Времена заката — во мраке ослепительнее блещут случайные огни. Нынешняя мода на мысль продиктована исключительно господством безмыслия. Это мода, которой нет дела до существа, до содержания, до надежды. Отсюда — пристрастие к болтовне. Мой отец, мой дед и прадед делали выписки из двух-трех книг и жили ими всю жизнь. Теперь же спрос на изречения — при умственном убожестве и социальной близорукости — равнозначен эпидемии.
   Мудрость не поддается фразам. Фразы блефуют. Как всякий истинный закон, мудрость требует прозаических и подчас нудных описаний. Но кто станет вчитываться в неброские слова? Кому нужна мудрость посреди безумия? Да и возможна ли она? Все люди до сих пор обходятся в своих взаимоотношениях чувствами солидарности и ненависти, ожидания, выгоды и страха. Вот и весь прогресс.
   Работается из рук вон плохо. Гогена, быть может, я бы и переплюнул, но у меня нет его веры в то, что моя работа действительно необходима. Интерес к искусству предполагает ощущение вечности жизни и ее ценностей, а этого как раз нет…
   Гоген сетовал, что христианство и цивилизация лишили человека веры в себя и в красоту примитивных инстинктов. Мне приходится сетовать на вещи более ужасные: человек уже не хочет красоты, он боится ее как насмешки, потому что лишился идеала…
   В своей последней, так и не завершенной картине Гоген изменил сюжетам Океании и изобразил заснеженную деревню в Бретани — понял, что даже экзотика не спасет искусство от надвигающейся чумы безверия. В отличие от Гогена крах моей философии наступил раньше, чем я создал бессмертные полотна, пребывая в наивной вере, что они необходимы для человечества. Я раньше него открыл, что истинной веры в себя у человека никогда не было, — эта вера жестоко преследовалась, а инстинкты служили только разрушительным целям. И если внутренний мир был более устойчив, чем теперь, то не потому, что человек меньше хотел, а потому что больше верил в идеал.
   Оживление мечты о взаимопонимании и счастье — вот суть шедевра. Живопись объявлялась бессмертной, когда выражала мечту о гармонии. Сама техника мало что значила, даже из картин великого мастера выбирали то, что создавало фон всему остальному.
   Какую надежду я способен оставить безнадежному миру? Ностальгию о прошлом? Но эта ложь, если и вызовет мимолетный интерес, будет быстро разоблачена. Врать о будущем, которого я не знаю? А в настоящем я решительно не вижу опоры для общей мечты…
   Когда животное обнаружило, что передвижение на двух ногах позволяет лучше обозревать местность, быстрее скрываться от врагов, а главное — освобождает руки, — тут коренилась великая надежда. Когда был похищен огонь у молнии и перенесен в пещеру — в этом тоже была великая надежда. Надежда была в сохе, в букве, в электромоторе, но какая надежда — в атомной бомбе?
   Неужели круг замкнулся и, чтобы освободиться от страхов, человек должен вовсе отказаться от рук, от разума, от глаз, любующихся горизонтом?
   Тень распада и смерти уже на всем, и всякое искусство, подыгрывающее умирающей мечте, опаснее призывов к самоубийству, — по крайней мере, цинизм хоть чем-то шокирует одряхлевшие, сами себя переварившие мозги.
   Природа оставляет последний шанс всему, что обрекается на смерть ради бесконечности жизни. В чем же наш шанс?..
   Если не лгать, наше поколение полностью утратило умение жить. Ведь жизнь — это когда беспрерывно нарождается новая жизнь, давая всему надежду. Боссы объявили нам, что сущее священно, мы достигли идеала, и что всякое обновление отныне пагубно. Парализованные себялюбием и страхом, мы смирились с этим.
