отчего и почему, — сказал он. — Если завтра будут брошены дымовые шашки, будут иметь крупные неприятности не только те люди, но и все остальные, прямо или косвенно участвовавшие в обсуждении принятого решения…
Что я мог сделать? Сказать, что я ни при чем? Поехать к Краузе и потребовать новой дискуссии? А главное — я сознавал полную бессмысленность затеи с дымовыми шашками. Сознавал и то, что мой издатель пересмотрит весьма выгодный для меня контракт. В прочее я уже не хотел лезть…
Все они позднее считали, что Нитце «заложил» я, все они чернили меня как предателя. И никто из них до сих пор не знает, что недели через две после того случая этого самого Нитце я видел в машине с моим издателем…
Но прежде того я натерпелся мук, шагая в колонне по городской улице. Мне казалось, будто всякий из демонстрантов знает обо мне и презирает меня. Как я был одинок! Как подавлен! И как сомневался в том, что честные люди могут объединиться и победить!..
Вернулся Око-Омо. «Все же есть нечто, ставящее нас на одну доску, — злорадно подумал я. — Судьба человечества. И каждый значит что-либо или не значит в зависимости от общей судьбы. Трагический ее исход тотчас уравнял бы всех в бездне небытия и мрака, — не осталось бы даже нолей, какие, как ни крути, не пустое место, если располагаются между плюсом и минусом…»
— Начинается сильная буря. Мы усилили наблюдение. Противник, безусловно, попытается преподнести нам сюрприз. Но мы опередим его… В военном, как и во всяком другом деле, все определяет стратегический замысел. Остальное подчинено его осуществлению. Вряд ли выиграет тот, кто исходит из имеющихся возможностей и не стремится создать новые.
Сэлмон послал мне воздушный поцелуй. Он руками разрывал курицу, и с пальцев его стекал жир, красный в отсветах витражей.
— Лично я после проповеди моего друга ощущаю восторг и тоску, — прозвучал как сквозь толщу воды голос Такибае. Адмирал улыбался, и я послал ему воздушный поцелуй. Я тоже ощущал восторг и, пожалуй, тоску. — После проповеди мне хочется взять бритву и полоснуть себе по шее!
— Не торопитесь, ваше превосходительство, — сказал Сэлмон, — другие это сделают более квалифицированно…
Они засмеялись, встали из-за стола и поцеловались. Я плакал, готовый исполнить любую прихоть этих славных людей. Я дал себе слово написать о них гениальный роман. Кажется, я дал такое обязательство вслух. Даже официант-малаец был растроган щедростью моего сердца. Он дружески кивнул, встретив мой взгляд, а мне хотелось лететь, лететь, махая большими лучистыми крыльями…
Смысл жизни? Это — труд ради космической вечности человечества. Отсюда все остальное: сохранение культуры прошлого и накопление новой культуры, науки и социальные революции. Отсюда смысл и ценность личности, семьи, потомства, природы, дружбы, любви, красоты. Побудить всех людей свободно и равноправно трудиться ради вечности человечества — вот он, смысл. Я, Дутеншизер, открыл его. Но не в красках неба и моря, а в боли своего сердца.
Главное, чему мы должны учить своих детей, — не счет, не букварь. Мы должны учить их видеть правду, говорить правду, любить правду, поклоняться правде как высшей справедливости, высшему счастью и высшему милосердию.
Низменное нельзя использовать в возвышенных целях — это аксиома.
Мы считаем человека самым тонким созданием природы — образом и подобием бога. Но разве случайно его разум уравновешен «механизмом» души, совести и сердца? «Божий человек» вырождается в скотину, едва в нем недостает души, сердца и совести! Чуть-чуть нарушилось равновесие, и человек исчезает в туманах эгоизма.
Наши враги славят робота. Они выдумывают все более совершенных роботов, способных разговаривать, выражать простейшие эмоции и воспроизводить себе подобных. Они кичатся этим и называют это прогрессом. Но это зловещий прогресс. Допускаю, он стал неизбежным в том прогнившем от искусственных противоречий мире, в котором мы живем, но это отнюдь не свидетельствует в его пользу.
