Страница:
— Если оборвется жизнь человечества, кто оправдает или осудит вашу стратегию?
Око-Омо удивленно поглядел на меня.
— Что ж, этим вопросом, мистер Фромм, вы, наконец, подходите к смыслу нашей борьбы. Империализм угрожает всем народам без исключения. Пока он существует, ни один народ не получит ни подлинной свободы, ни действительного равноправия. Для меня империализм — не пропагандистский жаргон. Это реальная политика, стремление жить за счет других в мировом масштабе, любой ценой господствовать и любой ценой подавлять. Империалисты — те, кто не хочет нашей трезвости, нашей чистоты и чести, нашего ума, нашего счастья. Империалисты — те, кто боится, что люди осознают свое положение официантов при чужом застолье и с оружием в руках потребуют своих прав. Империалисты — те, кто навязывает нам фанатизм, ложь, аполитичность, эгоизм и войну каждого против всех…
Буря шумела и гудела уже вовсю, но дождь задерживался. Ветер тащил пахучую пыль и кислые болотные запахи.
Хотелось спросить, много ли партизан в отряде. Но в то же время хотелось, чтобы меня принимали за своего, и откровенность Око-Омо, когда он заговорил о нехватке медикаментов и оружия, польстила моему самолюбию…
Щуплый меланезиец принес ужин: горшочек с печеным бататом и жаренную на углях рыбу. Все безвкусно, без соли, без хлеба, без соблюдения должной гигиены. Я остался голодным, хотя Око-Омо уступил мне лучший кусок.
— При такой пище не дотянуть до победы.
— Хлебное дерево, действительно, требует жирной, хорошо унавоженной почвы, — согласился Око-Омо. — Но человек щедрее хлебного дерева. Он плодоносит даже на самой скудной почве — на далекой мечте, которой враждебна окружающая жизнь. Если проникся чувством правды… Наши люди верят, что лучший путь национального возрождения — восстановление традиционных основ социального быта. Община. Выборность старейшин. Общность собственности, какая приносит доход.
— Коммунизм?
— Для нас свято все то, что вырастает из основ народной жизни. И если это называется коммунизмом, мы примем его всей душой… Разумеется, община в ее старом виде не выполнит роль ячейки по накоплению коллективных богатств. Но мы никогда не согласимся на индивидуализм и частную инициативу, зная, что это грозит неисчислимыми бедами и не дает выхода. Мы обновим общину так, чтобы она, накапливая богатства, содействовала неограниченному развитию личности. Мы будем развивать образование и культуру, механизировать труд, препятствуя имущественному расслоению, рассаднику эгоизма и ненависти. Возможно, мы будем продвигаться вперед не так быстро, но мы быстрее многих добьемся результата, потому что нашей главной заботой будет укрепление общинных основ жизни, мышления и культуры. Мы искореним пьянство, выведем болезни, обусловленные невежеством и нищетой. Мы создадим кооперативы по продаже излишков продукции, построим дороги. И внутренние накопления будут основным источником индустриализации жизни, хотя мы примем не всю и не всякую технику, но только ту, которая не нарушит равенства. У нас будет только общественный транспорт, только общественные библиотеки и только общественное питание… Мы будем стремиться к единому языку и демографическому обмену, поощряя новые обряды, спорт и спортивные игры между общинами, устраивая общественные работы в регионах при полном финансировании правительства. Мы изучим социальную стратегию развития во всех странах и выберем для себя оптимальные пути, опираясь на собственный опыт, но не забывая, что общечеловеческим ценностям принадлежит приоритет…
Какой огонь согревал Око-Омо! Равнодушный к его прожектам, я не мог не завидовать его энтузиазму.
— Какой же язык вы изберете?
— Народ подскажет, — пожал плечами Око-Омо. — В людях меня отчаивает не глупость, не грубость даже, разновидность глупости. Отчаивает буржуазность мышления — непременный поиск личной выгоды. — Око-Омо смущенно достал из кармана измятый блокнот. — План нового учебника для начальных школ…
Здесь, ночью, в джунглях, это было, по крайней мере, забавно — читать о планах, возможно, вовсе неосуществимых: «острова, где мы живем; происхождение жизни; планета; жизнь народов; ценности жизни; обычай; нормы и правила поведения; образование и труд; общее добро и общая радость — основа морали…»
— По каждому разделу мы сделаем видовой фильм… Община может развиваться без бюрократии, не допуская чрезмерного дробления функций… Такибае поощряет национализм. Пропагандистски тут у него большие козыри: угнетенный народ должен воспрянуть от спячки и сложиться в нацию. Но в конкретных обстоятельствах это обман: если не уберечься от империализма, мы сложимся в сообщество ненавистников… Мы не будем идеализировать и прошлое, — покажем, как вожди племен и старейшины селений эксплуатировали народ, давая ссуды на покупку жен и заставляя потом годами их отрабатывать. Связки раковин и собачьих зубов мы повесим в музеях, и все будут видеть, во что буржуазность оценивала человека. Но, конечно, мы проследим также историю свободного духа народа, воздав должное Эготиаре, Палиау и всем другим…
Лишь к утру буря ослабла. Дождь не прекратился, зато ветер уже бессильно трепал деревья и скреб землю.
Око-Омо несколько раз совещался с посыльными, порывался уйти, но не уходил: хотел лично показать мне сожженную наемниками Укатеа…
До деревни было мили две. Но они дались тяжело, хотя мы шли самой удобной дорогой. В конце концов, обогнув покалеченную бурей кокосовую рощу и миновав вязкое поле, мы вышли на просторную поляну.
То, что я увидел, не потрясло меня. Ливень уже смыл приметы человеческих страданий. Торчали кое-где из земли лишь обгоревшие сваи.
Заглядывая мне в лицо, Око-Омо рассказывал, где что происходило. Вот здесь наемники убили колдуна, здесь пинали его голову, здесь отделили мужчин от женщин, а здесь женщин от детей. Там расстреляли сначала мужчин, а там женщин.
— Мы не смогли пока разыскать детей. Двадцать семь человек похоронили в общей могиле и только детских тел не нашли…
Пора было возвращаться в отряд Ратнера.
— У меня просьба, — с неожиданной мягкостью в голосе сказал Око-Омо. — Если увидите сестру, передайте привет. Пусть она побережет себя. И вы, вы знайте, что хозяева в Куале замышляют большую игру. Они просто так не оставят нас в покое…
Предчувствие беды усиливалось во мне, по мере того как мы продвигались вдоль подножия хребта Моту-Моту, — я и мой новый проводник, средних лет меланезиец с измученным лицом, понимавший только пиджин. К партизанам я шел в северном и северо-восточном направлениях. Возвращался же обратно, двигаясь строго на юг.
