Льдины с железным скрежетом сталкивались, вставали дыбом и, обламываясь, падали с шумом в воду, иные лезли на берег, рассыпались там с грохотом. Капарулина долгая завозня стараниями Леньки и деда торчала теперь у самого крыльца будки. Всюду, докуда хватало взгляда, лед, теснясь, ломался, в просветы видна была кипящая мутно-пенная вода. Она ходила крутыми, с белыми гребнями кругами, вздувалась пузырями, как пиво, которое бродит, набираясь крепости, шипела и прибывала на глазах. Было жутко и весело.
   На высоком обрывистом берегу, там, где Гремец впадал в Волгу, на луговине толпился сельский народ, оживленно переговариваясь:
   - Большая вода - к большому хлебу.
   - Примета подходячая. Токо чужой-то ситный не очень сытный.
   - Ах, крутит вода, привораживает, как девка!
   - Да-а, хороша, сильная водичка... хмельна-а!
   - Вот! А в хмелю мы все зараз богатыри.
   - Ноне и у трезвого голова кружится...
   - От питерских вестей! Ха-ха-ха!
   - А право! Не зевай, будь смелей, - удача любит нахрап.
   - Па-асха-а... хоть седня христосуйся. Воскрес человек! - возбужденно говорил пастух Сморчок, шатаясь среди народа, словно места себе не находя. Отгоревала душа, оттерпелась... Ломается жизня, как лед!
   Он недавно вернулся с рытья окопов, невредимый, в свежих берестяных, по погоде, лаптях и холстяной, черной от мокрети и грязи неизменной ватной обогнушке, заросший еще сильнее белесыми курчавыми волосьями, как медведь; одни светлые глаза блестят, и какой-то не похожий на себя радостно-непоседливый, говорливый, словно подвыпивший.
   Шурка вспомнил давние вещие слова пастуха о народе и ледоходе. Сморчок повторял их сейчас радостно:
   - Тронулся народ, как лед на Волге, напирает шибко. Теперича его ничем не удержишь, народ-то... И слава богу! Ломай, круши старую жизню, травка-муравка! Не жалко. Сладости-то в ней не больно много было, в нашей прежней житухе... Разливайся, новая жизня, половодьем, хорошая, добрая, как душа!
   Марья Бубенец, в полушалке с розанами и в мужнином праздничном, чудом не пропитом в давнее время пиджаке, расторопная и какая-то отчаянная, спустилась на лед, громоздившийся на берегу, подобралась бесстрашно к воде и, черпая полными пригоршнями, ахая, плескала себе в круглое, багровое от наклона и усилий лицо.
   - В ледоход умыться - омолодиться! - кричала она. - Бабоньки, давай сюда-а... раскрасавицами станем, ай ей-богу!
   - Раскрасавицы... На двор выйди - собаки три дня брешут, - откликались мамки.
   - Э-э, плоха рожа, да милому гожа! - стояла на своем Марья.
   - Видать, Сашу-то Пупу окончательно в поминальник за упокой записала, стерва, - смеялись тихонько мужики. - В дом собирается хозяина принимать, из усадьбы, хромого... Минодора, а ты чего зеваешь?
   - А что ж? - услышав, отвечала за Минодору Солина Надежда. - Вдова, как дрова... высохнет - еще жарче разгорится!
   - Вдовой и в самом деле станешь... ни писем, ни денег... - бормотала тетка Апраксея, зябко кутаясь в шубу. - Евсеюшко воротился, а мой ровно сдох, прости господи!.. Царя прикончили - войну прикончить не могут.
   - Теперь скоро. Замирение! - дружно говорили ей мужики. - Война простому человеку не нужна... С кем ему воевать и за что?
   - Верно! Чем воевать, лучше на свадьбе гулять, - озорно галдели бабы-солдатки, мужья которых живы и вот-вот должны были вернуться с фронта домой. - Парни нагрянут - по три девки на каждого... Ноне жениться - милое дело: невест - пропасть, приданого скоко хошь... Рожай двойни - земли дадут больше!