Подобие человека, лишенное сердца и души, — преступно и омерзительно. Вряд ли мы обозреваем теперь все последствия этого эпохального изобретения. Речь идет не о восстании роботов, речь идет о более ужасном: о падении в человеке душевности, сердечности и совестливости от общения с царством механических рабов. Человек становится все менее нужен человеку — и это симптом общей погибели.
Мы на грани катастрофы. Что ожидает нас завтра? Я, Дутеншизер, торжественно заявляю: я противник нынешнего прогресса. Вчера я соглашался с ним, сегодня — восстаю, понимая, сколь непопулярен мой бунт. Но я не боюсь. Я хочу открыть глаза заблудшим, обманутым, гонимым бичом необходимости по жалкому кругу своих монотонных судеб.
Мы поддались своим врагам, и потому прогресс стал убийственным.
Этот «прогресс» всегда был односторонним, более техническим, чем социальным, более просвещенческим, чем нравственным. Мы остановились на пути к идеалу, и технология увлекла нас в бездну. Нам кажется, что прогресс бесконечен. Да, познание бесконечно, но технологический прогресс на земле знает свои оптимальные границы. Не улюлюкайте, не спешите объявить меня ретроградом, — вы всегда легко доказывали то, во что верили, но не давали себе труда вникнуть в логику, которая противостояла вашим ублюдочным схемам.
Независимо от нашей воли может произойти то, чего мы все не хотим, но что допускают некоторые из нас, и произойти может именно потому, что мы боимся говорить открыто об этих «некоторых», мы боимся восстать против них и накинуть на них узду, лишить их колоссальной собственности, которую они украли у нас. Это главная истина времени.
Они правят нами, зримо и незримо, они правят нашими правителями, они правят правителями наших правителей. Они контролируют все политические партии, нелегальные союзы и бандитские шайки…
Вслушайтесь в мой крик — в нем страшная правда, в какую не хочется верить. Но я знаю это, теперь я знаю!
Механизация мышления с помощью микромодулей не прибавляет ни здравого смысла, ни мудрости.
Какой бы могущественной ни стала техника, человек должен сохранить за собой право на все человеческие операции, не передоверяя их роботам. Он должен пахать и сеять, любить и растить детей, помогать более слабым, любоваться ландшафтами и облагораживать свою душу. Иначе человек выродится в существо, по сравнению с которым самый злой хищник покажется безобидным.
Не таков ли уже человек ныне?
Какой бы могущественной ни стала техника, человек не должен забыть о свободе, равенстве, добре, сочувствии, истине, о тех идеалах справедливости, которыми дышала история лучших сынов человечества. Иначе планетная жизнь теряет свой смысл. Иначе самоубийство становится более желанным, чем существование…
Люди, вам угрожают общей смертью! Слышите меня???
Еще осталось несколько минут, еще можно обрубить горящий фитиль. От каждого из нас зависит столько же, сколько от всех наших врагов вместе взятых. Но нужно действовать, действовать!
Каждому из нас — действовать!..
Заканчивалась погрузка баржи, отплывавшей на Вококо, где подразделение полицейских и наемники вот уже несколько дней безуспешно пытались выполнить приказ адмирала Такибае — «вступить в боевое соприкосновение с террористами и преследовать их, не отрываясь, до полного уничтожения»…
С чемоданчиком, где были самые необходимые вещи, я пристроился на палубе. Кряхтя и ругаясь, мимо меня сновали полицейские — таскали ящики с патронами. Настроение было дурацкое, каковое обычно случается у меня после крупной попойки: зачем, зачем я нахлестался, какая была в том необходимость? Я терзался и досадовал и в то же время испытывал сильное желание напиться вновь. Я понимал, что здорово-таки рискую, отправляясь на Вококо, но… слово было дано, и я утешал себя мыслью, что, может быть, мне посчастливится унять кровопролитие. Доброе дело смоет с меня позор всех ошибок, и я с легким сердцем уеду в Европу…
Таял прозрачный вечер. Вспыхивали окна, отражая закат. Свет истончался и слабел. Все дома, все улицы Куале обретали черты умиротворения и сходства. Горные хребты из фиолетовых стали синими. Пылил по верхней дороге в направлении аэропорта грузовик…
«Да почему же все обречено? Ведь может, может человек жить счастливо, любя других, как себя!» — мысль защемила…
— Вы миссионер? — детина в оливковой куртке, белобрысый, с глазами голубыми и наивными, сел возле меня на палубу, зажав между ног автомат. — Меня зовут Паоло. Мне велено доставить вас к капитану.