Попав в густой кустарник, мы долго не могли из него выбраться. Проводник сердился, если я отставал или не сразу повиновался его знакам. Я понимал причину его тревоги: кто мог сказать, куда за прошедшие сутки передвинулся противник?
Не встречая ни единого человека, мы вышли к банановой плантации у скрещения дорог западного побережья. Показалась лавка, щитовое сооружение с крышей из оранжевого пластмассового листа. В лавке был, конечно, и бар, где продавались напитки и кое-какая еда. Я показал жестом, что пора подкрепиться. Проводник нахмурился и повел меня к жилому дому, похожему на хижину, но со сплошными стенами и застекленными окнами. Залаяла собака, хозяин-малаец выбежал нам навстречу и заговорил о чем-то с проводником.
Они не успели обменяться и двумя фразами, как со стороны лавки появились наемники: их легко было узнать по оливковым курткам и брюкам, заправленным в высокие ботинки.
Партизан-меланезиец, пригнувшись, метнулся за дом. Наемники тотчас же растянулись цепью, держа наготове автоматы.
— Паскуда, клялся, что никого нет! — один из наемников ударил ногой малайца в живот. Тот молча упал на землю.
Ошеломленный, я хотел объясниться, добровольно позволив себя обыскать, для чего поднял руки, но удар коленом в пах повалил и меня. Свет померк в глазах, ужасная, нестерпимая боль пронзила скомканное тело. Я корчился на земле, задыхаясь. Казалось, что все кончено…
Когда я пришел в себя, я увидел, что наемники схватили и партизана. Он лежал, оскалив зубы, окровавленный, с распоротым животом, откуда, пузырясь, торчало что-то белесое. Мухи роились вокруг нас, лезли в глаза и рот, отвратительные мухи…
Мне и малайцу велели перетащить раненого к лавке. А потом нас троих заперли в пустой комнатке без окон.
В темноте партизан пришел в себя. Он умолял о глотке воды. Я не отвечал ему, сам испытывая жажду, а когда раненый забредил, хозяин лавки стал объяснять мне, что он лично ни в чем не виноват, что его ограбили только из-за того, что он трудолюбивый, кроткий и терпеливый человек, помогавший людям сводить концы с концами. Лавочник переживал за свою жену, твердя, что она не перенесет издевательств и покончит с собой, и тогда ему уже «не будет никакого смысла снова строить свой муравейник»…
Его болтовня раздражала, хотя я почти не прислушивался к ней: собственная судьба все больше беспокоила меня. Не выдержав, я стал звать старшего среди наемников. Мне не отвечали. Но я был уверен, что снаружи стоит часовой, и потому требовал, просил, умолял доложить обо мне капитану Ратнеру. Сорвав голос и обессилев, я поневоле умолк.
Нужно сказать, что лавочник посчитал мои крики истерикой перетрусившего человека и стал уже открыто приписывать вину за случившееся мне и меланезийцу.
— Ничего-ничего, — утешал он себя, беспрерывно вздыхая. — Бывали случаи, когда людям приходилось еще тяжелее, и все же судьба, в конце концов, меняла гнев на милость… Вот, например, Люй Мэнчжен, живший в эпоху Сун. Уж какой это был прилежный ученый! И женился на дочери знатного вельможи по любви. И все же пришлось ему уйти из дома вместе с беременной женой. Много невзгод изведал бедный Люй Мэнчжен. Однако перемог все несчастья и заслужил впоследствии высокую должность при дворе…
Из головы у меня не выходил партизан-меланезиец. В кромешной тьме я не видел его истерзанного тела, но я чуть ли не в обморок падал при мысли, что мне опять придется куда-либо тащить его…
Голос назойливого лавочника путал мысли.
— …Если нас станут морить голодом, я буду жевать свой ремень. Он кожаный. Надо на всякий случай всегда носить кожаный ремень. Между прочим, настоящее искусство еды исходит из того, что природа — лекарство, и потому съедобно все, что можно проглотить без вреда для желудка… Один из императоров династии Мин после дворцового переворота попал в темницу. Он был приговорен к вечному заточению, но не терял присутствия духа и сохранял надежду. Спал на сырой земле и довольствовался самой скудной пищей, какая ему перепадала…
— Да заткнись же! — заорал я на человека, готовый разорвать его на части.
Он покорно замолк. Но это еще сильнее взбесило меня: «Все они мне враги — и Такибае, и Око-Омо, и этот сукин сын, лавочник! А разве сам себе я не враг, если поступаю вразрез с собственными интересами? На кой черт мне понадобилась Атенаита? Зачем было тащиться на Вококо?..»
И припомнилась мне фраза из моего последнего романа «Тень городской ратуши». Когда-то я гордился этими словами: «Все, что происходит с каждым из нас, — события мировой истории. Каждое из них вполне достойно вечной Памяти Человечества. И если наша жизнь подчас кажется нам будничной, прозаической, чего-то лишенной, мы просто невежественны и не замечаем в ней биения сердца человечества, такого же ранимого, как наше собственное, и такого же смертного…» Какая галиматья! Какая чушь! Всё — получувство, полузнание, полумудрость, продукт полудурка!..
Дверь внезапно отворилась. Глаза ослепил свет электрического фонаря. Не выпуская изо рта сигареты, наемник приказал «всем крысам выбираться из норы». Пнул ногой мертвого меланезийца, ударил наотмашь по лицу лавочника, а потом меня, так что изо рта и носа вновь пошла кровь. Мы подняли тяжеленный труп, вынесли его из помещения и опустили на землю, где было велено.
Второй наемник принес лопаты и начертил прямоугольник.
— Ройте для него и для себя, — сказал он, засекая по часам время. — Даю сорок минут.
— Позвольте, разрешите! Я выполняю поручение адмирала Такибае, и об этом знает капитан Ратнер! Он ожидает меня со вчерашнего дня! Я просил доложить! Ваши люди попирают все уставы!..
— Запомни, сволочь, — презрительно оборвал наемник, — все уставы сейчас торчат отсюда! — И жестом указал, откуда именно. — Мне плевать на всех макак вселенной!
Оба наемника засмеялись. Их смех мог окончиться новыми побоями, и потому я взялся за лопату. Рядом со мной хозяин лавки, пыхтя, пробовал поднять руками обкопанный со всех сторон камень.
«Что делаю? — Для себя рою могилу! Для себя!..»
С ветки акации пела маленькая птичка, вольная лететь, куда ей вздумается. Я поймал себя на желании пришибить ее камнем — она раздражала меня, не давая сосредоточиться на чем-то важном, единственно теперь важном…
Ах, да, сил во мне не осталось. Никаких не осталось сил. Каменистый грунт не поддавался. Я не знал, что будет. И все же не верил, что сейчас сдохну и больше не увижу солнца. Не верил, не верил. Не хотел верить. Я чуда ждал и внезапно заплакал. Плакал и не стыдился слез. Ничего не стыдился — все на свете достойно оплакивания…
— Вас надо судить, — сказал я наемникам, — вы изверги!
