Сила фантазии внезапно иссякла, и реальность ворвалась в сознание, будто кто-то рядом разбил тарелку об пол. Царапнула мысль: сколько до перемены? Тулипин взглянул на часы. Плохо. Перемена всегда гораздо длиннее, чем урок. И сейчас опять, все опять, опять они… Аспирант - такой, что от него никуда не денешься, никуда не спрячешься, сильный и ловкий Макар, Гера, который опять начнет, опять начнет, а Макар будет держать его за локти, а Аспирант чего-нибудь еще станет делать. Господи, ну почему так быстро прошел урок?
   Тулипин вдруг почувствовал, что больше не может. Сколько таких перемен, от звонка до звонка, было в его жизни? Кажется, что жизнь и есть
   одна сплошная перемена. Эти десятиминутки, и большие перемены, и пятиминутки, как гирьки для весов, их все время становилось больше, больше, они сталкивались одна с другой, их общий вес рос, рос, рос и вот превысил крайнюю отметку - дальше уже нет никаких делений. Дальше вообще ничего нет. Тулипин увидел лица, руки Макара, Аспиранта, Геры, Шефа, Ле-хи, Геракла и понял, что на этой перемене они сделают ему так больно, так плохо, что он умрет.
   Звонок с урока отозвался в самых дальних уголках сердца животным страхом, таким адским страхом, которого не должно быть на земле. Тули-пин прижал к себе пустой портфель и побежал изо всех сил по коридору, шарахаясь от открывающихся дверей, от учителей, четвероклассников, девушек, ничего не слыша, не понимая, ничего не чувствуя, кроме страха. Только бы добежать до выхода, только бы успеть, пока не догнал Аспирант и не схватил сзади. Никто и ничто не спасет его - только собственные ноги, на них вся надежда.
   Впереди, уже на первом этаже, возникла толстая, как старый дуб, фигура директрисы, администраторская душа которой смотрела сквозь большие, казалось, большие, как окна, очки. Она заодно с ними! Как же он раньше не знал. Страшные, большие-большие очки.
   Выбежав на улицу, оказавшись уже за несколько домов от школы, Ту-липин почувствовал, что все вокруг темнеет, как-то странно пляшет и кружится. Он в смятении прижался к кирпичной жесткой стене дома, и только тут, когда остановился, тяжеленное тело и голова потянули вниз, и он, не отрываясь от стены, скользнул по ней на асфальт. Сердце билось одновременно в голове, в животе, в спине, в правом и левом боку. Чудилось, все тело сжимается и разжимается вместе с сердцем. На портфеле бросились в глаза красные пятна. Тулипин машинально поднес руку к носу и ощутил горячую влагу.
   На свой четвертый этаж Тулипин поднялся совершенно разбитым. Страха уже не было - ведь вот он, его дом, и дорогой сердцу номер 16. Однако было немного холодно и чуть-чуть трясло.
   Какая-то старушка с бидоном, на вид лет шестидесяти, когда он еще сидел на асфальте ни жив ни мертв, все сокрушалась, что уже среди бела дня хулиганы что хотят, то и делают - дожили. Тулипин помнил, что все время твердил: "Да все нормально, все нормально". Как только перестала идти кровь, он поднялся и соврал старушке, что живет "в этом доме". Она, ругая милицию, ушла. Тулипину и в самом деле до дома было рукой подать. Он шел с единственной мыслью, что впереди - дом.
   Открыв дверь, Тулипин бросил портфель на пол, прошел в комнату не разуваясь, повалился на софу и почти сразу уснул.
   Разбудил его голод и ощущение, что он где-то в сугробе, ему мучительно холодно, он все выбирается наверх, все выбирается и никак не может найти тепло.
   Проснувшись, он по привычке посмотрел на часы. Ему вспомнились когда-то давным-давно сказанные матерью слова: "Когда спишь днем - всегда чем-нибудь укрывайся, а то замерзнешь". Тулипин снова посмотрел на часы: когда же придет мать? Еще долго - она приходит в половине шестого.