   - Отмежуют лопатой по росту... Эх, мытари, что дальше - то лучше, а выпить нечего. Высосал винцо царь Николай, пьянчуга сволочуга, капли нам не оставил. Теперь князь Львов забрался на трон: ваше величество - Временное правительство! А поздравить нечем... Ну и хрен с ним! - громко, вразумительно сказал Катькин отец Ося Бешеный, прилаживаясь ловить наметом рыбу, которая в ледоход от шума будто бы прямо кидается на берег. - Нет, по-сурьезному рассудить: крылья есть - лететь некуда, вот что я скажу, добавил он.
   - Врешь! В любую сторону лети, куда тебе желательно, запрету нету, весь белый свет теперь наш! - задорно-весело отозвался Никита Аладьин, без шапки, прямо, крепко набычив большую, начавшую с зимы лысеть голову. - Гляди, почин какой! Сто лет ждали и ждать устали. А тут и мигнуть не успели...
   - Что было, то видели, а что будет - поглядим... Не верь, мытарь, началу, обожди конца, - насмешливо перечил Ося Бешеный.
   - Чего нам не верить, коли и ты притворство свое дурацкое, как шкуру, сбросил, - рассердился Никита, даже топнул ногой. - Долго ждать не будем. Мы его, конец, сами сотворим, ежели что... А новую власть обожди хаять, она правит без году неделю. Чего с нее взять?.. Да не прикидывайся обломом, видно, почуял: запахло жареным, хитрый черт!
   Катькин отец, лохматый, в рванье, как всегда, дико взглянул на Аладьина, сплюнул и отвернулся. Улучив минуту, когда между ворочающимися с грохотом льдинами проглянула мутная, крутящаяся вода, он выставил сетчатый черпак на длинном шесте, утопил и, положив шест на плечо, налегая обеими руками и грудью, повел намет по дну к берегу.
   - Пусто! - выбранился он, вытряхивая из мотни намета битый мелкий лед.
   Дяденька Никита Аладьин, жалея рыбака и точно стыдясь своего сердца, что он не сдержался, обидел Тюкина, заметил ласково:
   - Сейчас - пусто, а через час - густо. Мы, брат Осип, ноне сами цари: что пожелаем, то и сбудется.
   - Цари... Нос-то утри! - зарычал Катькин отец, но его никто не слушал.
   Все сегодня были веселые, добрые, шумные. Точно Шуркина мамка вдруг одержала верх над отцом, над всем сельским недоверчивым народом, сделала всех верящими в одно хорошее, что ожидало их в жизни. Мужики и бабы, сгрудясь на берегу, громко разговаривая, глядели жадно на ледолом, радостно прислушиваясь к грохоту и скрежету Волги, и, верно, сами были похожи на пробудившуюся реку.
   Глава II
   БЕЗ ЦАРЯ
   А спервоначалу не все поверили дяденьке Никите Аладьину, когда промчала селом, по шоссейке, со станции в уезд тройка с солдатами и красным флагом и Никита погнал своего старого хромого мерина на железную дорогу, воротился к вечеру с вестью, что в Питере прогнали царя, революция. Который народ тогда обрадовался, который почему-то вдруг встревожился, а кто и усомнился, и все не знали, что сказать и что делать.
   - Родимые мои, как же теперь без царя-то? - растерянно, чуть не плача, спрашивали некоторые мамки, те самые, что давно молили бога, чтобы кто-нибудь отравы натолсто насыпал во дворце, стравил там всех, как крыс, раз царствовать не умеют, а нынче, в святки, грозились в открытую утопить на Волге, пес знает где, в проруби, вместе с Гришкой Распутиным его полюбовницу, немку, да и муженька ее, дурачка, пьянчужку, заодно. - Ой, что же будет-то? - голосили нынче непонятно бабы. - Хоть плохонький был, а все государь, руки долгие - достанут, ну и побаивались, слушались... Кто же теперича распорядится войну прикончить, мужей наших вернуть домой?!
   - Ну, кто-кто... чего глупости порете? - закричали сердито на мамок мужики посмелее. - Радоваться надо-тка, не охать. Мы сами распорядимся: и войной и землей!.. Опять же новая власть, чу, не царская, не обманет, с народом она заодно.