— Не ленись, копай, — отозвался тот, что сидел на земле ближе ко мне. — Пока судим мы, нас не судят, — закон…
Он не договорил, молниеносно вскочил на ноги и стеганул меня гибкой проволокой по пальцам. Я взвыл от боли и выронил лопату. «Все, — сказал я себе, зверея от злости или, может, человечея, — все равно умирать!..»
— Копать больше не буду! Не буду! Не буду!..
Это была зловещая минута. Я сознавал, что полностью беззащитен… Когда-то я начитался про палачей во Вьетнаме, в Анголе, в Сальвадоре, в Ливане… Пот прошиб меня. Я уже жалел о своих словах. Я уже прощение за них был готов просить…
— Эй, вы, — неожиданно громко сказал малаец, бросая свою лопату. — Я тоже не буду копать!
— Будете. Оба, — отозвался ударивший меня наемник. — Будете. Сигарета в мошонку, гвоздь под ноготь или дерьмо в рот — кому какая процедура по нраву.
Он вразвалочку подошел к нам. Ударом в лицо свалил малайца и сразу надвинулся на меня. Я закричал, инстинктивно выставляя руки. Не помогло, — рывок, поворот, и я задохнулся от боли в выкрученных суставах…
Но вот он отпустил меня. Другой наемник, усмехаясь, спросил:
— Твоя фамилия, значит, Фромм, паскуда?
— Фромм… Фромм! — надежда ослепила меня.
— Ай-яй-яй! Официальное лицо, что же ты притворялся и молчал?
— Я не молчал!
— Нет, молчал! Ты, верно, только хотел сказать, но почему-то стеснялся. Что ж, собирайся к капитану…
Всю дорогу я шел, не прося о привале. Радости не было, это я говорю точно — не было радости освобождения…
Капитан Ратнер принес извинения за действия солдатни.
— Погорячились, конечно. Тут ведь не шутки шутят.
— Ничего себе погорячились! Да если кто-либо и сочувствует адмиралу Такибае, после знакомства с вашими людьми он на все плюнет!
— Политика — не наше дело.
Предложив мне кофе, капитан Ратнер спросил, что я видел в лагере Око-Омо, что ел, какие там настроения, что за вооружение.
— Шпионаж не входил в мою задачу.
Приоткрыв рот и сощурившись, капитан пальцем почесал подбородок.
— Око-Омо передал что-либо для Такибае? — ни малейшего желания посчитаться с моими словами.
И я испугался: боже, как необдуманно я играю с огнем! Чего ради? Достаточно рассердить капитана, и он прикончит меня: любая его версия никем не будет поставлена под сомнение!
— Око-Омо будет продолжать борьбу и намерен ее выиграть.
— Каким образом? — Ратнер, видимо, спохватился, что торопится снять урожай, даже не взрыхлив почвы. — Он рассчитывает на затяжную кампанию, на резервы, имея в виду, что правительство будет все более восстанавливать против себя мелкий сброд. Он правильно рассчитывает, но мы не дадим ему затяжной кампании… Кстати, прошедшим штормом потоплен корабль. Тут, возле бухты… Черномазые атаковали наши посты. Неустойчивость связи, внезапность, фанатизм — мы потеряли четырех человек…
Утром следующего дня я уже бродил по берегу, ожидая грузо-пассажирскую шхуну из Куале. Повсюду виднелись следы урагана. Берег был частью размыт, сотни пальм повалены. Возле рифов торчали останки судна. Там кружили чайки. Бродя напротив рокового места, я заметил в песке что-то темное. Наклонился, разгреб — человечья рука. Маленькая. Очевидно, подростка-меланезийца. Первым порывом было — бежать к людям, звать их на помощь. Но поблизости не было других людей, кроме наемников. Не сознавая, зачем это мне нужно, я стал раскапывать песок — обнажилось вздувшееся тело мальчика со следами ссадин. Спохватившись, я присыпал его. Пройдя несколько шагов, я наткнулся еще на один труп. Небольшие, длинноногие крабы при моем приближении резво проковыляли до линии прибоя и, подхваченные волной, скрылись в глубине.
На этот раз это была девушка или девочка — лицо искажено разложением, возраста не установить…
Возвращаясь к бухте, я лихорадочно ощупывал глазами каждый метр серого песка. Повсюду мерещились мне трупы. Испытывая одышку, я добрел до склада. Навстречу мне поднялся часовой. Он узнал меня.
— Привет, старина, — сказал я тоном посвященного во все тайны, — дорого же им обошлись эти меланезийские недоростки!
Я присел на камень, он протянул мне сигарету, и я взял ее, чтобы дымом отшибить запах человеческой гнили, который теперь преследовал меня.
Часовой сделал пару глубоких затяжек.
— Конечно, — сказал он. — Я не был в деле, но полагаю, они зацепили за товар не меньше восьмидесяти тысяч.
— Пожалуй, побольше, — сказал я.
Он смерил меня взглядом.
— Нет, такса здесь стабильная: тысяча двести за девчонку и тысяча за мальчишку… В Гонконге или Сингапуре они идут гораздо дороже. Я встречал семьи, которые полностью кормятся за счет двух-трех девчонок. Конечно, если те в полном соку.
— Сколько же заколачивает девчонка? — голова от табачного дыма у меня кружилась, зубы мелко стучали и скулы ныли не известно отчего.
— Заработки разные: в Африке одно, в Латинской Америке другое, в Штатах третье. В Нью-Йорке такса — 20-30 гринбэкс[4]. А в Гондурасе, к примеру, в три раза ниже, даже если публика солидней… В Венесуэле я как-то выложил хозяину за визит сто долларов, — эти слова охранник произнес с чувством особого достоинства. — Не номер в клоповнике, а отдельная вилла. Даже газон подстрижен. Представляешь?..
Эта тема меня не волновала. Теперь я знал, куда исчезли дети из Укатеа: наемники угнали их сюда, чтобы продать по тысяче долларов «за штуку».
— Ты видел, как это было?
— В темноте что увидишь? Тут сильное течение, и когда баржу швырнуло на рифы, огни, естественно, погасли. Команда, когда не удалось запустить машину, перебралась в шлюпки, ну, а «обезьяны» все потонули. Они были заперты в особом отсеке, — бывает ведь, что морскую полицию не успевают «смазать» или она артачится.
— Я слышал, если бы открыли люки, кое-кто спасся бы…
— Опасно, — возразил наемник, — риск — всегда риск, а так концы в воду. Если кто-то и выбрался, пошел на корм акулам. Океан в этом смысле надежен…
«Уехать! Уехать! Прочь из этих проклятых мест!..»