   Тулипин пошел на кухню, поднял холодную крышку кастрюли, увидел щи. Сейчас поесть эти щи - больше ничего не надо. Он даже не стал заглядывать в другие кастрюльки. Зажег газ. Как хорошо смотреть на синие, чуть подрагивающие язычки пламени. Тулипину не хотелось уходить от этих язычков, и только почувствовав, что все равно замерзает, он вспомнил про горячую воду - ее можно пустить большой струей и греть в ней руки. Тогда быстро станет тепло.
   Тулипин сел на край ванной, а воду пустил в раковину и подставил руки. Какая благодать! Он смотрел чуть увеличенными, бессмысленными глазами на руки, от которых тепло расходилось по всему телу. Он как бы прислушивался к этому теплу, забыв про все на свете.
   Тулипин согрелся, и теперь вода казалась слишком горячей. Он пустил немного холодной и смыл кровь. На кухне щи уже булькали. Он налил себе
   до краев и стал остужать. Ел он в неудобной позе, но совсем не чувствовал, что неудобно. Наевшись, Тулипин увидел, что в тарелке оставалось еще порядочно. "Куда же их теперь? В раковину? Не рассчитал". Он вылил щи в раковину, вымыл тарелку, стер со стола маленькую розовую лужицу и снова посмотрел на часы. Ему очень хотелось, чтобы мать пришла как можно быстрее. Дом без матери совсем не дом. Тулипин представил ее в новой юбке и кофте, в которых она ходила на работу, и ее лицо, конечно, лицо… Он подумал, что мать почти не состарилась, она и через десять лет будет такая же. Тулипин обрадовался. Он очень хотел, чтобы мать была с ним всегда и чтобы она никогда, никогда не старилась!
   Вот он уже, наверное, в сотый раз посмотрел на часы: ровно пять. Он не выдержал и подошел к окну, из которого всегда можно было ее увидеть. В продолжение всех тридцати минут Тулипин смотрел не отрываясь на двор. Прошло пять минут свыше заветного времени, а мать все не появлялась. Ту-липин смотрел на мужчин и женщин, на детей, стариков, и ему казалось, что мать придет через час, через два часа, и эта мысль приносила ему страдание.
   Но вот он увидел мать, пересекавшую двор, подходящую к подъезду, и в мгновение ока оказался у двери, сел на тумбочку в коридоре, чувствуя себя счастливым. Он слышал, как хлопнула дверь подъезда, отдаваясь эхом в девятиэтажном колодце с лестничными площадками и ступеньками, неторопливые шаги матери, и ему не хватило терпения, он вышел на лестничную площадку - только бы поскорее увидеть мать.
   - Мама!
   - Ждешь меня?
   В коридоре, пока мать раздевалась, он стоял рядом и не мог отойти даже на два шага в сторону - рядом с матерью так хорошо на свете!
   - Ну что, как дела? - улыбнулась мать.
   - Хорошо, - ответил он совершенно легко и искренне.
   - Давай чего-нибудь поедим. Что-нибудь есть в холодильнике? Щи остались?
   - Остались. Только я не буду - я просто посижу с тобой.
   - Опять "просто посижу". Ведь худущий!
   - Я не хочу, я посижу. Я съел два половника и картошку.
   - Ну почему же ты такой худущий тогда, а? Куда же в тебе все девается?
   - Ну, мам.
   - Сиди, раз не хочешь.
   - Сегодня хорошее кино будет - "Женщины".
   - Старые фильмы всегда хорошие.
   Мать ест. Ему очень хорошо и тепло смотреть, как ест мать. Он ничего не говорит - только чуть-чуть улыбается.
   - А это мы сейчас съедим с вареньем!
   Мать достает из холодильника мороженое в коробке.
   - Как же ты его положила? Я не видел.
   - Надо уметь!
   Тулипин уже сам не знает, отчего так ему хорошо. Он всегда любил мороженое с вареньем. Конечно, можно и самому купить мороженое, но это совсем уж обыкновенно. А так, как сейчас, - очень хорошо.