   - Как можно этак-то... с престола столкнуть... помазанника божия?! крестился Павел Фомичев, испуганно оглядываясь, ища брата Максима, а тот, чтобы никого не слушать, быть подальше от греха, бочком, бочком, да и поворотил к дому. - Как же так... помазанника, императора всея Руси... А бог?! - повторял Павел и пятился туда же, к своей избе.
   - Значит, можно. Скинули и тебя не спросили, - весело отвечал дяденька Никита. Уронив по привычке на плечо голову, он расстегнул ворот шубы, выставил морщинистый кадык, глубоко, легко вздохнул: - Сво-бо-да-а!..
   Олегов отец, лавочник, выскочив из своих хором в одной жилетке, раскрасневшийся: должно, сидел за вечерним самоваром, - отвел торопливо Аладьина в сторону, - ребята видели и разговор весь слышали.
   - Ты обожди мутить народ. Не ровен час, ежели враки, - знаешь, что тебя ждет, голубок, за такие новости?
   - На почте депешу вычитывали, при мне. Из Питера депеша, только что получили, - отвечал дяденька Никита, посмеиваясь. - Отрекся, чу, от престола в пользу брата Михаила.
   Устин Павлыч плюнул.
   - Вот видишь! А ты булгачишь честных людей...
   - Да не пожелал Михаил, отказался наотрез!
   - Отказался? Ей-богу?! А наследничек, царевич Алексей? - беспокойно допытывался Быков, и улыбался, и хмурился, крепко утираясь рукавом рубахи. У нас же престолонаследие! Забыл?!
   Аладьин на радостях даже хлопнул по плечу Быкова, чего никогда не делал.
   - Да говорят тебе, безверная, торговая душа, отец и за себя и за мальца отрекся от престола! Временное правительство Думой назначено... Это, брат ты мой, пахнет республикой!
   Устин Павлыч все-таки не поверил окончательно, побежал, как был, в одной жилетке, не то к попу, отцу Петру, не то в усадьбу, к Платону Кузьмичу, управляющему, а мороз был изрядный. Шурка видел потом, как догадливый Олег уже за селом нагнал отца и передал ему полушубок и шапку.
   Говорят, не глядя на ночь, Быков с управлялом, по распоряжению самой барыни, полетели тотчас на рысаке разузнавать правду, что стряслось в Питере. Да не на станцию покатили и не в волость - в уезд, за восемнадцать верст, чтобы не ошибиться.
   Утром, когда ребята бежали селом в школу, они еще издали, от моста, приметили саженное кумачовое полотнище над недостроенной казенкой Устина Павлыча; кумач вился, трепетал на длинном шесте и как бы дымился по ветру. Подбежали ближе - на тебе: и над крыльцом лавки прибит накосо красный флаг, из ластика, кажись, поменьше, чем на крыльце казенки, но таки порядочный, свисает до перил, горит и не сгорает, словно факел. А перед лавкой, на утоптанном снегу, возле качелей, сильно занялись березовые сухие поленья, сваленные кучей. Озорной, саврасый, с черной гривой, огонь так и кидается мужикам и бабам под ноги, бьет, кусает валенки, но никто не отходит от костра. И смех тут и крик, - в великий-то пост! Разве можно не остановиться? Аграфенин звонок в школе и подождет маленько.
   Сам Устин Павлыч, в праздничной суконной шубе на лисьем меху, каракулевый пирожок смят на макушке, с красным бантом во всю грудь, таскает из лавки какие-то бумаги, кидает в огонь. Ему старательно подсобляет Олег, и у него, двухголовой обезьяны, на школьном пальто тоже прицеплен бант.
   Ребятня, конечно, сунулась к костру узнать: что жгут, как в масленицу, почему сбежался народ поутру смотреть, на какое-такое диво, о чем смех и крики.