   Разве наш труд свободен? Разве мы любим человека? Разве умеем наслаждаться? Мы все сводим к выгоде и потреблению. Ненасытные, злые, жаждущие беспредельных богатств, мы уже не поддаемся умиротворяющему воздействию природы, — мы не верим и в природу, мы губим ее своей хищнической жизнью, будучи добычей более крупных хищников. Тотальное насилие под гимны о свободе сломило нас, мы не знаем, как избавиться от насилия, зная только одно: мы служим насилию, сами помогаем все больше закабалять себя. Находясь на грани всеобщей смерти, мы панически боимся своей смерти, допуская общую, — разве это не преступление! Мы предали себя, под разными предлогами обращая разум против разума. Мы уступили права богов банде сплотившихся негодяев. Они крутят всеми нами.
   На лжи не вырастет правда. Нынешний человек изжил себя. Природа требует уже совсем иного существа, принципиально иной стадии разумности, иначе говоря, ответственности перед собою и перед всеми. Существа, которое осободится от страха и угодничества и, опрокинув идолов, перестанет прятать и сдерживать свои чувства и мысли. Нас довели до истерики, пугая заразой коммунизма. Но правда — иная: мир стал бы во стократ страшнее, если бы вдруг исчез так называемый коммунизм, которому мы приписываем все беды: все мы тотчас были бы объявлены полными рабами транснациональных клик, утверждающих повсюду свою зловещую власть. Что им мешает создать концлагеря для нас, новых илотов, регулируя нашу численность по своей прихоти, так это не погибшая еще по ту сторону границ вера, что все мы должны быть братьями, чтобы не стать самоубийцами…
   Можно ли освободиться от насилия в себе самом? Можно ли держать кисть, держа в голове неразрешимые вселенские проблемы?..
   Гортензия оплевала меня перед всеми. Разве я ничего не вижу, ничего не чувствую? Но пусть смеются. Пусть смеются откровенно и нагло. Я действительно ничтожен. Нет предела моим унижениям, потому что нет никакой надежды. Но из безнадежности я все же создам надежду! Создам! И, может быть, для всех!..

 

 
   Сомнение в том, что во время путешествия в Канакипу я видел подлинную жизнь меланезийцев, крепнет на каждом шагу…
   Игнасио повел нас на север. Мы шли пешком. Арендованная лошадь тащила снаряжение. Там, где Гуари, питающая столицу питьевой водой, растекалась, образовав озеро, мы натолкнулись на редкий вид панданусов. Их воздушные корни начинались на высоте человеческого роста. Возле панданусов на бурой болотистой почве я увидел воротца из бамбука. На воротцах — сухие уже венки из травы и полинявшие ленты.
   — Куда ведут воротца?
   — В никуда…
   Культ карго на Атенаите, считавшийся уже забытым, возродился, после того как остров два года подряд страдал от дождей и ураганов. Культ ожил среди пелаев в верховьях Гуари.
   — Люди ждут справедливости, но не знают, как приблизить ее, — сказал Око-Омо, объясняя мне символику культа. — После второй мировой войны, надеясь на возвращение предков с богатыми дарами, целые племена сжигали свое имущество и тем обрекали себя на голод и вымирание. Сейчас крайностей нет, но опять возобладали предрассудки: по всему острову раскапываются старые могилы и собираются черепа.
   — Чудо, что до сих пор нет инфекций. Власти, конечно, выступили против культа?
   — Отнюдь нет. Их беспокоят только крайности… Ненавидя белых колонизаторов, меланезийцы мечтали о равенстве с ними, не осознавая, что сами владеют значительными социальными и культурными ценностями… Отчаяние и гонения подсказали правду: равенство не приходит, его приносит борьба… Как это важно: увидеть в коллективном труде основу общественного богатства и равенства! Отсюда шаг до понимания другой великой идеи: справедливость — основа красоты и совершенства. Разве не правду, не справедливость мы поместили в небесах?..
   Меня покоробило, что Око-Омо без оговорок сравнивал культуру островитян с европейской культурой.
   — Брат Око-Омо вполне убежден, что в культуре белых нет ничего поучительного?