Он снял с пояса флягу и, взболтнув, отпил. Кадык отсчитал глотки.
— Можете хлебнуть ради анализа… Ну, как угодно… Теперь молись не молись, все одно. Где-то близко уже наша смерть, я так думаю. Позавчера видел сон: собравшись возле часовни, мертвецы дулись в карты. Капрал уверяет, что это верная примета. Мне все равно. Охота на аборигенов — не то. Хотелось бы настоящей войны, такой, где рискуешь на каждом шагу. Однажды я пережил это, — чувствуешь жизнь…
Я взглянул на парня. Не больше двадцати пяти лет.
— Где было? Это все равно. Тебе хорошо платят, и ты рискуешь…
«Неужели сосунок испытывает романтику, убивая? Какая мать родила его?..»
— Война — занятие для настоящих мужчин. Решает сила и хитрость, и ты — бог. И других богов нет.
— Вы убивали людей?
— Кто их не убивал?.. Может быть, вы не убивали? Убивали, будьте покойны. И убиваете каждый день. Всякий — на свой лад…
Паоло усмехнулся. Он был такой моложавый и такой добродушный с виду. «Как поселяется в человеке жестокость?.. Если ему приказали сопровождать меня, значит, он среди своих не на последнем счету…»
— Убивать — работа, как и всякая другая. К тому же я их ненавижу, этих обезьян. Им дай волю, они расплодятся на весь мир. Все поют и пляшут — то на свадьбе, то на похоронах. Они звери — разве можно жалеть зверей?
— Но в чем их вина?
Паоло пожал плечами.
— Может, они и вовсе не виноваты. Но если мне приказано, я выполняю приказ. Хозяин должен быть доволен. Я человек честный и люблю, чтобы все на совесть.
— И вы имеете право на чужие жизни?
— Они сами дали нам это право. Они слабее нас, трусливей, глупее. Когда есть приказ, мы на все имеем право.
— Откуда вы, из какой страны? Где ваша родина?
— Ну, это вы слишком, папаша, — оборвал меня Паоло. — Как говорится, хватили через край. Пока у меня контракт, и я ношу оружие, у меня нет родины… Верно, и вы, пока служите богу, не вспоминаете, где зарыты ваши предки. Да это ведь все равно, не так ли?..
В сумерках баржа отвалила от причала, развернулась под жерлами пушек флагманского корабля несуществующей эскадры адмирала Такибае, прошла залив и, когда маяк исчез за громадой скалы, взяла курс на Вококо.
На душе было гадко, и я решил не уходить с палубы, хотя ветерок посвежел — баржа неприятно поскрипывала, переваливаясь с волны на волну.
Ночью океан страшен. Но и красив — при луне. Волны наползают бархатные, черные, но вот, достигнув вершины, ухнув и рассыпавшись брызгами, сверкают живым изумрудным светом…
Стучали двигатели, удушливо попахивало машинным маслом и краской. За высокой рубкой, в затишке, бряцая оружием, покуривали полицейские. Паоло с презрением отозвался о них — «опереточный сброд»…
Сон не шел, в духоту закрытого помещения спускаться не хотелось. «А если убьют? — заныла душа. — Не будет больше ни ветра, ни земли, ни человечества, — ничего не будет… Так неужели же я должен кому-то, если близится час, когда меня не станет?..»