   Плотная меловая бумага, темнея, корежилась на березовых поленьях, как живая, и червонно вспыхивала по краям. Тогда можно было разглядеть на черном от пепла и углей снегу, в огне, точно в позолоченной раме, рыжеватую, варежкой бородку, как у Катькиного отца, когда он был здоров, в уме и подстригался ножницами, глядясь в осколок зеркала. Еще горела, чадя дымом, сине-зеленая грудь с большими звездами, и пуговицами, и голубой широкой лентой через плечо. Иногда в костер падала целая картинка: тот же человек с бородкой, в звездах и эполетах с густой бахромой, сидит в мягком кресле, наверное, с колесиками, что в ресторане Миши Императора. Рядом с ним, вся в белых кружевах и пчелках, расселась, расфуфырилась тетка с высокой прической. И торчат еще по обеим сторонам кресел девки и девчонки в лентах, в бантах. Сколько их, разодетых, не сосчитаешь сразу! И мальчишка тут же, в коротких штанах и башмаках на босу ногу, в страсть знакомой белой рубашке с напуском и синим матросским воротником, ну, точь-в-точь, в которой сам Шурка щеголял однажды в праздник, обновляя батин подарок, привезенный из Питера.
   Как глянул Шурка на березовые, жарко полыхавшие дрова, на золотую, из огня, раму, на бородку варежкой, звезды, расфуфыренную тетку, взглянул на девок и мальчишку в матроске, так сразу догадался, в чем тут дело. И все ребята догадались: Олегов отец жег портреты царя и картинки с царским семейством, которыми он по дешевке торговал в своей лавке, заодно с календарями и песенниками.
   - Так! Топи баню жарче, пару больше! Выметай голиком все подчистую, выжаривай вошь и гниду!.. Чтобы и духу ихнего, романовского, не осталось! оживленно-поощрительно, громко говорили мужики, раскуривая цигарки от горящих портретов и любуясь огнем. - Слышь, не ошибись, Устин! - зубоскалили они. - А ну-кась, царь-то вернется! Он тебя не похвалит... Хо-хо-хо! Постой, неужто в самом деле пришла пора для топора? Нет, без шуток, а? - загадочно спрашивали они. И сами себе отвечали: - Должно быть, не иначе, похоже... Возьми, черт, дьявола - оба не надобны!.. Ну, наше дело, братцы, совсем поспело!
   - Огнище-то!.. Накопили сала, хорошо горят! - кричали и смеялись мамки и теперь вовсе не жалели царя. - Пали ему бороду с усами!.. Что-о, закорчился? Каково в аду-то? А мы век в нем живем!..
   Особенно доставалось от мамок царице:
   - Немку-то... немку толстозадую поджаривай, хавронью!
   - Ишь юбки распустила, вырядилась на русские деньги! Верно Минодора на посиделке в рождество баяла: по дюжине платьев поди в будний день меняла, шлюха немецкая... Сунь ей огонька под кружева, суке!
   - И отродье туда, в огонь, дочек! В маменьку уродились, ее стать и кровь!
   - А мальчонку жалко, - вырвалось у Сморчихи. - Экий махонький, худенький, моему Кольке, чай, ровесник... Ах ты, мой горький! Его бы и пожалеть не грех.
   - Они-то нас мало что-то жалели, сволочи! Скоко таких мальчонков, девчушек сиротами оставили... Спроси у Барабановой или вон у той же Минодоры...
   - Э-эх, жги, жги, говори!.. - запела и заплясала Солина Надежда, подбегая к костру с портретом царя под мышкой; портрет был в деревянной рамке, со стеклом. Молодуха хватила рамкой по поленьям, стекло слабо, тонко звякнуло, рассыпалось осколками, бумага, дымясь, вспыхнула, и тараканы забегали по рамке и портрету, спасаясь от огня...
   В школе, на кухне, повалив шубы на лавку, сидели, как дома, в одних рубахах, дяденька Никита Аладьин и отец Пашки Таракана. Они громко-весело и не совсем понятно толковали с Григорием Евгеньевичем. Тот, бледный, с красными пятнами на щеках и даже на лбу, взъерошенный, торопливо ходил по кухне из угла в угол, и глаза его были полны слез.
   - Вот как оно получается в жизни: скоро и просто. А ведь сколько людей на каторгу, на смерть шли, поднимая народ!.. За бомбы брались, за ружья, в том же пятом году, - и ничегошеньки, все было попусту... Дуб! Не пошатнешь! - говорил Аладьин, качая головой, дивясь и радуясь. - А тут, эвон, чуть ветер подул - повалилось дерево. Оказывается, и не дуб вовсе, осина!
