И, действительно, все складывалось удачно на новом месте. Петр Тарасович, уже проявивший себя как отменный педагог, взял на себя основную нагрузку, чтобы у Таисии Михайловны была возможность заниматься домашним хозяйством и своими малыми чадами. А Борис повадился ходить на уроки отца, молчком вставал к печке и, не шелохнувшись, выслушивал, что спрашивал отец и что отвечали ему ученики. К малышу привыкли, словно и он тоже стал учеником. Едва ли кто тут подивился, что в пять лет малыш уже мог читать.
   Читал он запоем. И впоследствии так написал об этом: "Я очень рано выучился читать. Пяти-шести лет читал Гоголя, Бичер-Стоу, Луи Жаколио. Читал без разбора, так как у моего отца, сельского учителя Нижегородской губернии, вся библиотека помещалась в одной бельевой корзине. И первый поэт, которого я раскопал среди номеров "Нивы" и приложений к ней,
   был Пушкин. Шел 1913 год. Прочитав томик Пушкина, я написал первое мое стихотворение "Смерть поэта". Конечно, о Пушкине. Поощрения, переходящего в восхищение, со стороны домашних не встретил, но Пушкина таскал с собой всюду. После, когда передо мной встала целая армия российских поэтов, которая хоть бы количественно должна была затушевать образ Пушкина, я все-таки часто раскрывал "Медного всадника" или "Евгения Онегина" и читал их как будто снова. Эти две поэмы я больше всего люблю у Пушкина, может быть, потому, что равным им по своей реалистичности (правдивости), по своему изумительному исполнению нет не только в отечественной поэзии, но и в мировой".
   "Пушкина таскал с собой всюду" - это о многом свидетельствует. В частности, о том, что приобщенного к высокой поэзии с раннего детства Бориса Корнилова ни в коем случае нельзя назвать дилетантом, неучем, профаном, как это не раз бывало при его жизни, что и сказывалось в пренебрежении, высокомерии, брюзгливости литературных критиков по отношению к нему.
   На день рождения отец, видя, как увлечен Борис чтением, подарил ему книгу Николая Гоголя. Уже осознав силу слова, Борис настолько выразительно читал вслух сестренкам "Вия", что Шура не на шутку перепугалась и убежала от брата со слезами.
   Таисия Михайловна впоследствии вспоминала: "Бывало, приходят к нему товарищи, зовут гулять, а он расстаться с книгой не может".
   Однако Бориса никак нельзя было назвать домоседом, склонным к одиночеству и замкнутости. Он рос подвижным, резвым и озорным ребенком, с охотой бегал с приятелями на речку и на луга, с азартом вступал в игры, отправлялся пасти лошадей в ночное, ходил в лес по грибы, хотя детство его едва ли можно назвать безмятежным.
   Случилось нежданное. В 1914 году началась война с Германией, и вскоре отца призвали на фронт. Таисии Михайловне пришлось взять на себя двойной груз: вести уроки и заниматься домашними делами. В доме остался один мужчина - Борис, которому исполнилось восемь лет. Вот когда ему пришлось исполнять взрослую работу: колоть дрова, носить воду из колодца, копать землю, возить навоз, косить траву. Жили по-крестьянски, любя землю. И об этом он никогда же не забудет.
   Отец вернулся домой только через шесть лет, еле вылечившись от тифа. Вернулся в новую жизнь после бурных событий Октября 1917 года и опустошительной Гражданской войны. Полагаться можно было только на себя, и Пётр Тарасович купил рыжую лошадёнку со звёздочкой на лбу, чтобы вести собственное хозяйство. Стали сеять и рожь, и овёс, сажать картофель.
   Годы были памятны изнурительной работой, нуждой и тяжкими думами о будущем. Мечта о светлой жизни воплощалась только в плакатах и лозунгах. Но молодёжь была захвачена ей, и потому именно на молодых делала ставку новая власть.
   В 1921 году Борис продолжил учёбу уже в городской школе второй ступени (ныне это средняя школа N 1). И некоторое время ему пришлось ежедневно ходить из Дьякова в Семёнов пешком. В поэме "Тезисы романа" он напишет:
   Я рос в губернии Нижегородской, ходил дорогой пыльной и кривой, прекрасной осеняемый берёзкой и окружённый дикою травой. Кругом - Россия. Нищая Россия,
   ты житницей была совсем плохой.
   Я вспоминаю домики косые,
   покрытые соломенной трухой,
   твой безразличный и унылый профиль,
   твою тревогу повседневных дел
   и мелкий нерассыпчатый картофель
   как лучшего желания предел.