Я не мог внушить себе чувство долга: пошатнулась вера в прекрасное будущее. Будущее представлялось мне теперь таким, как его изобразил Сэлмон.
Я понимал, что убийство веры и было главной целью Сэлмона: теряющий веру терял будущее, превращаясь в ничтожество, в палача, в лакея. Я понимал и то, что пока жива вера, сэлмонам не завладеть миром. Но впервые я не особенно верил в то, что понимал…
В полночь баржа бросила якорь у острова Вококо. На воду спустили шлюпку. Едва шлюпка коснулась берега, меня и Паоло встретили наемники. Светя фонариками, они провели нас через пальмовую рощу — к просторной деревянной постройке с наклонной крышей. Это был склад. В отгороженном углу мне указали мое место. Я выпил банку пива и тотчас уснул, хотя вокруг гомонили и играли в карты.
Проснулся я рано утром и обошел бандитское логово, думая о том, что в прежние времена правительства объединялись, чтобы уничтожать разбойничьи шайки на море и на суше, а теперь используют бандитов повсюду, где не могут использовать регулярные войска.
Наемники еще спали. Я напоролся на часового. В пятнистой куртке, он покуривал у тяжелого пулемета. От него я узнал, что склад использовался прежде малайцами, державшими торговые лавки по всему острову, а теперь служит базой для отряда, действующего против партизан.
В тишине утра забухали взрывы, приглушенные расстоянием.
— «Обезьяны», — объяснил наемник, указывая рукой в сторону хребта Моту-Моту. — Иногда они пробираются к побережью. Тактика непрерывной активности.
— Откуда у партизан оружие?
— Откуда? Черномазые уступили им два миномета… Если бы они с самого начала не путались у нас под ногами, здесь уже нечего было бы делать…
После завтрака Паоло и еще один тип, неразговорчивый, провонявший женскими духами, потопали со мной в расположение отряда капитана Ратнера. Мы отошли довольно далеко от берега и поднялись на холм. Оттуда хорошо просматривалась бухта и наша баржа. Мои спутники устроили короткий привал. Каждый из них тащил оружие и боеприпасы, и только я шел налегке, нес чемоданчик, где среди всякой дорожной надобности лежало запечатанное письмо Такибае к Око-Омо. Записку Луийи я держал при себе.
Небо было ясным. Но жары не было — тянул прохладный ветерок. Мои провожатые курили, не переставая прислушиваться и озираться.
Молча передохнув, мы продолжили путь. Впереди шел Паоло, сзади, приотстав шагов на двадцать, его сотоварищ.
— Этот ваш напарник — что, попивает духи?
— Просто ненормальный. Другие спят на экскрементах, а его тошнит от запаха каждого трупа… Ему советовали прижигать йодом ноздри. Он не послушал, стал, как баба, прыскаться духами. Понятно, его проучили…
Вдруг Паоло рывком опрокинул меня на землю и, метнувшись в сторону, выпустил из автомата длинную очередь. Его приятель залег за камень и тоже стал стрелять в густой буш впереди нас.
Ответных выстрелов не было. Я высказал предположение, что тревога напрасна, и поднялся с земли. Грязно ругаясь, Паоло ногой отшвырнул мой чемодан, который, падая, я выставил впереди себя, пытаясь сохранить равновесие. Чемодан был в двух местах прострелен. Увидев это, я прикусил язык.
— Тут лазили вовсе не «обезьяны», — крикнул из зарослей Паоло. — Глядите, оставили неконсервированный сувенир! — Он выволок за ногу убитого в форме полицейского. Под лопаткой темнело кровавое пятно. — Они сами добили его… Клянусь, это вовсе не партизан! Надо прихватить головешку.