   Мать разрезает большое мороженое на половинки, достает из холодильника варенье. Варенье густого красного цвета мешается с белым, уже чуть подтаявшим мороженым и становится нежно-розовым, очень вкусным.
   - Сластена, - смеется мать. - Ой, какой сластена!
   - Да уж не такой, как ты.
   Тулипин ест и часто поглядывает на мать. В эти минуты, когда мать дома и он знает, что они будут вместе до позднего вечера, а вот сейчас так здорово сидят за столом, от всего этого становится необыкновенно легко на сердце. Оно бьется ровно, спокойно, разгоняя по груди тепло.
   - Ну, вот и все. Мороженого больше нет. Небось ещё хочешь?
   - Да ладно. Хорошего понемножку.
   - Ты смотри, какой мудрый стал.
   Тулипину очень не хочется, чтобы мать мыла посуду, и он делает это сам.
   - Мам! - кричит он из кухни, вытирая руки. - Давай посмотрим фотографии.
   И вот они уже сидят на диване, мать поджала ноги, Тулипин разложил вокруг несколько целлофановых пакетов, плотно набитых снимками, которые он знает наизусть, но каждый раз разглядывает с нежностью. За окном уже темно.
   Фотографии делал отец. В то время, когда Тулипин был маленьким, он сделал их очень много. Отец давно умер.
   Многие фотографии Тулипин долго держит в руке. На них изображен малыш, который расставил ноги, держится за руки матери, доверчиво и с любопытством смотрит в объектив, его окружает добрый, ласковый, нежный, заботливый мир. Тулипин не замечает, как все теснее и теснее прижимается правым плечом к матери. На фотографиях она молодая и, конечно же, красивая - его любимая, любимая, любимая мать. Нет, мир не изменился - он остался нежным и чистым. Тулипина переполняет благодарность и любовь. Он берет мягкую теплую руку матери и касается ее щекой. Потом он чувствует, как ее пальцы перебирают его волосы.
   - Ты у меня умница, - тихо говорит мать, и Тулипин точно знает, что он был, есть и будет счастлив, что жизнь - это удивительная, прекрасная, неповторимая вещь.
   - Мама.
   - Что?
   - Я просто так.
   Они еще долго сидят рядом, потом мать готовит на кухне завтрак, а Ту-липин смотрит по телевизору новости. Без двадцати десять начинается кино.
   - Ты знаешь, - мать вошла из кухни в комнату, - я сегодня разговаривала с Валентиной Петровной - со второго этажа, она сказала, что на их лестничной площадке теперь новые жильцы. Вот только она не знает, в какой квартире. Ну да это само как-нибудь выяснится. У них дочь - твоя ровесница. Очень красивая девочка.
   Эти слова матери вызывают в душе сына мгновенную страшную муку. Он словно проваливается в большую чёрную яму. Острое, невыносимое чувство собственной неполноценности окутывает его, как едкий дым.
   Пока они вместе с матерью смотрят фильм, Тулипину очень не хочется возвращаться из мира этого кино в собственную жизнь. Может быть, у этого фильма нет конца? Конечно же, есть. Как и у любого другого. И Тули-пин это прекрасно знает. Но всё-таки думает: "А может, конца не будет?"
   Утром Тулипин, как всегда, пошёл в школу на обычную муку. Чувство боли после вчерашнего притупилось за ночь. Недаром же говорят: "Утро вечера мудренее". Утром всё выглядит не так трагично. У соседнего дома он неожиданно услышал девичий голос рядом с собой:
   - Привет. Я буду учиться в вашей школе.
   - Привет, - машинально ответил Тулипин.
   Он обернулся. На него смотрела очень красивая девушка, рыженькая, с задиристым выражением лица. Да, может быть, она и не была слишком красивой, но Тулипину все девушки казались красивыми, потому что были недоступны.
   - Меня зовут Катя. А тебя?
   - Саша.
   - Мы теперь живём с тобой в одном подъезде. Будем соседями.