   — Жители Атенаиты не могли повторить историю Афин или Египта, но в своих условиях они добились многого. По крайней мере, островитяне не знали пьянства, разврата и отчуждающего, наемного труда…
   К вечеру мы добрались до поселка Кура-Кура. Нас встретила настороженность. Оказалось, поблизости занял позиции «отряд прочеса».
   Близились сумерки. Нас проводили к хижине старейшины. Оповещенный своими людьми, он вышел навстречу, седой и сутулый. Его сопровождал шаман. Оба старика натужно улыбались — я видел пустые гнезда в нездоровых, воспаленных деснах.
   Когда мы уселись на циновках под керосиновым фонарем и пригубили по ритуалу какого-то дрянного напитка, я спросил:
   — Чем объяснить прибытие отряда?
   — Волей неба, — убежденно сказал старейшина. — Эти вооруженные люди грабят и обижают кого хотят. От них можно откупиться, они охотно берут серебро, но у нас нет серебра. Духи не милостивы к нам, мы страдаем от болезней и неурожая…
   Подали вареный батат с наперченными бананами.
   — В лучшие времена мы потчевали гостей свининой, — сказал старейшина, — но теперь в поселке нет ни одного поросенка…
   Я попросил Игнасио принести банку бекона и бутылку виски. Око-Омо обратился к старейшине с просьбой принять ответное угощение, зная, что обычай не позволяет гостям пополнять стол. Старейшина однако одобрил нашу инициативу и попросил добавить еще виски, «учитывая, что пошел дождь, навевающий сон на людей, беседа которых не клеится».
   Я рассчитывал на обстоятельный разговор, но когда ужин был окончен, осовевший старейшина распорядился, чтобы всем нам приготовили постели, а сам, нимало не смущаясь, улегся на циновке и тотчас же уснул.
   Стрекотали сверчки, зудели комары, по телу ползали волосатые насекомые, из глубины леса порою доносились зловещие звуки.
   — Я потрясен приемом, — признался Око-Омо. — Неладно в поселке. Прежде, еще лет пять назад, в этих местах пели и танцевали до полуночи…
   Беседа опять свернула на тропку о пагубных последствиях современной цивилизации.
   — У меланезийцев есть такая легенда: ребенок, увидев в лагуне отражение луны, потребовал, чтобы «это» дали ему в руки. Вождь сказал: «Важнейшее в воспитании — научить, чтобы каждый просил только то, что может получить». Увы, человечество напоминает то же дитя: его волнует отражение и не заботит сущность…

 

 
   Служанка Ненуа теперь уже слышала хрипы и стоны в моей спальне. У меня подозрение, что в спальне кто-то убит. Причем убит недавно, в мое отсутствие…
   Всю неделю я пробыл на острове Вококо, где вспыхнул непонятный мор. Поселок Угимба в северо-восточной части острова вымер полностью — 47 взрослых и 13 детей. Местность мы обработали специальным составом, а жилища и утварь сожгли. Сожгли и трупы, предварительно обследовав двух умерших. Мой ассистент Маи Тао, вьетнамец, специалист, которого не упрекнуть в нерадивости, утверждает, что люди погибли от воздействия отравляющих веществ. Вскрытие показало нарывы на дыхательных путях. Наступление смерти сопровождалось, вероятно, конвульсиями, носоглотка несчастных была полностью заполнена пеной.
   Происшествие может отрицательно повлиять на мою карьеру. Перед пенсией это особенно нежелательно…
   Ненуа, видимо, придется рассчитать: у нее психическое расстройство. Работать она не может, целый день прячется где-либо и плачет. Только что я нашел ее в подвале. Вытаращив глаза, она повторяла: «Разве я виновата, что меня родили в пасти крокодила?..»
   Я допросил Шарлотту. Она клянется, что в продолжение недели, пока я отсутствовал, не замечала ничего подозрительного. Собственно, она не ночевала дома, гостила у Гортензии.