Я не представлял себе, где конкретно осяду и чем займусь, но знал твердо, что никакой политикой отныне заниматься не буду. Хватит, с меня довольно! Пусть говорят что угодно — плевать на всех!..
В вестибюле отеля, где я брал ключи, меня увидел Макилви.
— Приятель, — неприлично громко заорал он, качаясь и вздрагивая головой, чтобы сохранить равновесие, — где это так отполировали тебе морду? Если ее выкрасить ваксой, ты вполне сойдешь за аборигена!
Он увязался за мной, хотя я сразу сказал, что утомлен с дороги и должен отпариться в ванной.
— Ты отстал от жизни, — захохотал Макилви. — В отеле нет горячей воды. И не будет. Электрический свет погаснет через час-другой, поэтому иди-ка побрызгайся под душем, а мне позволь заказать ужин сюда в номер. Черт возьми, надо же выпить за твое возвращение!..
Горячей воды, действительно, не было. Я полез под холодный душ, рискуя простудить поясницу. Когда я растерся полотенцем и сменил белье, стол был уже накрыт. При виде яств у меня слюнки потекли — омлет с беконом, прекрасный сыр и настоящий пшеничный хлеб. Разумеется, была еще рыба с бананами и две бутылки французского вина.
Макилви курил сигарету и с торжествующим видом глядел на меня.
Я тотчас же набросился на еду.
— Когда-либо прежде ты видел пьяного Макилви?
— Вижу впервые, да и то уверен, что ваш мозг работает, как часы.
— И это для меня тяжелее всего…
Мы пили вино, и я радовался про себя, что скоро уеду в Европу. Макилви между тем рисовал картину стремительного распада власти в Куале, намекая на какую-то сатанински опасную игру, которую вели какие-то силы. Он не делал ни малейшей попытки расспросить меня о целях моей поездки на Вококо. Возможно, это было хитрой уловкой, но у меня складывалось впечатление, что Макилви ничего не интересует, кроме собственной шкуры и личной обиды.
— …Плевая стычка с мятежниками обнажила гниль и никчемность режима. Кто бы подумал, кто бы мог вообразить, что положение диктатора, еще вчера незыблемое, вдруг так пошатнется! Все отвернулись от Такибае. Все! Скандалы нарастают лавиной, повсюду апатия, коррупция, откровенное попрание законов и в то же время колоссальная беспомощность власти. Она еще болтает и носит кокарды, но все уже видят, что режим падет в ближайшие дни. И главное — нет силы, какая могла бы его заменить.
— А мятежники?
Макилви только рукой махнул.
— Этого не допустят… Хотя то, к чему приведет вмешательство, окончится коммунизмом.
— Вы всерьез?
Макилви наклонился ко мне.
— Всю свою жизнь я боролся против коммунизма. А что выходит на поверку?.. Увы, теперь коммунизм — последний шанс утереть кое-кому нос и избежать национального крушения. Я оскорблен до глубины души… Мы самая обманутая нация! Нам изо дня в день прививали отвращение к пропаганде, ведя при этом самую подлую пропаганду. Теперь мы ни во что не верим. Именно это и было целью тех, кто нашими руками свернет шею Такибае и следом свернет шею нам самим…
Макилви уронил голову на стол, кажется, вознамерившись вздремнуть. Но нет, выпрямился и вновь налил себе вина.
— Моих шефов интересуют деньги и звезды, ничего больше. Они близоруки, как куры… Весь ужас положения в том, что мы вынуждены все больше ставить на негодяев, чтобы удержать на себе штаны. Но логика такова, что негодяи все больше оголяют наш зад. Они все более изобличают нас… Ты честный, порядочный обыватель, старина Фромм, но и ты стягиваешь с нас штаны… Если мир погибнет, в этом вина и таких обывателей, как ты. Я полагаю, даже главная вина. Вы создали миф, и все бродили в сивушном облаке мифа, хватая друг друга за глотки, пока толпой не сорвались в пропасть…
Он сморщился, унимая пьяные слезы.
— Я стопроцентный американец, понимаешь? И я лишен возможности работать на свой народ. Понимаешь?.. Нет, ты ни хрена не понимаешь. Ты всегда копался в придуманных глупостях, не видел сути, о которой молчат все, кто знает кое-что об этом… Чужие интересы торжествуют над всеми нами, вот что. Мы бессильны противостоять им, потому что мир разорван на клочки и все мы рассажены по индивидуальным клеткам… Все валится в прорву, всем все безразлично, кроме ближайшего часа… Мы рабы химеры, рабы призраков, которые стоят за нашей спиной. Может, их агенты, такие же обреченные, как мы, сейчас слушают нас. Я говорю всем, кто слышит: довольно, я лично выхожу из игры!.. Я бороться не буду, нет, не буду… Слишком уж исковерканы наши души, чтобы окрылиться идеей борьбы. Мы не можем окрылиться идеей новой свободы, у нас нет и не будет новых идей… Все ублюдочно, все, и если появляются новые голоса и новые мысли, все это куплено, подстроено и организовано теми, кто эксплуатирует нас даже после смерти… Ты не вполне понимаешь, но ты поймешь. Хлебнешь гнилого воздуха и поймешь. Наткнешься на незримую стену впереди и поймешь… Будет поздно. Прозрение приходит, когда поздно — нормально для ненормальных…
Пьяная болтовня.
— Они выбили мне зуб и ударили кованым ботинком в пах. В моче кровь, — сказал я.
— Это только начало, — кивнул Макилви, жестом приказывая мне наполнить бокалы. — Ты знаешь, как они прикончили доктора Мэлса?
— Как?! Доктор Мэлс?!
— Увы! Банда опасалась разоблачения. Они убрали всех свидетелей, а потом взялись за Мэлса. Мэлсу сделали инъекцию и объявили его сумасшедшим. Он и в самом деле сошел с ума. Одновременно его обвинили в убийстве Асирае, единственного, кто мог бы возглавить правительство при отставке Такибае… Когда ты уехал из Куале, посол Сэлмон устроил для избранной публики пикник. Все пили и танцевали. Были женщины, были небольшие вигвамы, где желающие могли уединяться, вывесив предупреждающий знак. И вдруг вопль: в кустах обнаружили труп Асирае. Отрубленная голова на остром колу… Гости собрались поглазеть, и тут кто-то заметил, что нет доктора Мэлса. Вспомнили, что он уехал еще до того, как кончилось застолье, но другие утверждали, что он хотел уехать, но не уехал… Короче, на следующий день Мэлса объявили сумасшедшим, а вслед за тем преступником, и хотя сумасшедших не помещают в общую тюремную камеру, Мэлса бросили к отпетым негодяям… Они и прикончили доктора… Составлено медицинское заключение, тело предано земле, и безутешная вдова утешается в объятиях гадины…
Око-Омо удивленно поглядел на меня.