   - Очень приятно, - с невероятным усилием воли произнёс он.
   - А ты из какого класса?
   - Из 9-го "Б".
   - А… жаль. Я тоже из 9-го, только "А"…
   "Жаль!" - это невероятное слово, обращенное к нему, сказанное красивой девчонкой, было столь непривычно, столь странно, что Тулипин на время потерял ориентацию в пространстве и представил себе, что идёт не в опостылевшую школу, а несётся где-то по голубому небосводу, среди белых облаков, прямо по направлению к рыжему, золотому солнцу, так похожему на причёску его спутницы.
   Они не быстро и не медленно, а так - словно прогуливаясь, шли к школе. Говорили о каких-то пустяках. Тулипин не верил своим глазам и ушам. С ним запросто, как с равным, как с другом, разговаривала… девушка. И во время этого разговора он помимо своей воли - просто, как во сне, - снял с себя тяжеленные цепи своей жизни. И он вдруг понял, что теперь не сможет оставаться тем, кем был всегда - жалким забитым Тулипой, подстилкой и половой тряпкой, об которую все, кому не лень, вытирают ноги. На него теперь всегда будут смотреть удивительные глаза этой невероятной девочки, и если бы он остался таким же, каким был, слабым, безвольным и бессильным, то это стало бы предательством по отношению к ней, к той, которая увидела в нём человека.
   И вот почему Тулипа, зайдя в свой класс и получив обычный пинок под зад от наглого Зайца, ни слова не говоря, развернётся и так въедет костлявым кулачком Зайцу в левый глаз, что Заяц потом окривеет на несколько месяцев, а в классе подымется жуткая буча, полетят со звоном разбитые оконные стёкла, а ругани, криков и самого дикого ора будет столько, что, по крайней мере, на полдня все уроки в школе будут сорваны напрочь.
   Но это будет потом. А пока они идут вдвоём, и Тулипин смотрит на свою новую подружку, как на будущую жизнь. Смотрит и не может отвести от неё глаз.
   Там, в этих глазах, нет ни Лёхи, ни Шефа, ни Аспиранта. Нет Макара. Там нет школы, а значит, нет ничего плохого. Там нет даже его самого. Там только есть дорога, по которой ещё никто никогда не шёл. Там нет никого и ничего, только горит луч света, уходящий в бесконечность.

АРСЕН ТИТОВ ДВА РАССКАЗА

   ОХОТА В ОСЕННИЙ ДЕНЬ
   Мглистая дымка зависла над долиной, и ветер бессилен оказался выжить её, если, конечно, он хотел это сделать, а не был с нею в сговоре. Он дул сильно и ровно, лишь изредка позволяя себе маленькую шалость порывов.
   Вся долина Куры, кажется, была пустою, как во времена монголов. Редкие и согбенные часовенки на холмах усиливали это впечатление, и хотелось в отчаянии кинуться куда-то вслед за монголами или попытаться найти кого-нибудь живого.
   В винограднике это ощущение пропало. Небольшие, но крепкие дозревали гроздья. И от их вида особо становилось покойно и торжественно.
   Машину мы оставили, съехав с дороги, у первых лоз. Собака сразу юркнула в открытую дверцу и обнюхала траву. Ружьё было только у Цопе. Я был в качестве подручного собаки. Обязанностью моей было после выстрела бежать вместе с ней поднимать подстреленную дичь, а потом таскать её. С нами была ещё женщина, как полагается, молодая и красивая. Она ни разу не была на охоте и упросила нас взять её с собой. Ну и к тому же она ни на миг не хотела расставаться со мной. Это меня несколько возносило, и я был с ней великодушен.
   Её мы оставили в машине. При её нарядах и каблучках было бы верхом глупости позволить ей пойти с нами. Она это понимала и печально смирилась со своей участью. Чтобы ей было чем заняться, я нарвал винограда, вымыл его в чистой, по-российски плавной протоке и посоветовал есть его с хлебом. Она благодарно посмотрела за меня. И если бы я был внимательней, то различил бы во взгляде и глубоко запрятанный упрёк: "Вот ты какой предатель, оказывается! - говорили глуби ее темно-синих глаз. - Сам будешь ходить и охотиться, а я буду сидеть одна!"