   У меня нет оснований думать, что Шарлотта лжет. Однако мне кажется, в спальне заменены обои. То есть, они в точности такие же, как прежде, только новые.
   Неужели у меня от переутомления галлюцинации? Эта нервная обстановка, проклятая жизнь, где человеку нельзя спокойно уйти даже на пенсию!
   Как я завидую Ришару, благоденствующему сейчас среди вахин Туамоту!
   Усталость, усталость, всеобщая усталость — вот заболевание века! И оно неизлечимо. Мы все переживаем манию неуверенности, и когда-нибудь это окончится плачевно…

 

 
   Выстрелы разбудили меня. Я выскочил из хижины, переступив через старейшину. Задрав подбородок, он неподвижно лежал на спине у самого выхода, так что я даже подумал, что стреляли именно в него и он убит.
   В фиолетовых сумерках чернела плотная стена тропического леса.
   — Облава, — услыхал я голос Игнасио. — «Белогубые» оцепили поселок…
   Встреча с наемниками не сулила ничего хорошего. Это были опасные люди. Верлядски утверждал, что Такибае вербует их, используя посреднические услуги банка. Транснациональный капитал в тесных связях с транснациональной бандой убийц — эта тема могла в добрые старые времена стать газетной сенсацией. Но добрые старые времена миновали, так и не наступив…
   Со всех сторон сухо щелкали выстрелы. Визгливо пролаяла собака. Игнасио сказал, что жителей поселка сгоняют на площадку перед мужской хижиной, — они уже сгрудились там покорной, беззащитной толпой — улитки, вытряхнутые из своих ракушек…
   Очередь дошла до старейшины. Топоча тяжелыми ботинками, два солдата в пятнистых куртках потащили старика из хижины, заломив ему руки.
   — Поосторожнее там, — крикнул по-английски Око-Омо. — Это вам не ящик с кока-колой!
   Наемник ребром ладони полоснул меланезийца по шее. Не ожидавший удара, Око-Омо упал на землю. Я бросился к нему.
   — Как вы смеете? Как смеете?..
   Удар в лицо ошеломил меня. Насилие действует безотказно. Чем беспричинней, тем оно страшнее. Я зажал ладонью окровавленный рот.
   Желая уберечь меня от нового удара, Игнасио схватил наемника за плечи. Оба они, наемник и Игнасио, покатились по земле. И вдруг, будто пружиной поднятые, встали друг против друга. Безоружный Игнасио, конечно же, не собирался преподавать бандиту уроки чести, и в то же время чувство достоинства не позволяло ему просить прощения, тем более что это было наверняка бесполезно.
   — Ха! — пугая, выкрикнул наемник и неожиданно, шагнув широко, ударил Игнасио ногой в пах. Вернее, намеревался ударить, нисколько не задумываясь о последствиях. Игнасио отпрянул назад, поймал ногу наемника и дернул ее на себя и вверх. Наемник еще раз кулем свалился на землю, не выпуская, впрочем, из рук автомата.
   Но прежде чем наемник упал, другой наемник нанес Игнасио сильный удар в живот…
   Все мы, сломленные жестокостью, потрусили к ошалевшей толпе. Следом за нами «белогубые» проволокли за ноги потерявшего сознание Игнасио…
   Все совершилось в считанные секунды. Это был ураган, вырывавший с корнем и тех, кто торопился согнуться.
   Наемники приказали мужчинам и женщинам поднять руки и выстроиться гуськом, а затем повели их мимо старейшины, который обязан был называть имя каждого человека и показывать его хижину.
   Люди безропотно повиновались. Не гремел карающий гром, не падало от стыда небо, и солнце не хмурилось — люди оставались с глазу на глаз с людьми, которых сами же сотворили.
   Наконец, дошли до человека средних лет. Он был из другого поселка и приходил в гости к своему тестю. Старейшина подтвердил, что он хотел уйти домой вечером, но перебрал вина и остался ночевать.