   - Труха, - сплюнул Пашкин отец, закусывая крепче свою самодельную трубочку-молоточек и выпуская ртом и ноздрями такую уймищу дыма, что ребята, глазея украдкой из коридора, диву дались: как он там, в глотке, помещался, дым, такая его скопилась прорва. - Триста лет, гляди, на корню гнило. Чего же ты хочешь, Петрович? Пальцем тронули - само повалилось. Ни ложки, ни плошки из него, ни топорища... На дрова и то не всякий поднимет - гнилье.
   - Нет, погодите, - остановил Григорий Евгеньевич, - вы забываете, друзья, войну, она все обострила и ускорила... Но главное не в том. Мы с вами стали гражданами, понимаете, республика в России, а? Вот в чем самое главное! - повторял он взволнованно. - Нуте-с, что скажете? - Голос у него задрожал, сорвался, и светлые большие озера, переполнив берега, пролились на лицо, и он не стыдился этого, все повторял: - Граждане... республика... боже мой!
   - Точно, - подтвердил важно Пашкин родитель, - сами себе будем хозяева, во всем государстве... Ах, мать честная, богородица, собака ее закусай, у верстака станем, чего строгать, пилить, долбить, - зна-аем!
   Он нынче не трещал, не скакал кузнечиком, как в памятный вечер, когда ребята ночевали в школе, не требовал от учителя новостей, и сам их не рассказывал. Маленький, худой - таракан и есть, - столяр торжественно сидел на кухне, как в гостях за праздничным столом, в новой, цвета сосновой коры, сатиновой косоворотке, и под ней, против его воли и открытой радости, когда он говорил и шевелился, что-то все по-прежнему сухо скрипело, будто кости или деревяшки какие стучали под рубахой. Но он не обращал на это внимания: так ему сегодня было хорошо.
   - Войну к лешему, - говорил, словно приказывал, он, - а землишку подавай нам, Евгеньич, скорей сюда... Терпенья нету, гляди!
   И Таракан-большой выразительно протянул худую, в темных, вспухших венах руку, растопырил тонкие, словно выточенные из дерева, бледные пальцы.
   Дяденька Никита со смехом хлопнул по его руке широкой ладонью.
   - Получай!
   И Татьяна Петровна, распоряжаясь в коридоре, помогая малышам раздеваться, вешать одежду, не сердилась сегодня на мужа, что он разговаривает с мужиками, и, кажется, не замечала, что кухня полна махорочного дыма, - вот какая она была нынче добрая, учительница. Зато Аграфена ворчала за десятерых: и наследили на полу, и надымили, ровно в риге. Она открыла форточку, схватилась за веник и тряпку, принялась наводить чистоту на кухне. Горб ее летал в дыму, казалось, и он дело делает. Потом она выпрямилась, строго спросила:
   - Чего же нам ждать теперича, без царя?
   - Светопредставления! - Пашкин отец затрясся, застучал костями и кашлем.
   - Лучшей жизни будем ожидать, Аграфена Ивановна, самой лучшей, ответил Григорий Евгеньевич.
   - Не знаю... - задумалась сторожиха с веником в руке.
   Постояла середь кухни, посмотрела на веник, какой он сухой, облила кипятком в ведре и сызнова принялась ожесточенно мести чистый пол. В коридоре, где толпились ребята, тотчас запахло свежим березовым листом.
   - Поди-ка и на том свете, бают, она не всем будет сладка, лучшая-то жисть, - ворчала громко Аграфена. - Кому рай, а кому... Мужиков-то хоть с войны отпустят? - еще суровей, строже спросила она, швыряя веник под лавку. - Говорю, мужиков-то бабам вернут?
   - Обязательно.
   - Ну, тогда слава богу, - перекрестилась сторожиха.
   В классе на первом уроке Григорий Евгеньевич, как всегда, стал объяснять сложную задачку с десятичными и простыми дробями, писать ее мелом на доске. Обернулся, посмотрел на ребят, подбородок у него задрожал, он прослезился. Всем было неловко, стыдно глядеть на учителя, хоть не списывай задачку, так неудобно, и в то же время страшно радостно, даже мороз подирал.