   Но я постарался ничего не заметить.
   Первой ринулась в виноградник собака, выплескивая всю скопившуюся за неделю сидения дома страсть. За ней пошел Цопе, а я - сзади него на шаг, как того требует безопасность охоты. Зная, что я ни за что не появлюсь
   ТИТОВ Арсен Борисович родился в 1948 году в Башкирии. Окончил исторический факультет Уральского государственного университета. Председатель правления Екатеринбургского отделения Союза российских писателей. Автор 9 книг прозы. Лауреат Всероссийской литературной премии имени Д. Н. Мамина-Сибиряка. Живет в Екатеринбурге
   впереди или сбоку, Цопе чувствовал себя свободно и мог мгновенно стрелять в любом направлении, откуда только вспорхнёт дичь.
   Мы прошли по вязким бороздам метров триста. Машины уже не было видно - лозы надежно ее укрыли. Мне все время хотелось полюбоваться видами полого спускающейся к Куре долины и всплывшими вдалеке развалинами монастыря. Но приходилось постоянно быть начеку, чтобы не нарушить интервала.
   Я послушно шел за его спиной и хотел, чтобы собака кого-нибудь подняла. Но этого не случалось.
   Мы прошли виноградник и вышли к трем ореховым деревьям, размахнувшимся кронами около глубокого ручья. Может быть, это была та самая протока, в которой я мыл виноград.
   За ручьем лежал небольшой, но довольно травянистый лужок. Цопе показал собаке туда. Собака послушно прыгнула через ручей и, уткнув голову в траву, зигзагами пошла по лужку. Мы поотстали, увязнув в ручье, и едва только вышли, как в этот же миг собака припала на передние лапы. Луг взорвался двумя десятками крыльев. Цопе выстрелил. Собака, как только дробь просвистела над её головой, рванулась и даже взлаяла от полноты чувств. Птичий косяк круто сделал крен влево и пошел в виноградник. Цопе хотел еще выстрелить, но расстояние, видно, было уже большим, и он не рискнул своей репутацией лучшего в округе стрелка.
   - Вперёд! - крикнул он мне, и я сорвался из-за его спины.
   Я не видел, чтобы из стаи кто-то упал, но знал, что Цопе наверняка стрелял не в стаю вообще, а успел поймать цель.
   - Ищите, ищите, где-то там! - покрикивал Цопе на нас с собакой, пока вставлял в пустой ствол патрон, потом неторопливо приблизился к нам и тоже начал шарить по траве глазами.
   Втроем мы кое-как отыскали свою жертву - довольно крупного бекаса. Я успел схватить его раньше собаки, и она на меня залаяла, требуя, чтобы я исполнял свои обязанности и не мешал ей исполнять её. Как только бекас был найден, Цопе скомандовал возвращаться в виноградник. Мы опять полезли в ручей, отерли о траву грязь с сапог и, навострившись, стали пробираться сквозь лозы в том направлении, куда скрылась стая. Я несколько раз на шаг-другой отставал, потому что не мог пройти мимо великолепных гроздей, даже в этот сизый день охваченных внутренним свечением. От них сумка моя потяжелела.
   Мы пролазали по винограднику час, но больше никого не нашли. Цопе решил сменить место, поехать на кукурузное поле или к реке - вдруг в зарослях камыша удастся найти утку.
   На фоне недалёких гор и мощного склона долины машина наша была похожа на белую маленькую букашку. Я вспомнил про свою женщину и стал всматриваться в окно. Я был уверен, что она сейчас смотрит во все свои большущие глаза только на меня и улыбается.
   - Ну как? - спросил её Цопе, открывая дверцу. - Не украли тебя? Она с облегчением и нежной укоризной прижалась ко мне, замерла на
   миг, совсем не стыдясь своих чувств, потом ответила Цопе, что очень по нас соскучилась.