   Этого человека наемники оттолкнули в сторону и пристрелили. Спокойно, деловито, не предъявляя обвинений. Меланезиец хрипел и корчился, порываясь что-то крикнуть, а потом затих.
   Толпа молчала. Даже дети не подавали ни звука.
   — Этого вонючего хорька я пощекотал бы разрывной пулей, — наемник плюнул в меня жевательной резинкой.
   — Я австрийский писатель Фромм, — сказал я, обращаясь к другому наемнику, который, судя по всему, был старшим. — Вот специальное разрешение правительственной канцелярии…
   — Заткнись, ублюдок, — заорал тот, — твое счастье, что я вместе с тобой летел до Куале и загадал на тебя!..
   Наша лошадь исчезла, пропало и все имущество. Предъявлять претензии наемникам не имело смысла.
   — Не стоит тотчас возвращаться назад, — кусая губы, сказал кое-как пришедший в себя Игнасио. — Лучше всего пойти в Ронгу. Если там не побывали эти звери, по крайней мере мы подумаем об обратной дороге не на тощий желудок… В конце концов, за всякий опыт приходится платить…
   Мои спутники быстрее меня оценили то, что произошло. Я механически шагал вслед за ними, а сам чуть не плакал от обиды и бессилия. Прошел час и другой, а меня словно заклинило: я не находил объяснения происшедшему. Да и возможно ли было его найти?
   — Чего вы сокрушаетесь? Преступления нормальны для человека, — сказал Око-Омо. — Нет преступления, какого не совершил бы нормальный человек. Это нам только говорят о преступлениях как о шизофрении или патологии.
   — У этих людей нет культуры.
   — Фактической — неоспоримо, формальной — сколько угодно. Бьюсь об заклад, в походных ранцах наемников можно отыскать не только порнографические журналы, но, пожалуй, и Бальзака…
   Близ развилки дорог, ведущих в Ронгу и в Кутугу, крупнейшему поселку на западном берегу острова, мы вышли к малайской лавке, товары для которой доставлялись на моторных лодках с низовьев Покори.
   Несколько покупателей рассматривали товар, другие распивали у стойки нечто вроде водки. Я узнал, что хозяин лавки Сучен охотно отпускает спиртное в кредит под отработки на своих плантациях — на него постоянно работают островитяне. На него же работают рыбаки в Кутуге, вылавливая трепангов, которые затем сбываются капитанам проходящих у побережья шхун. Должниками вывозится вниз по реке и урожай батата, земляного ореха, табака, красного перца и гвоздичного дерева.
   — Он добрый человек, — похвалил хозяина лавки Улеле, меланезиец из Ронгу, успевший рассказать нам, что лет двенадцать назад он принимал участие в строительстве электростанции и тюрьмы в Куале, — расчищал котлован и ногами месил цементный раствор. — Сучен не даст помереть с голоду. Повсюду запретили торговать молодью крокодилов. А Сучен хорошо платит и за это хвостатое дерьмо. Притащишь полмешка, он тут же выставляет бутылку виски и еще что-нибудь в придачу…
   Знал бы Улеле, какие деньги перепадают дельцам, сбывающим туристам раскрашенные чучела маленьких крокодилов!..
   Наскоро приготовив нам обед, Сучен, сетуя на тяготы промысловой жизни «вдали от цивилизованного покупателя», как бы между прочим расспрашивал, кто мы, куда и с какой целью идем. Узнав, что мы держим путь из Кура-Кура, он удивился.
   — Там убили девять человек и сожгли половину хижин! — горестным тоном воскликнул Сучен. — Вы скрылись, очевидно, раньше, чем совершилась трагедия. Вам повезло, вам здорово повезло!
   — А что, — спросил я его, — в этих местах есть партизаны?
   — Нет-нет, — лицо Сучена исказил испуг. — Храни нас судьба! Если бы здесь объявились партизаны, в огне погибла бы и моя лавка, и вся моя бедная семья!..