   18 "Наш современник" N 7
   Да, подростковые годы, оставляющие самые яркие впечатления, пришлись у поэта на тяжелейшее время - разруху, но вину за это, как было принято извечно, возлагали целиком на побеждённых. Не избежал такого подхода и Корнилов, подражая хлёстким агиткам и обличениям, составив известный демьянобедновский набор: "мироед, урядник, да кабаки, да церковь, да пеньки". С маху даже и пенькам от него досталось.
   И вполне объяснимо, почему в зрелые годы пришлось поэту переживать разлад с самим собой. Новое бурное время втянуло поэта в себя, повлекло по своей стремнине, лишило душевного покоя и уничтожило - свирепо и бескомпромиссно.
   А всё началось как раз в пору его взросления и возмужания. Нет, не в самой семёновской школе, а вне её стен. В школе веяло духом романтизма. Класс, в котором он сидел в среднем ряду на задней парте, был покорён балладами Василия Жуковского, своё увлечение которым передала впечатлительным питомцам преподавательница литературы Анна Ивановна Дмитровская. Борис сидел за одной партой с миловидной девочкой Лидой Фешиной, которая потом вспоминала:
   "Помню, что мы с удовольствием учили наизусть переведённую Жуковским балладу "Лесной царь" Гёте. Борис хорошо декламировал, его часто просили читать на уроках. Читали, пересказывали баллады "Светлана" и "Ундина", "Наль и Дамаянти". Нас покоряли лиризм и песенность произведений Жуковского, идеи верности и добра, победа добра над злом и, конечно, занимательный сюжет. Не случайно в классе некоторым ученикам были даны имена героев баллад. Так, после знакомства с балладой "Наль и Дамаянти" Бориса стали называть Наль, а меня - Дамаянти. Конечно, никакого сходства у нас с героями баллад не было, тем не менее мы фантазировали. Помню, что Борис хорошо учился, был общительным… "
   Как беспредельно далеко от жизни было то, о чём писал Жуковский в индийском сказании "Наль и Дамаянти":
   …» мнилось мне, что годы пролетели Мгновеньем надо мной, оставив мне Воспоминание каких-то светлых Времен, чего-то чудного, какой-то Волшебной жизни…
   Не только в содержании, но даже в самом умиротворяющем плавном размере, в пластике стиха чувствовалась отдаленность изжитых и как бы идиллических времен, их необратимость.
   Новое время выражало себя категорично, броско и напористо. В Семенове власть утверждалась силой. В середине января 1918 года тысячная толпа под гром набата сошлась на Соборной площади, чтобы выразить протест против захвата власти Советом рабочих, солдатских и крестьянских депутатов. Красногвардейцы и солдаты из уездной воинской команды выстрелами разогнали двинувшийся на них народ, убив и ранив несколько человек. Летом того же года создается большевистская организация. В следующем году заявляет о себе комсомол, куда потянулась беспокойная молодежь, увлеченная решительными призывами, кипучими сборищами и плясками под гармонь. Зверская расправа над тремя юными комсомольцами И. Козловым, А. Дельфонцевым и Н. Завьяловым, которую учинили дезертиры, прятавшиеся в лесу, настроила молодежь на готовность к жестокой борьбе. Военная подготовка, изучение оружия, военизированные игры становятся чуть ли не повседневным явлением.
   Вечерами на главной Соборной площади тон задавала молодежь, сзываемая гармошкой. Ходила толпами по улицам, задирала прохожих, пела злободневные частушки. Гуляли семеновские парни с девчатами и в городском саду под высокими липами, рассаживались по диванчикам, слушали по воскресеньям духовой оркестр. И вовсе не глухим медвежьим углом, не захолустьем представлялся уездный Семенов, взбудораженный молодыми голосами. Все прежнее отметалось, все новое приветствовалось. И, конечно, никто не думал о последствиях, кроме видавших виды стариков. Но кто им внимал?!
   Вот тогда возбужденного новыми веяниями Бориса Корнилова и потя-
   нуло к перу. Таисия Михайловна вспоминала: "Всегда ходил с тетрадкой и блокнотом. Чаще всего написанное прятал или рвал, за что мы на него обижались". В школе юный сочинитель пристрастился выпускать стенгазету, помещая в нее свои заметки и частушки. У каждого нового номера собиралось немало любопытных читателей.
   В 1923 году, после окончания восьми классов школы 2-й ступени, Борис решил оставить учебу - девятый, последний, класс лишал его самостоятельности выбора, потому что занятия в нем в основном состояли из практики, определявшей способности к учительской работе. Но этого юноша никак не хотел, ему грезились иные горизонты. Потянуло к комсомолу, где была живая интересная работа. Способного бойкого парня уже приметили в уездном комитете, где ему без промедления определили должность инструктора бюро юных пионеров.