   - Какую женщину ты себе нашел! - воскликнул Цопе. - Один час без тебя жить не может? Смотри, сядет на шею, тогда поздно уж будет! - он говорил по-русски, чтобы могла понять и она.
   Собака уселась на переднее сиденье. Виноград из сумки я высыпал к заднему стеклу, где у нас лежал лаваш. Мы поехали к реке.
   Ветер здесь был еще упруже. Это чувствовалось даже в машине. Камыши по-овечьи сгрудились и смятенно шарахались в стороны. Извечно покорные ивы, став спиной к ветру, неизвестно кому кланялись. Против ветра в воздухе висели чайки, не в силах продвинуться вперед хоть на вершок.
   Одна из них была прямо перед нами. Думала ли она одолеть ветер, сказать никто бы не взялся. Может, ей просто нравилось висеть, и она никуда лететь не собиралась.
   Я залюбовался ею. Моя женщина взяла меня за руку и тоже показала на чайку. Я в ответ кивнул, мол, вижу. Цопе остановил машину.
   - Хотите, стрельну? Моя женщина вздрогнула:
   - Не надо!
   - А ей ничего не будет! В патроне дробь на перепелку, ей от такой дроби ничего не будет! - сказал Цопе.
   Я его подбодрил, а моя женщина запротестовала сильней.
   - Скажи ей, что ничего не будет! - попросил меня Цопе. - У чайки пух упругий. Дробь ее даже не коснется!
   Чайка всем своим длиннокрылым телом устремилась вперед, но ветер цепко держал ее на месте. Противоположный берег реки чуть отступился от воды, рассыпался галькой и вскинулся витым кряжем. И тщетные попытки чаек противостоять ветру были сродни сопротивлению живших некогда здесь людей не знавшим милосердия и усталости гобийским кочевникам.
   Вместе с выстрелом чайка чуть качнулась, но тут же выровнялась и продолжила свою тяжбу с ветром. Собака недоуменно завертелась, Цопе прикрикнул на нее, чтобы успокоилась. Мы поспешили отъехать, и моя женщина попросила Цопе больше в чаек не стрелять.
   - Я хотел тебе показать, что ничего с ней не будет! - сказал Цопе.
   - Мне не надо этого показывать! - сказала моя женщина, и голос у нее был твердый, даже немного возмущенный. Она очень уважала Цопе и большего возмущения у неё не могло получиться.
   - Хорошо, не надо, так не надо! - согласился Цопе. - Только бекаса мы убили, можно было. А в чайку даже стрельнуть нельзя. Несправедливо выходит, а, сестрёнка? - и он глянул на нее в зеркало.
   - Бекас - это охота, а чайка - это убийство! - так же твердо и немного возмущенно ответила она.
   Цопе хотел возразить, но промолчал.
   Из-за поворота выплыл морщинистый величественный утес, развернув нам навстречу старинную чеканку пещерного города-крепости.
   - Ой, что это? - спросила моя женщина, завороженная.
   Я ответил, что это Уплисцихе, пещерный город, что он весь выдолблен в скале. Цопе мой тон не понравился. Он неодобрительно посмотрел на меня через зеркало и сказал по-грузински:
   - Перед старым сними шапку, перед малым и слабым склонись! Не для нас сказано? - потом перешел для моей женщины на русский. - В каком веке Уплисцихе строился?
   - В шестом веке уже вовсю стоял! - ответил я и хотел сказать еще кое-что, но Цопе перебил.
   - Пещерный город Уплисцихе, - передразнил он меня и взорвался. - Полторы тысячи лет стоит! На него, как на храм святой, молиться надо!
   Потом мы ехали и молчали, поглядывая через реку, пока можно было, пока не въехали в тополевую рощицу, скрывшую от нас город-утёс. Здесь мы опять вышли из машины. Ветер был такой плотный и ровный, будто был не ветер, а сама Кура после дождей. Тополя выгнулись в одну сторону, и у них не было никакой возможности хотя бы на миг распрямиться.