— Нет, — сморщился второй наемник. — Ноша и без того тяжела. Я сделаю несколько снимков. Для «ангелов» этого довольно…
Он сфотографировал труп, и мы поплелись дальше. Наемники были начеку. Никто из них, однако, и словом не обмолвился о происшествии. «Ничего себе нервы!» Подумалось, что убить хотели именно меня, — кто-то знал о моей миссии. Если так, я влип. Зачем, зачем я встрял в это дело? Человек и без того под постоянным прессом обстоятельств. Безумие — искать еще большей зависимости, полагая, что ищешь свободу. В конце концов, сколько бы их ни осталось, дней жизни, было бы неплохо провести их среди книг и необременительных приятелей, которых всегда можно было бы послать к черту. Сидеть у телевизора, поигрывать в скат и шахматы, смаковать вино и развлекаться временами с какой-нибудь чистоплотной женщиной — разве плохо?..
Я вспомнил об Анне-Марии, но впервые без боли и без сожаления…
Попытки разузнать что-либо о Ратнере от Паоло не увенчались успехом. Все же я уловил, что наемник высоко ценит своего командира. И вот я увидел поджарого, сорокалетнего блондина, смотревшего в упор исподлобья.
— Я получил радиограмму, — сказал он, вяло пожав мне руку. — Вам нужно скорее добраться до черномазых. Завтра это будет посложнее: передали, что заштормит. Преследование придется, видимо, приостановить, хотя искушение велико — воспользоваться дождем. Если бы это было в долине! Здесь, в горах, стратегия строго обусловлена возможностями природы…
Ратнер принимал меня в палатке, сидя на складном стуле возле рации, — жевал резинку, подбрасывал на ладони наушники и улыбался улыбкой, какая не менялась во все время разговора.
«Этот человек организует массовые убийства».
— У вас есть семья?
— Могла быть… Теперь не нужна. Я принципиальный противник семьи.
Я пожалел о своем вопросе. Капитан улыбнулся шире — ощерились мелкие зубы.
— Вас это коробит? Как может правда коробить писателя?.. В джунглях мира я выполняю роль волка, который гонит жертву… Вы ошибетесь, посчитав моих солдат бандитским отребьем. Да, криминальные элементы здесь есть, есть всякого рода извращенцы. Но дебилов нет. Нет людей, которые бы не сознавали вполне, что они делают. Каждому новичку, — а нам приходится пополняться, — я создаю биографию. Старо, но по-прежнему действенно: заставляю расстреливать тех, кто подлежит расстрелу. Сцена берется на пленку, и тот, кого мы принимаем в стаю, уже выполняет все ее законы. Я каждому даю возможность хорошо заработать, но я знаю грань, за которой может пострадать безопасность и сила стаи, и выбраковываю зарвавшихся. Есть еще вопросы?
Все было ясно: если может сходить с ума человек, то и мир в целом способен переживать сумасшествие. Весь парадокс в том, что очевидное сумасшествие мира нельзя подтвердить доводами разума.
— Не исключено, что на вас готовилось покушение. Это уже та область политики, которая меня не интересует. Тем не менее вы можете быть уверены: здесь я гарантирую вашу безопасность…
Меня довели до небольшого горного озера, посадили в круглую резиновую лодку, пустили красную ракету и сказали, чтобы я греб к противоположному берегу.
Надвигался вечер, и тучи, как нарочно, отовсюду сползались. Говорить о своих страхах было бесполезно. Махнув рукой провожатым, я отплыл в сторону партизан. И тут подул рывками ветер, поднялась зыбь. Я молил бога, чтобы не стемнело и не пошел дождь: при плохой видимости партизаны могли принять меня за атакующего противника и прикончить. В первых сумерках я не выдержал — громко запел. Глупая опереточная песенка — ничего иного я не сумел припомнить. Да и никакого мотива — заикающиеся выкрики…
Озеро было шириною в триста — триста пятьдесят метров. Вероятно, оно образовалось в незапамятные времена в кратере вулкана — это доказывала его круглая форма и отвесные скалистые берега.
Ветер подхватывал и уносил мой голос, лодка медленно продвигалась вперед, и я каждый миг ожидал выстрела. Мне казалось, что снайпер непременно поразит меня в голову. От ожиданий мерзло и коченело тело, и все во мне пропитывалось отвратительной, просившейся наружу кислотой.