— Что ж, этим вопросом, мистер Фромм, вы, наконец, подходите к смыслу нашей борьбы. Империализм угрожает всем народам без исключения. Пока он существует, ни один народ не получит ни подлинной свободы, ни действительного равноправия. Для меня империализм — не пропагандистский жаргон. Это реальная политика, стремление жить за счет других в мировом масштабе, любой ценой господствовать и любой ценой подавлять. Империалисты — те, кто не хочет нашей трезвости, нашей чистоты и чести, нашего ума, нашего счастья. Империалисты — те, кто боится, что люди осознают свое положение официантов при чужом застолье и с оружием в руках потребуют своих прав. Империалисты — те, кто навязывает нам фанатизм, ложь, аполитичность, эгоизм и войну каждого против всех…
Буря шумела и гудела уже вовсю, но дождь задерживался. Ветер тащил пахучую пыль и кислые болотные запахи.
Хотелось спросить, много ли партизан в отряде. Но в то же время хотелось, чтобы меня принимали за своего, и откровенность Око-Омо, когда он заговорил о нехватке медикаментов и оружия, польстила моему самолюбию…
Щуплый меланезиец принес ужин: горшочек с печеным бататом и жаренную на углях рыбу. Все безвкусно, без соли, без хлеба, без соблюдения должной гигиены. Я остался голодным, хотя Око-Омо уступил мне лучший кусок.
— При такой пище не дотянуть до победы.
— Хлебное дерево, действительно, требует жирной, хорошо унавоженной почвы, — согласился Око-Омо. — Но человек щедрее хлебного дерева. Он плодоносит даже на самой скудной почве — на далекой мечте, которой враждебна окружающая жизнь. Если проникся чувством правды… Наши люди верят, что лучший путь национального возрождения — восстановление традиционных основ социального быта. Община. Выборность старейшин. Общность собственности, какая приносит доход.
— Коммунизм?
— Для нас свято все то, что вырастает из основ народной жизни. И если это называется коммунизмом, мы примем его всей душой… Разумеется, община в ее старом виде не выполнит роль ячейки по накоплению коллективных богатств. Но мы никогда не согласимся на индивидуализм и частную инициативу, зная, что это грозит неисчислимыми бедами и не дает выхода. Мы обновим общину так, чтобы она, накапливая богатства, содействовала неограниченному развитию личности. Мы будем развивать образование и культуру, механизировать труд, препятствуя имущественному расслоению, рассаднику эгоизма и ненависти. Возможно, мы будем продвигаться вперед не так быстро, но мы быстрее многих добьемся результата, потому что нашей главной заботой будет укрепление общинных основ жизни, мышления и культуры. Мы искореним пьянство, выведем болезни, обусловленные невежеством и нищетой. Мы создадим кооперативы по продаже излишков продукции, построим дороги. И внутренние накопления будут основным источником индустриализации жизни, хотя мы примем не всю и не всякую технику, но только ту, которая не нарушит равенства. У нас будет только общественный транспорт, только общественные библиотеки и только общественное питание… Мы будем стремиться к единому языку и демографическому обмену, поощряя новые обряды, спорт и спортивные игры между общинами, устраивая общественные работы в регионах при полном финансировании правительства. Мы изучим социальную стратегию развития во всех странах и выберем для себя оптимальные пути, опираясь на собственный опыт, но не забывая, что общечеловеческим ценностям принадлежит приоритет…
Какой огонь согревал Око-Омо! Равнодушный к его прожектам, я не мог не завидовать его энтузиазму.
— Какой же язык вы изберете?
— Народ подскажет, — пожал плечами Око-Омо. — В людях меня отчаивает не глупость, не грубость даже, разновидность глупости. Отчаивает буржуазность мышления — непременный поиск личной выгоды. — Око-Омо смущенно достал из кармана измятый блокнот. — План нового учебника для начальных школ…
Здесь, ночью, в джунглях, это было, по крайней мере, забавно — читать о планах, возможно, вовсе неосуществимых: «острова, где мы живем; происхождение жизни; планета; жизнь народов; ценности жизни; обычай; нормы и правила поведения; образование и труд; общее добро и общая радость — основа морали…»
— По каждому разделу мы сделаем видовой фильм… Община может развиваться без бюрократии, не допуская чрезмерного дробления функций… Такибае поощряет национализм. Пропагандистски тут у него большие козыри: угнетенный народ должен воспрянуть от спячки и сложиться в нацию. Но в конкретных обстоятельствах это обман: если не уберечься от империализма, мы сложимся в сообщество ненавистников… Мы не будем идеализировать и прошлое, — покажем, как вожди племен и старейшины селений эксплуатировали народ, давая ссуды на покупку жен и заставляя потом годами их отрабатывать. Связки раковин и собачьих зубов мы повесим в музеях, и все будут видеть, во что буржуазность оценивала человека. Но, конечно, мы проследим также историю свободного духа народа, воздав должное Эготиаре, Палиау и всем другим…
Лишь к утру буря ослабла. Дождь не прекратился, зато ветер уже бессильно трепал деревья и скреб землю.
Око-Омо несколько раз совещался с посыльными, порывался уйти, но не уходил: хотел лично показать мне сожженную наемниками Укатеа…
До деревни было мили две. Но они дались тяжело, хотя мы шли самой удобной дорогой. В конце концов, обогнув покалеченную бурей кокосовую рощу и миновав вязкое поле, мы вышли на просторную поляну.
То, что я увидел, не потрясло меня. Ливень уже смыл приметы человеческих страданий. Торчали кое-где из земли лишь обгоревшие сваи.
Заглядывая мне в лицо, Око-Омо рассказывал, где что происходило. Вот здесь наемники убили колдуна, здесь пинали его голову, здесь отделили мужчин от женщин, а здесь женщин от детей. Там расстреляли сначала мужчин, а там женщин.
— Мы не смогли пока разыскать детей. Двадцать семь человек похоронили в общей могиле и только детских тел не нашли…
Пора было возвращаться в отряд Ратнера.
— У меня просьба, — с неожиданной мягкостью в голосе сказал Око-Омо. — Если увидите сестру, передайте привет. Пусть она побережет себя. И вы, вы знайте, что хозяева в Куале замышляют большую игру. Они просто так не оставят нас в покое…
Предчувствие беды усиливалось во мне, по мере того как мы продвигались вдоль подножия хребта Моту-Моту, — я и мой новый проводник, средних лет меланезиец с измученным лицом, понимавший только пиджин. К партизанам я шел в северном и северо-восточном направлениях. Возвращался же обратно, двигаясь строго на юг.