   Цопе оставил нас около машины, поручил развести костер и испечь бекаса. Сам, прихватив собаку, пошел на недалекое камышовое озерко.
   При таком ветре разводить костер было все равно что на дне реки, но я решился, зная, как примерно отреагирует Цопе, возвратясь и не увидя костра.
   - Даже огонь зажигать не научился! - скажет он и добавит: - Чем ты там занимаешься!
   Там - это где я живу, в России. Моя женщина оттуда, я собрался на ней жениться и привез её как бы на смотрины. Я вытряхнул бекаса из сумки под ноги моей женщине и пошел собирать хворост.
   - Что я буду с ним делать? - позвала она с тревогой. Я, не оглядываясь, осуждающе взмахнул рукой, мол, не овцу же ей свежевать досталось. Она, видимо, думала иначе и, когда я пришел с хворостом, стояла с тушкой бекаса в руке.
   - Я не умею! - с печалью призналась она, расценивая свое неумение как большой грех.
   Я опять осуждающе махнул рукой, но потом снисходительно хмыкнул в ус. Красивой была моя женщина, и даже эта беспомощность, как хозяйку ее не украшающая, очень шла ей.
   - Цопе скажет: где такие женщины живут? - сказал я, немного ее поддразнивая, и стал укладывать хворост для костра.
   - Этого-то я и боюсь! - призналась она. - Увидит меня неумехой и будет тебе говорить: зачем на такой женишься?
   Я в горделивом снисхождении улыбнулся:
   - Огонь разожгу - сделаю.
   Но костер у меня не получался. Спички гасли, не успев вспыхнуть. ЯЯ пожалел о русской бересте, поискал бумагу и, не найдя ни у себя, ни в машине, был готов вцепиться пятерней в макушку. Как же встарь люди в такую погоду раскладывали огонь?
   Ну да, накрыться буркой и зажечь - чего проще! Но моя большая фланелевая рубаха с чужого плеча, надетая мной за неимением ничего более подходящего для охоты, бурку заменить не могла. Под нее сильно дуло, пламя отрывалось от спички и куда-то девалось, не успев коснуться пучка тонких сухих прутиков, призванных, по моему разумению, заменить бересту.
   Эту тщету застал Цопе, удивился и даже забыл выругаться.
   - Э! - сказал он и тут же опустился рядом на колени. - Дай-ка мне! Я отдал ему спички и попытался загородить его от ветра. Он хотел разжечь костер по-своему, но и у него ничего не получилось.
   - Он думает, что сильнее нас! - сказал Цопе про ветер, встал, вынул из багажника ведро, опустил в бензобак шланг, всосал в себя - и рябая от срываемых ветром брызг струйка бензина ударила в дно ведра.
   Бензин он вылил на хворост. Первая же спичка свое крохотное перышко пламени превратила в жаркое огромное крыло.
   - Ну вот! - удовлетворенно отметил свой успех Цопе. - Дай-ка мне это! - указал он на бекаса.
   И моя женщина, потупясь, протянула ему нашу добычу. Цопе заметил ее смущение и ободряюще бросил:
   - Ничего. Не уметь не стыдно. Стыдно не хотеть уметь.
   Он ощипал бекаса, вспорол брюшко, требушинку отдал собаке, обмазал тушку солью, нанизал на прут и ткнул в угли.
   Потом мы ели, косточки бросали собаке, с достоинством ждущей своей доли. Достоинство ее, впрочем, было напускным. Собака была женского пола, характер ее потому был несколько суетлив. И когда кто-нибудь, по ее разумению, слишком долго задерживался с косточкой, она не считала зазорным прямо указать на это, нетерпеливо гавкая и перебирая лапами.
   Вместе с бекасом мы съели виноград и лаваш. Я пожалел, что у нас не было с собой вина. Тут, в окрестностях Уплисцихе, нелишне было бы сказать тост-другой. Но я подумал, что Цопе за рулем, и с моей стороны нечестно мечтать о вине.