   - Малы вы, негодяи, ничего не понимаете, - бормотал учитель, утираясь, пачкаясь мелом. - Но слушайте меня внимательно, запомните сегодняшний день: с новой, красной строки начинается наша жизнь. Этот день, так сказать, как заглавная буква, понимаете? Отныне вы свободные маленькие граж... граждане... Ну да, все мы, то есть русский народ, все народы России граждане. Произошла революция, самодержавие рухнуло... Ах, как вам объяснить, и не знаю! Скажу одно: всех вас ждет впереди счастливая юность, замечательная жизнь. Милые вы мой, младое племя, будущее наше... Учитесь хорошенько, будьте достойны своего свободного отечества!
   Он бросил мел, смеясь и всхлипывая, неуклюже подсел на переднюю парту, обнял, затормошил счастливчиков, которые там торчали. Тут вся ребятня повскакала с мест, кинулась к Григорию Евгеньевичу, зашумела, засмеялась громче него, сама не зная отчего. Оттого, должно быть, что учитель перестал плакать, теперь можно было смело глядеть на доску и в его мокрые сияющие глаза, чего-то просить, требовать, чтобы Григорий Евгеньевич еще рассказал что-нибудь. И радоваться вместе с ним понятному и непонятному, что творилось вокруг; дивиться ранним незваным гостям, пожаловавшим в школу, их разговору с учителем и сторожихой, ее березовому пахучему венику, которым она словно бы не только сор, но и еще что-то выметала старательно из кухни.
   - Лучше я вам, ребятки, почитаю, - сказал Григорий Евгеньевич, успокаиваясь, забираясь, как обыкновенно, с ногами на парту и усаживаясь на ней, будто на ступеньке, покойно, удобно, становясь богом, то есть самим собой.
   - Сегодня у нас праздник... Нуте-с, марш по местам! Саша Соколов, принеси мне Некрасова, в переплете, ты знаешь, лежит на этажерке, внизу, распорядился он.
   А Пашка Таракан, проводив отца, уже рисовал изо всей силы в тетрадке, как разваливается, неизвестно отчего, царский узорчатый трон с двухглавым орлом. Вскорости и сам царь, довольно схожий с портретами, которые жег Устин Павлыч, обронив зубчатую корону, державный скипетр и некий глобус с крестом, летел вверх тормашками... В большую перемену, когда классы высыпали на двор, на снег и мороз, Яшка Петух моментально придумал игру "Свержение царя", пожалуй, почище, поинтересней "Взятия Перемышля". Но никто из мальчишек не хотел быть царем, чтобы его за ноги тащили со школьного парадного крыльца-трона в сугроб, и девчонки отказывались играть царицу. Все желали стать солдатами с ружьями-палками и питерскими восставшими рабочими с красными флагами и ледяными бомбами.
   Шурка боялся себе признаться, что ему все-таки немного жалко царя и того голенастого тощего парнишку в коротких штанах и матроске навыпуск, которого пожалела пастушиха, когда картинку бросали в огонь. Он сердился на себя, потому что жалеть царя было не за что, он это понимал. За долгую-предолгую свою жизнь Шурка всего нагляделся и наслушался, скорохват, всего надумался, стал давным-давно большим, соображает, что к чему. У него не для одной шапки-ушанки голова на плечах. Нет, он догадывается, что его сызнова одолевает проклятущее ребячество. (Когда же оно кончится? Что за наказание!) Он сопротивлялся этому ребячеству и ничего не мог поделать с собой.