   Едва Сучен отошел от нас, Улеле, который крутился тут же, зашептал:
   — Он добрый человек, Сучен, но о партизанах он сказал неправду. Тут есть и партизаны, но я их, честно, не видел в глаза. Однако дело не в партизанах. Просто они никого не пускают на Татуа. На плато что-то там строят. Меня не проведешь, я видел вертолет, и вертолет тащил на тросах трубу, точь-в-точь такую же мы устанавливали на электростанции. Я-то уж знаю, если говорю, и вы не прогадаете, если возьмете меня проводником до Ронгу, мне ведь все равно пора домой, а несколько шиллингов не порвут кармана…
   Я обещал дать ему денег, но с условием, чтобы он купил что-либо в лавке жене и детям. Улеле сначала лукавил, но сообразив, в конце концов, что я не одобряю его склонности к спиртному, согласился купить банку керосина и пачку галет. Галеты при мне он засунул в засаленные шорты.
   Мили через две пути по тропе, то поднимавшейся на каменистые, почти лишенные растительности холмы, то сбегавшей в душные низины, где небо было скрыто шатром магнолий, Око-Омо сказал:
   — Ваша благотворительность привела к тому, что бедный Улеле, испытывая неземную жажду, потягивает керосин.
   На привале я исследовал содержимое банки, которую нес Улеле в подарок жене. Там оказалась дрянная водка.
   Улеле спрятал глаза, как нашкодивший подросток.
   — Улеле жил и умрет рабом, — сказал он. — Разве независимость для таких, как Улеле?
   Было столько горечи в этих неожиданных словах, что я не нашелся, что ответить. Зато Око-Омо возмутился.
   — Улеле останется рабом, пока не захочет стать свободным! — воскликнул он. — Народ платит тяжкую цену за свою свободу, но свобода народа — свобода каждого из нас!..
   Алкоголик заплакал. Признаться, я думал, что в порыве гражданских чувств он выльет водку и поклянется, что «отныне» и так далее… Я ошибся: возле поселка Улеле неожиданно исчез, а вечером, когда мы беседовали с вождем вакуи, племени, занимавшего северо-западное побережье Атенаиты, пьяный Улеле гордо проплелся мимо в компании таких же забулдыг, как и он сам.
   Увы, мне показался алкоголиком и вождь вакуи. Глаза его блуждали и руки тряслись, как у дряхлого старца, а ему было лишь около сорока. Он плохо понимал то, о чем я спрашивал, и всячески уклонялся от определенности в суждениях по политическим вопросам. Истина, как на фотобумаге в ванночке, постепенно представала предо мною, — сначала появились смутные пятна, потом пятна обрели вид четких предметов…
   Еще в годы молодости я побывал в Гонконге. В этом богатейшем азиатском городе-государстве я видел ужасающую нищету и человеческое падение. Я видел нищих, которые умирали в подземных уличных клозетах. Эти люди, изведавшие все бездны несправедливости, привязывали к запястью рук записки со своей фамилией, чтобы избежать захоронения в безымянных могилах…
   Едва ли не похожую нищету я увидел в Ронгу. Люди буквально падали с ног от истощения, причины которого, возможно, крылись в алкоголизме и социальной апатии, чему немало способствовало ограбление островитян разного рода проходимцами. Несмотря на запрет они высаживались на берег с иностранных шхун и, будучи прекрасно осведомлены о конъюнктуре, обогащались в течение немногих дней. Скупали, например, в Ронгу древнейшие маски и бусы из редчайших раковин, которые с незапамятных времен использовались на острове как деньги. Дошло до того, что островитяне начали продавать в рабство своих детей; торговля заглохла только по той причине, что жители Ронгу оказались не в состоянии обеспечить доброкачественного «товара»…
   — Неужели племя не возродится?