Разгулялась уже приличная волна, когда я пристал к берегу. Последние лучи солнца погасли. Все вокруг слилось в густой темноте.
Куда идти дальше, я не знал. Да и не хотел, потому что почти от самого берега начинались джунгли.
— Эй, кто здесь? — прокричал я. И раз, и другой, и третий.
— Мистер Фромм? — услыхал я совсем рядом. — Это Игнасио Диас, поднимайтесь сюда, за гребень!..
Как я обрадовался! Как облегченно вздохнул, пожимая руку моему давнему знакомому. Мне казалось, что все рады моему появлению и что моя задача практически выполнена. Я торопил Игнасио поскорее сообщить обо мне Око-Омо.
Провожатый довел меня до поселка. В хижине, чуть освещенной керосиновой лампой, небритый, похудевший Око-Омо, сидя на полу, что-то писал в блокнот.
— Пустяки, — сказал он, отвечая на вопрос, который я не осмелился задать. — Самое главное, я оказался не таким уже трусом, как полагал. Наемники непобедимы, пока противостоят беззащитным.
Я спросил о капитане Ратнере.
— Актер. Похваляется тем, что всегда спокоен и всегда улыбается. Подчеркивает свою заботу о солдатах. Но нам известно, за каждого наемника после десяти боев он получает премию… Завтра увидите, что натворила его банда в деревне Укатеа. Согнали всех на площадь, глумясь, отрубили голову колдуну. А потом подожгли дома и расстреляли каждого третьего из схваченных. Они думают, что запугают зверствами. Но зверства вселяют не только страх, но и мужество…
Я передал записку от Луийи и письмо от Такибае. Око-Омо прочел записку, а потом письмо. Помедлив, сжег его, запалив над лампой.
— Диктатор предлагает мне пост председателя государственного совета. Наивный трюк. Дело не в личных амбициях. За время независимости мы ни на шаг не продвинулись к независимости. Народ еще более разорен и задавлен. Мы не получили ничего, кроме коррупции, сомнения в своих силах, алкоголизма и порнографических фильмов…
Не договорив, Око-Омо ушел — какой-то человек позвал его.
Ветер усилился, от его толчков вздрагивала хижина, струи ветра, прорываясь сквозь панданусовые занавеси, приносили незнакомые запахи. Какая-то неодолимая бессмысленность была во всем, что меня окружало. «Зачем я здесь? Что могу изменить?..»
Для Такибае партизаны были такими же мерзавцами, как и все остальные люди, только использующими иные средства для обретения власти и материальных богатств. Тут, в этой жалкой хижине, ничего толком не зная о партизанах, я подумал, что, может быть, именно эти люди и есть то новое, в чем нуждается мир. Они терпят лишения, страдают и умирают. Но они умирают, потому что не хотят жить рабами. И став свободными, они не допустят рабства, стало быть, и гибели мира.
Нет, не зависть захлестнула меня. Но никчемность моей жизни прежде не представала передо мной столь отчетливо, как в тот час, когда я ожидал Око-Омо.
Да, я всегда существовал безбедно, я был в привилегированном положении, но чего я добился? Всю жизнь я извивался, отрекаясь от своих убеждений, едва они создавали мне неудобства. У меня были свои интересы и даже оригинальные, раскупавшиеся нарасхват книги, но своего особого мира я так и не создал. Я не служил своей мечте о новом человеке. А Око-Омо, не калькулируя каждодневно, не продавая себя каждому, кто предлагал хорошую цену, бросил на карту самого себя и тотчас стал национальным героем. И теперь не имеет значения, выиграет он свой бой или проиграет его, — в масштабах истории своего народа он уже победитель…
Как-то само собою, вовсе без усилий я понял, отчего недолюбливаю Око-Омо, — он был более цельным и порядочным человеком, нежели я, праведник по профессии, что ли. У него было особое достоинство, он был несравненно ближе людям, чем я, трагически ощущающий постоянный разрыв с ними. Они не понимали меня, и я уже не хотел понимать их. И что скрывать, именно нежелание оказаться лицом к лицу с непредсказуемой людской толпой побудило меня отказаться от поездки на Муреруа.