Попав в густой кустарник, мы долго не могли из него выбраться. Проводник сердился, если я отставал или не сразу повиновался его знакам. Я понимал причину его тревоги: кто мог сказать, куда за прошедшие сутки передвинулся противник?
Не встречая ни единого человека, мы вышли к банановой плантации у скрещения дорог западного побережья. Показалась лавка, щитовое сооружение с крышей из оранжевого пластмассового листа. В лавке был, конечно, и бар, где продавались напитки и кое-какая еда. Я показал жестом, что пора подкрепиться. Проводник нахмурился и повел меня к жилому дому, похожему на хижину, но со сплошными стенами и застекленными окнами. Залаяла собака, хозяин-малаец выбежал нам навстречу и заговорил о чем-то с проводником.
Они не успели обменяться и двумя фразами, как со стороны лавки появились наемники: их легко было узнать по оливковым курткам и брюкам, заправленным в высокие ботинки.
Партизан-меланезиец, пригнувшись, метнулся за дом. Наемники тотчас же растянулись цепью, держа наготове автоматы.
— Паскуда, клялся, что никого нет! — один из наемников ударил ногой малайца в живот. Тот молча упал на землю.
Ошеломленный, я хотел объясниться, добровольно позволив себя обыскать, для чего поднял руки, но удар коленом в пах повалил и меня. Свет померк в глазах, ужасная, нестерпимая боль пронзила скомканное тело. Я корчился на земле, задыхаясь. Казалось, что все кончено…
Когда я пришел в себя, я увидел, что наемники схватили и партизана. Он лежал, оскалив зубы, окровавленный, с распоротым животом, откуда, пузырясь, торчало что-то белесое. Мухи роились вокруг нас, лезли в глаза и рот, отвратительные мухи…
Мне и малайцу велели перетащить раненого к лавке. А потом нас троих заперли в пустой комнатке без окон.
В темноте партизан пришел в себя. Он умолял о глотке воды. Я не отвечал ему, сам испытывая жажду, а когда раненый забредил, хозяин лавки стал объяснять мне, что он лично ни в чем не виноват, что его ограбили только из-за того, что он трудолюбивый, кроткий и терпеливый человек, помогавший людям сводить концы с концами. Лавочник переживал за свою жену, твердя, что она не перенесет издевательств и покончит с собой, и тогда ему уже «не будет никакого смысла снова строить свой муравейник»…
Его болтовня раздражала, хотя я почти не прислушивался к ней: собственная судьба все больше беспокоила меня. Не выдержав, я стал звать старшего среди наемников. Мне не отвечали. Но я был уверен, что снаружи стоит часовой, и потому требовал, просил, умолял доложить обо мне капитану Ратнеру. Сорвав голос и обессилев, я поневоле умолк.
Нужно сказать, что лавочник посчитал мои крики истерикой перетрусившего человека и стал уже открыто приписывать вину за случившееся мне и меланезийцу.
— Ничего-ничего, — утешал он себя, беспрерывно вздыхая. — Бывали случаи, когда людям приходилось еще тяжелее, и все же судьба, в конце концов, меняла гнев на милость… Вот, например, Люй Мэнчжен, живший в эпоху Сун. Уж какой это был прилежный ученый! И женился на дочери знатного вельможи по любви. И все же пришлось ему уйти из дома вместе с беременной женой. Много невзгод изведал бедный Люй Мэнчжен. Однако перемог все несчастья и заслужил впоследствии высокую должность при дворе…
Из головы у меня не выходил партизан-меланезиец. В кромешной тьме я не видел его истерзанного тела, но я чуть ли не в обморок падал при мысли, что мне опять придется куда-либо тащить его…
Голос назойливого лавочника путал мысли.
— …Если нас станут морить голодом, я буду жевать свой ремень. Он кожаный. Надо на всякий случай всегда носить кожаный ремень. Между прочим, настоящее искусство еды исходит из того, что природа — лекарство, и потому съедобно все, что можно проглотить без вреда для желудка… Один из императоров династии Мин после дворцового переворота попал в темницу. Он был приговорен к вечному заточению, но не терял присутствия духа и сохранял надежду. Спал на сырой земле и довольствовался самой скудной пищей, какая ему перепадала…
— Да заткнись же! — заорал я на человека, готовый разорвать его на части.
Он покорно замолк. Но это еще сильнее взбесило меня: «Все они мне враги — и Такибае, и Око-Омо, и этот сукин сын, лавочник! А разве сам себе я не враг, если поступаю вразрез с собственными интересами? На кой черт мне понадобилась Атенаита? Зачем было тащиться на Вококо?..»
И припомнилась мне фраза из моего последнего романа «Тень городской ратуши». Когда-то я гордился этими словами: «Все, что происходит с каждым из нас, — события мировой истории. Каждое из них вполне достойно вечной Памяти Человечества. И если наша жизнь подчас кажется нам будничной, прозаической, чего-то лишенной, мы просто невежественны и не замечаем в ней биения сердца человечества, такого же ранимого, как наше собственное, и такого же смертного…» Какая галиматья! Какая чушь! Всё — получувство, полузнание, полумудрость, продукт полудурка!..
Дверь внезапно отворилась. Глаза ослепил свет электрического фонаря. Не выпуская изо рта сигареты, наемник приказал «всем крысам выбираться из норы». Пнул ногой мертвого меланезийца, ударил наотмашь по лицу лавочника, а потом меня, так что изо рта и носа вновь пошла кровь. Мы подняли тяжеленный труп, вынесли его из помещения и опустили на землю, где было велено.
Второй наемник принес лопаты и начертил прямоугольник.
— Ройте для него и для себя, — сказал он, засекая по часам время. — Даю сорок минут.
— Позвольте, разрешите! Я выполняю поручение адмирала Такибае, и об этом знает капитан Ратнер! Он ожидает меня со вчерашнего дня! Я просил доложить! Ваши люди попирают все уставы!..
— Запомни, сволочь, — презрительно оборвал наемник, — все уставы сейчас торчат отсюда! — И жестом указал, откуда именно. — Мне плевать на всех макак вселенной!
Оба наемника засмеялись. Их смех мог окончиться новыми побоями, и потому я взялся за лопату. Рядом со мной хозяин лавки, пыхтя, пробовал поднять руками обкопанный со всех сторон камень.
«Что делаю? — Для себя рою могилу! Для себя!..»
С ветки акации пела маленькая птичка, вольная лететь, куда ей вздумается. Я поймал себя на желании пришибить ее камнем — она раздражала меня, не давая сосредоточиться на чем-то важном, единственно теперь важном…
Ах, да, сил во мне не осталось. Никаких не осталось сил. Каменистый грунт не поддавался. Я не знал, что будет. И все же не верил, что сейчас сдохну и больше не увижу солнца. Не верил, не верил. Не хотел верить. Я чуда ждал и внезапно заплакал. Плакал и не стыдился слез. Ничего не стыдился — все на свете достойно оплакивания…
— Вас надо судить, — сказал я наемникам, — вы изверги!