   Да вот, у немцев остался кайзер Вильгельм, у австрияков есть Франц-Иосиф или, кажись, помер... У всех есть цари и короли, принцы, царевичи, а у нас, русских, теперь никого нету. Разве это правильно? упрямо рассуждал кто-то в его душе, как есть несмышленыш, хуже - неслух, нескладеха. - Враги, австрийцы, германцы, станут просмеивать, дразнить наших солдат: "Эй, вы, уря, уря - без царя, сдавайтесь-ка в плен! Хальт!.. Ничего вам и делать больше не остается, капут пришел!" И все это правда... Вон мамки ругали-ругали царя, а как узнали, что его не стало, испугались, пожалели. Да мало, верно струхнули, скоро опять осмелели, принялись ругать пуще прежнего. А вот он, Шурка, повадчик, не может почему-то забыть и перестать жалеть царя. Жена у него, говорят, немка, изменница, секреты военные передает своим, так ей и надо, что ее прогнали. Но царь у нас был русский, Романов Николай. Зачем же его трогать? Может, он и не знал, что народу живется плохо. Людей эвон сколько по деревням, в городах, по дорогам шляется! А он, царь, один. Конечно, за всем не уследишь, всех не накормишь... Да, вот как скверно получается: у всех есть цари, а у нас, русских, царя нету... Кто же будет теперь набольшим в нашем царстве-государстве? И что такое республика? Григорий Евгеньевич не рассказал, а радуется, значит, это хорошо, что в России республика. Но все-таки, кто же нынче станет командовать нашими солдатами на фронте, на позициях, чтобы победить? "Уря, уря - нету царя!.. Сдавайтесь, русские, хенде хох!" Вот какая будет, пожалуй, победа...
   Этого пискляка, пустомелю, что пищал ему в ухо, Шурка только тогда переборол, заставил замолчать, когда вспомнил вчерашнюю, в громе и криках, тройку с солдатами, багряное полотнище позади саней, рвавшееся на ветру и беге. Кровавое, в снежной пыли, как в дыму, полотнище горело и светило, Данилино сердце и есть. Вот как скоро сбывается сказочка дяденьки Никиты Аладьина. Гляди, довел Данило народ, куда обещал, чего же тебе, трепло, еще надобно? Ой, в самом деле, кажись, не хватает у мужика стропильца одного на чердаке, под шапкой, вот что!
   Но когда возвращались после уроков, Петух, наедине, задумчиво лазая в нос, спросил:
   - Царя у нас другого выберут, эге?
   Шурка воззрился радостно на друга, но, спохватившись, обозвал его петым дураком.
   Яшка стерпел, забрался глубокомысленно еще раз пальцем в облюбованное место.
   - Ну, тогда их, царей, везде прогонят, как у нас... И не будет ни капельки обидно, - сказал Петух.
   Эх, коли б так вышло! Уж чего лучше, тогда бы и жалеть некого.
   Вот еще дома нескладица, одна досада. Вчера, узнав от Шурки неслыханную новость, отец не выразил радости, только сильно нахмурился, полез растревоженно за табаком.
   - Порядку-то, добра при царе было мало, а теперь и вовсе не жди, проворчал он, поспешно свертывая и закуривая цигарку. Спрятался за дым, раскашлялся. - А скоро... по-питерски, по-рабочему управились, - как бы с одобрением добавил он, переводя с трудом дыхание от едучего чужого самосада. - Ну, наше дело - сторона, нас это не касается, - решительно сказал он.
   И принялся за свои любимые горшки, сидя за гончарным кругом, безногий, худой, серый, как глина, в шинели и папахе, с Шуркиным старым шарфом на шее, чтобы не простудиться. На кухне, от двери, возле которой он сидел дуло сильно из сеней, холод гулял по полу.
   - С царем, без царя, а жевать хочется каждый день. Надо припасать... И припасем! - с обычной угрозой кому-то заявил отец.
   Мамка же, занятая у печки, выслушав про солдат и красный флаг и как дяденька Никита не пожалел, гонял хромого мерина на почту, лишь отыскала глазами передний угол в избе и молча принялась собирать на стол ужин.
   Шурка сильно огорчился, попросту сказать, надулся на родителей. Эвон, смотрите на них, какие бесчувственные, ничего их не касается, не волнует, на все им наплевать! Только и света у них в окошке - корова, горшки и телка Умница. Да хоть бы какой прок был с теми же горшками. Красавцы-то они раскрасавцы, одно загляденье, когда сохнут на полице. А вот обжигаться в печи не желают, капризники, недотроги, лопаются от огня в черепки.