В конце концов, когда-то необходимо и себе сказать правду…
Был такой мимолетный период в моей жизни, — незадолго до встречи с Анной-Марией, — я симпатизировал социал-демократам, пожалуй, даже, как считали некоторые, «примыкал» к одной радикальной группке, хотя всего лишь раз и присутствовал на ее сборище, называемом «дискуссией».
Эта группка критиковала и правых, и левых. Скорее всего, от раздражения: никто не разбирался в событиях. Даже знаменитый Краузе молол всякую чепуху.
Тогда я еще не знал, что человек готов принять любое объяснение мира, лишь бы не рехнуться от сознания полной своей слепоты. Не знал и того, как опасно поносить существующее, ничего не противопоставляя ему…
Было решено, что люди Краузе примут участие в манифестациях на площади Шток-им-Айзен: как раз в Вене сходились марши мира из многих стран, протестуя против ядерных довооружений в Европе. Однако некий Ганс Нитце предложил сверх того бросить дымовые шашки у посольств Израиля и США. Что касается Израиля, тут все более или менее быстро согласились, — Сабра и Шатила были еще у многих в памяти, — но насчет США мнения разошлись. Краузе заявил, что акция приобретает прокоммунистический характер. И тогда Нитце взял его за горло: «Мир будет катиться в бездну, пока будет подавляться инакомыслие! Подлинная свобода мнений — главная предпосылка в борьбе за спасение человечества от войны! Мы не должны допустить военного преобладания какой-либо великой державы, ибо это усиливает шансы авантюристов. И поскольку именно США пытаются нарушить сложившийся баланс, мы должны прежде всего им адресовать свой протест!» Цитируя американские источники, Нитце озадачил всех перспективой милитаризации космоса. «Олухи, — орал он, малиновый от напряжения, — все мы трагически не понимаем, что покушение на космос гораздо опаснее покушения на национальную территорию!..»
Нитце был прав, и большинство поддержало его предложение о дымовых шашках. Лично я не голосовал, — я ведь присутствовал на правах наблюдателя. Но в тот же день вечером мне позвонил мой издатель.
— Не хочу объяснять, отчего и почему, — сказал он. — Если завтра будут брошены дымовые шашки, будут иметь крупные неприятности не только те люди, но и все остальные, прямо или косвенно участвовавшие в обсуждении принятого решения…
Что я мог сделать? Сказать, что я ни при чем? Поехать к Краузе и потребовать новой дискуссии? А главное — я сознавал полную бессмысленность затеи с дымовыми шашками. Сознавал и то, что мой издатель пересмотрит весьма выгодный для меня контракт. В прочее я уже не хотел лезть…
Все они позднее считали, что Нитце «заложил» я, все они чернили меня как предателя. И никто из них до сих пор не знает, что недели через две после того случая этого самого Нитце я видел в машине с моим издателем…
Но прежде того я натерпелся мук, шагая в колонне по городской улице. Мне казалось, будто всякий из демонстрантов знает обо мне и презирает меня. Как я был одинок! Как подавлен! И как сомневался в том, что честные люди могут объединиться и победить!..
Вернулся Око-Омо. «Все же есть нечто, ставящее нас на одну доску, — злорадно подумал я. — Судьба человечества. И каждый значит что-либо или не значит в зависимости от общей судьбы. Трагический ее исход тотчас уравнял бы всех в бездне небытия и мрака, — не осталось бы даже нолей, какие, как ни крути, не пустое место, если располагаются между плюсом и минусом…»
— Начинается сильная буря. Мы усилили наблюдение. Противник, безусловно, попытается преподнести нам сюрприз. Но мы опередим его… В военном, как и во всяком другом деле, все определяет стратегический замысел. Остальное подчинено его осуществлению. Вряд ли выиграет тот, кто исходит из имеющихся возможностей и не стремится создать новые.