— Не ленись, копай, — отозвался тот, что сидел на земле ближе ко мне. — Пока судим мы, нас не судят, — закон…
Он не договорил, молниеносно вскочил на ноги и стеганул меня гибкой проволокой по пальцам. Я взвыл от боли и выронил лопату. «Все, — сказал я себе, зверея от злости или, может, человечея, — все равно умирать!..»
— Копать больше не буду! Не буду! Не буду!..
Это была зловещая минута. Я сознавал, что полностью беззащитен… Когда-то я начитался про палачей во Вьетнаме, в Анголе, в Сальвадоре, в Ливане… Пот прошиб меня. Я уже жалел о своих словах. Я уже прощение за них был готов просить…
— Эй, вы, — неожиданно громко сказал малаец, бросая свою лопату. — Я тоже не буду копать!
— Будете. Оба, — отозвался ударивший меня наемник. — Будете. Сигарета в мошонку, гвоздь под ноготь или дерьмо в рот — кому какая процедура по нраву.
Он вразвалочку подошел к нам. Ударом в лицо свалил малайца и сразу надвинулся на меня. Я закричал, инстинктивно выставляя руки. Не помогло, — рывок, поворот, и я задохнулся от боли в выкрученных суставах…
Но вот он отпустил меня. Другой наемник, усмехаясь, спросил:
— Твоя фамилия, значит, Фромм, паскуда?
— Фромм… Фромм! — надежда ослепила меня.
— Ай-яй-яй! Официальное лицо, что же ты притворялся и молчал?
— Я не молчал!
— Нет, молчал! Ты, верно, только хотел сказать, но почему-то стеснялся. Что ж, собирайся к капитану…
Всю дорогу я шел, не прося о привале. Радости не было, это я говорю точно — не было радости освобождения…
Капитан Ратнер принес извинения за действия солдатни.
— Погорячились, конечно. Тут ведь не шутки шутят.
— Ничего себе погорячились! Да если кто-либо и сочувствует адмиралу Такибае, после знакомства с вашими людьми он на все плюнет!
— Политика — не наше дело.
Предложив мне кофе, капитан Ратнер спросил, что я видел в лагере Око-Омо, что ел, какие там настроения, что за вооружение.
— Шпионаж не входил в мою задачу.
Приоткрыв рот и сощурившись, капитан пальцем почесал подбородок.
— Око-Омо передал что-либо для Такибае? — ни малейшего желания посчитаться с моими словами.
И я испугался: боже, как необдуманно я играю с огнем! Чего ради? Достаточно рассердить капитана, и он прикончит меня: любая его версия никем не будет поставлена под сомнение!
— Око-Омо будет продолжать борьбу и намерен ее выиграть.
— Каким образом? — Ратнер, видимо, спохватился, что торопится снять урожай, даже не взрыхлив почвы. — Он рассчитывает на затяжную кампанию, на резервы, имея в виду, что правительство будет все более восстанавливать против себя мелкий сброд. Он правильно рассчитывает, но мы не дадим ему затяжной кампании… Кстати, прошедшим штормом потоплен корабль. Тут, возле бухты… Черномазые атаковали наши посты. Неустойчивость связи, внезапность, фанатизм — мы потеряли четырех человек…
Утром следующего дня я уже бродил по берегу, ожидая грузо-пассажирскую шхуну из Куале. Повсюду виднелись следы урагана. Берег был частью размыт, сотни пальм повалены. Возле рифов торчали останки судна. Там кружили чайки. Бродя напротив рокового места, я заметил в песке что-то темное. Наклонился, разгреб — человечья рука. Маленькая. Очевидно, подростка-меланезийца. Первым порывом было — бежать к людям, звать их на помощь. Но поблизости не было других людей, кроме наемников. Не сознавая, зачем это мне нужно, я стал раскапывать песок — обнажилось вздувшееся тело мальчика со следами ссадин. Спохватившись, я присыпал его. Пройдя несколько шагов, я наткнулся еще на один труп. Небольшие, длинноногие крабы при моем приближении резво проковыляли до линии прибоя и, подхваченные волной, скрылись в глубине.
На этот раз это была девушка или девочка — лицо искажено разложением, возраста не установить…
Возвращаясь к бухте, я лихорадочно ощупывал глазами каждый метр серого песка. Повсюду мерещились мне трупы. Испытывая одышку, я добрел до склада. Навстречу мне поднялся часовой. Он узнал меня.
— Привет, старина, — сказал я тоном посвященного во все тайны, — дорого же им обошлись эти меланезийские недоростки!
Я присел на камень, он протянул мне сигарету, и я взял ее, чтобы дымом отшибить запах человеческой гнили, который теперь преследовал меня.
Часовой сделал пару глубоких затяжек.
— Конечно, — сказал он. — Я не был в деле, но полагаю, они зацепили за товар не меньше восьмидесяти тысяч.
— Пожалуй, побольше, — сказал я.
Он смерил меня взглядом.
— Нет, такса здесь стабильная: тысяча двести за девчонку и тысяча за мальчишку… В Гонконге или Сингапуре они идут гораздо дороже. Я встречал семьи, которые полностью кормятся за счет двух-трех девчонок. Конечно, если те в полном соку.
— Сколько же заколачивает девчонка? — голова от табачного дыма у меня кружилась, зубы мелко стучали и скулы ныли не известно отчего.
— Заработки разные: в Африке одно, в Латинской Америке другое, в Штатах третье. В Нью-Йорке такса — 20-30 гринбэкс[4]. А в Гондурасе, к примеру, в три раза ниже, даже если публика солидней… В Венесуэле я как-то выложил хозяину за визит сто долларов, — эти слова охранник произнес с чувством особого достоинства. — Не номер в клоповнике, а отдельная вилла. Даже газон подстрижен. Представляешь?..
Эта тема меня не волновала. Теперь я знал, куда исчезли дети из Укатеа: наемники угнали их сюда, чтобы продать по тысяче долларов «за штуку».
— Ты видел, как это было?
— В темноте что увидишь? Тут сильное течение, и когда баржу швырнуло на рифы, огни, естественно, погасли. Команда, когда не удалось запустить машину, перебралась в шлюпки, ну, а «обезьяны» все потонули. Они были заперты в особом отсеке, — бывает ведь, что морскую полицию не успевают «смазать» или она артачится.
— Я слышал, если бы открыли люки, кое-кто спасся бы…
— Опасно, — возразил наемник, — риск — всегда риск, а так концы в воду. Если кто-то и выбрался, пошел на корм акулам. Океан в этом смысле надежен…
«Уехать! Уехать! Прочь из этих проклятых мест!..»