   Око-Омо усомнился:
   — Слишком далеко зашло разложение. Любая добрая традиция доказывает свою силу, если вся община соблюдает ее. Едва часть людей отходит от традиции, она теряет смысл и уже не защищает правду…
   Вечером вождь собрал жителей поселка. Они явились пьяные и хмурые и молча расселись вокруг пылавшего костра. Говорить было не о чем, угощаться нечем. Женщины, скрывая скуку, расчесывали волосы, а мужчины откровенно зевали. Видя это, колдун, единственный человек, в котором я нашел трезвость и живой ум, принес гитару, когда-то подаренную бродячим миссионером и по случайности сохранившуюся.
   Игнасио извлек гитару из чехла. В его руках инструмент ожил, заговорив голосом доброты, о котором давно забыли бедные жители Ронгу. Даже Око-Омо, кажется, понял, как неуместно только обличать заблудших соотечественников, — что-то тяготело над каждой судьбой и не слишком зависело от воли…
   Игнасио пел мексиканские и меланезийские песни, приспособленные под гитарный лад. Мало-помалу оживившись, жители поселка пустились в пляску.
   Танцевали все, даже недужные. Пораженные слоновой болезнью женщины, уродливые, раздувшиеся, как груши, весело шли вслед общему движению, покачивая заплывшими бедрами…
   — И все-таки люди возродятся, — как заклинание повторял Око-Омо, смахивая слезы. — Возродятся, потому что в них жив еще дух общины, и он спасет от нравственного распада!..
   Около полуночи вождь поднялся и нетвердой походкой побрел к своей хижине, подав знак прекратить танцы. Худощавый старик с сединой в кучерявой бороде поклонился Игнасио и с достоинством сказал, делая широкие движения руками, словно приглашая других в поручители своих слов:
   — Брат, ты хорошо играешь на этой звучной штуке. Оставайся у нас, мы будем давать тебе каждый день полбутылки виски и клубень батата…
   На циновках у вождя не спалось. Боясь укуса комара, разносчика элефантиаза, я уговорил Око-Омо прокоротать ночь у костра и сам завел разговор о демах, «настоящих именах» вещей и явлений…
   Информация, лежащая как бы у подножия знаний народов, в чем-то не уступает высшим достижениям современной науки, — вспомнить хотя бы о древнейших мифах догонов в Мали. Они рассказывают, например, о Сириусе то, до чего только теперь добрела астрономия: о взрыве спутника этой звезды, о строении Вселенной и т.п. Эти мифы утверждают, что человек переселился на Землю с Сириуса после восьмилетних «качаний» в небе…
   Меланезийские представления о «настоящих именах» вещей напоминают мне вершины философии Древней Греции или Европы XIX века. «Настоящее имя» — это как бы сущность вещи и закономерности связи вещей, знание, открывающее простор для творчества. Жизненная сила демы почти повсеместно изображается тремя линиями, заключенными в круг, означающий единство. Положительное начало, отрицательное начало и нечто, удерживающее эти начала в равновесии. По этому типу построен микро— и макромир, эти понятия — непременная часть математических моделей. Откуда подобные представления у «примитивного» народа? Откуда тысячелетнее упорство в сохранении первобытно-общинной организации?.. Лично я склонен толковать понятие дем, на которых, в принципе, держалась магия, пожалуй, во всем мире, и более расширительно: как искажение современным человеком прошлых знаний о вещах. Несмотря на фимиам, воскуряемый науке, повсюду знания искажены, и самое печальное — искажены идеи глубочайших мыслителей. Эти идеи дошли до нас в форме символов — мы бессильны проникнуть в их суть… Колдуны в тайне хранили «истинные» имена солнца, луны, многочисленных духов, полагая, что сохраняют монополию на иррациональные силы. Какая наивность! Подлинные тайны Вселенной, если ими некогда и владели, уже давно и безвозвратно утрачены. Впрочем, я не исключаю, что демы возникли из представлений о том, что видимые и называемые нами сущности не соответствуют невидимым и неназванным, и ничего более…