Я не представлял себе, где конкретно осяду и чем займусь, но знал твердо, что никакой политикой отныне заниматься не буду. Хватит, с меня довольно! Пусть говорят что угодно — плевать на всех!..
В вестибюле отеля, где я брал ключи, меня увидел Макилви.
— Приятель, — неприлично громко заорал он, качаясь и вздрагивая головой, чтобы сохранить равновесие, — где это так отполировали тебе морду? Если ее выкрасить ваксой, ты вполне сойдешь за аборигена!
Он увязался за мной, хотя я сразу сказал, что утомлен с дороги и должен отпариться в ванной.
— Ты отстал от жизни, — захохотал Макилви. — В отеле нет горячей воды. И не будет. Электрический свет погаснет через час-другой, поэтому иди-ка побрызгайся под душем, а мне позволь заказать ужин сюда в номер. Черт возьми, надо же выпить за твое возвращение!..
Горячей воды, действительно, не было. Я полез под холодный душ, рискуя простудить поясницу. Когда я растерся полотенцем и сменил белье, стол был уже накрыт. При виде яств у меня слюнки потекли — омлет с беконом, прекрасный сыр и настоящий пшеничный хлеб. Разумеется, была еще рыба с бананами и две бутылки французского вина.
Макилви курил сигарету и с торжествующим видом глядел на меня.
Я тотчас же набросился на еду.
— Когда-либо прежде ты видел пьяного Макилви?
— Вижу впервые, да и то уверен, что ваш мозг работает, как часы.
— И это для меня тяжелее всего…
Мы пили вино, и я радовался про себя, что скоро уеду в Европу. Макилви между тем рисовал картину стремительного распада власти в Куале, намекая на какую-то сатанински опасную игру, которую вели какие-то силы. Он не делал ни малейшей попытки расспросить меня о целях моей поездки на Вококо. Возможно, это было хитрой уловкой, но у меня складывалось впечатление, что Макилви ничего не интересует, кроме собственной шкуры и личной обиды.
— …Плевая стычка с мятежниками обнажила гниль и никчемность режима. Кто бы подумал, кто бы мог вообразить, что положение диктатора, еще вчера незыблемое, вдруг так пошатнется! Все отвернулись от Такибае. Все! Скандалы нарастают лавиной, повсюду апатия, коррупция, откровенное попрание законов и в то же время колоссальная беспомощность власти. Она еще болтает и носит кокарды, но все уже видят, что режим падет в ближайшие дни. И главное — нет силы, какая могла бы его заменить.
— А мятежники?
Макилви только рукой махнул.
— Этого не допустят… Хотя то, к чему приведет вмешательство, окончится коммунизмом.
— Вы всерьез?
Макилви наклонился ко мне.
— Всю свою жизнь я боролся против коммунизма. А что выходит на поверку?.. Увы, теперь коммунизм — последний шанс утереть кое-кому нос и избежать национального крушения. Я оскорблен до глубины души… Мы самая обманутая нация! Нам изо дня в день прививали отвращение к пропаганде, ведя при этом самую подлую пропаганду. Теперь мы ни во что не верим. Именно это и было целью тех, кто нашими руками свернет шею Такибае и следом свернет шею нам самим…
Макилви уронил голову на стол, кажется, вознамерившись вздремнуть. Но нет, выпрямился и вновь налил себе вина.
— Моих шефов интересуют деньги и звезды, ничего больше. Они близоруки, как куры… Весь ужас положения в том, что мы вынуждены все больше ставить на негодяев, чтобы удержать на себе штаны. Но логика такова, что негодяи все больше оголяют наш зад. Они все более изобличают нас… Ты честный, порядочный обыватель, старина Фромм, но и ты стягиваешь с нас штаны… Если мир погибнет, в этом вина и таких обывателей, как ты. Я полагаю, даже главная вина. Вы создали миф, и все бродили в сивушном облаке мифа, хватая друг друга за глотки, пока толпой не сорвались в пропасть…
Он сморщился, унимая пьяные слезы.
— Я стопроцентный американец, понимаешь? И я лишен возможности работать на свой народ. Понимаешь?.. Нет, ты ни хрена не понимаешь. Ты всегда копался в придуманных глупостях, не видел сути, о которой молчат все, кто знает кое-что об этом… Чужие интересы торжествуют над всеми нами, вот что. Мы бессильны противостоять им, потому что мир разорван на клочки и все мы рассажены по индивидуальным клеткам… Все валится в прорву, всем все безразлично, кроме ближайшего часа… Мы рабы химеры, рабы призраков, которые стоят за нашей спиной. Может, их агенты, такие же обреченные, как мы, сейчас слушают нас. Я говорю всем, кто слышит: довольно, я лично выхожу из игры!.. Я бороться не буду, нет, не буду… Слишком уж исковерканы наши души, чтобы окрылиться идеей борьбы. Мы не можем окрылиться идеей новой свободы, у нас нет и не будет новых идей… Все ублюдочно, все, и если появляются новые голоса и новые мысли, все это куплено, подстроено и организовано теми, кто эксплуатирует нас даже после смерти… Ты не вполне понимаешь, но ты поймешь. Хлебнешь гнилого воздуха и поймешь. Наткнешься на незримую стену впереди и поймешь… Будет поздно. Прозрение приходит, когда поздно — нормально для ненормальных…
Пьяная болтовня.
— Они выбили мне зуб и ударили кованым ботинком в пах. В моче кровь, — сказал я.
— Это только начало, — кивнул Макилви, жестом приказывая мне наполнить бокалы. — Ты знаешь, как они прикончили доктора Мэлса?
— Как?! Доктор Мэлс?!
— Увы! Банда опасалась разоблачения. Они убрали всех свидетелей, а потом взялись за Мэлса. Мэлсу сделали инъекцию и объявили его сумасшедшим. Он и в самом деле сошел с ума. Одновременно его обвинили в убийстве Асирае, единственного, кто мог бы возглавить правительство при отставке Такибае… Когда ты уехал из Куале, посол Сэлмон устроил для избранной публики пикник. Все пили и танцевали. Были женщины, были небольшие вигвамы, где желающие могли уединяться, вывесив предупреждающий знак. И вдруг вопль: в кустах обнаружили труп Асирае. Отрубленная голова на остром колу… Гости собрались поглазеть, и тут кто-то заметил, что нет доктора Мэлса. Вспомнили, что он уехал еще до того, как кончилось застолье, но другие утверждали, что он хотел уехать, но не уехал… Короче, на следующий день Мэлса объявили сумасшедшим, а вслед за тем преступником, и хотя сумасшедших не помещают в общую тюремную камеру, Мэлса бросили к отпетым негодяям… Они и прикончили доктора… Составлено медицинское заключение, тело предано земле, и безутешная вдова утешается в объятиях гадины…