   Еще не познакомившийся с Корниловым в ту пору Константин Мартовский вспоминал, как осенью 1923 года сам он двенадцатилетним школьником записался в первый пионерский отряд Семенова. В пионеры тогда принимали не только мальчишек, но и парней вплоть до восемнадцати лет, потому что пионерская организация считалась чуть ли не военной, а руководил ей демобилизованный молодой командир Красной Армии, побывавший в ЧОНе - частях особого назначения, Василий Молчанов. Первое время собирались в саду около летнего театра, ходили строем по улице, сопровождаемые едкими насмешками. Но ничего - терпели, маршируя, сдваивая ряды или рассыпаясь в цепь. Было первых пионеров всего около тридцати человек.
   По поводу существования ЧОНа в то время были разные мнения. Не смог внятно сказать о нем в конце своей жизни Василий Фаддеевич Молчанов, который сообщал в письме Л. Безрукову о прямом участии Корнилова в ЧОНе, а исследователю творчества поэта М. Берновичу писал, что ЧОН уже никак не проявлял себя, расформированный еще в 1921 году.
   Настаивая на своем, Мартовский приводит довольно убедительные свидетельства:
   "Был ли в те годы ЧОН действенной боевой единицей, я не знаю, да и каких-либо боевых операций на территории Семеновского уезда не проводилось. Во всяком случае, на Покровке, на втором этаже одного дома было помещение ЧОНа (не военкомата, военкомат располагался, как хорошо помню, на другой улице), где хранилось оружие. Комсомольцы-подростки, в числе которых уверенно помню Б. Егошина и самого Б. Корнилова, там дежурили, перекликались оттуда с нами, проходящими по улице. Хорошо также помню, как на траурном митинге в январе 1924 года вооруженные винтовками ребята, среди которых был и Борис, стояли строем позади нас. У меня сохранилось описание тех дней в письме моего брата к отцу, где он пишет: "Чоновцы стреляли из ружей".
   Винтовка в руках впечатлительного подростка, начинающего поэта была не столько оружием, сколько вещественным напоминанием о революции и Гражданской войне, которые рисовались в воображении великими героическими деяниями, самоотверженными подвигами, совершаемыми титанами духа. Крутое время брало Корнилова в оборот.
   В 1923 году семья Корниловых перебралась в Семенов, где Петр Тарасович и Таисия Михайловна купили домишко на улице Крестьянской, продав лошадь, корову и швейную машинку. Теперь они стали городскими жителями, хотя в доме семье было разместиться нелегко. Пришлось всем спать на полу. Но это не такая большая беда, если жилье свое. Петр Тарасович стал работать в детском доме, а Таисия Михайловна учительствовала в деревне Хвостиково.
   Бориса в укоме приставили к соответствующему его наклонностям делу. Он стал редактировать стенную газету "Комса", которую самолично вывешивал у входа в городской сад. Сам писал и сам рисовал карандашами и красками. Выходило неплохо, товарищи одобряли.
   Семенов 20-х годов прошлого века. В нем еще много старины, непору-шенного быта, неспешливости, обстоятельности, старой мебели, самоваров, часов-ходиков и потемневших намоленных икон. И еще горят лампадки в киотах, подтверждая незыблемость веры вопреки всем новшествам и перестройкам. И стучат по мостовым копыта рабочих саврасок и колеса те
   18*
   лег, и дымят кузницы, и теряют счет своим березовым и осиновым заготовкам ложкари, и пахнут густеющими красками лачильни. Никакие построения и "вольные движения" голоштанных молодцев в трусах и майках, составляющих "пирамиды" на сцене Народного дома, никакие шествия орущих лозунги перезрелых пионеров, никакая агитация и пропаганда несущих околесицу ораторов о светлом будущем без Бога и без насилия; никакое обещанное равенство и братство еще никого не обманывают, кроме ошалевшей от полной свободы молоди, что того и гляди станет ходить на головах.
   И пусть висит себе над воротами тюрьмы, огороженной частоколом, красное полотнище со словами "Труд искупит вину!", пусть дребезжат себе по центральным улицам пролетки с уполномоченными, пусть топают себе в худой обувке пареньки с винтовками на плече, пусть играет по воскресеньям в городском саду духовой оркестр возбуждающий гимн всего пролетариата в смычке с крестьянством "Интернационал" - все равно, в конце концов, как думал про себя обыватель, побеждает он, одни лозунги меняются на другие, как и песни, и наступает долгожданный покой с вечерним звоном.
   К этому вроде все и шло. Но однажды вздрогнул весь Семенов, когда среди жаркого лета, в сушь, лишившаяся части разобранного лихой артелью каменного подножья рухнула на площадь высокая колокольня, потеряв отлетевший расколотый купол. Развален был и прекрасный Вознесенский собор, в котором крестили Бориса Корнилова и еще сотни и сотни младенцев нескольких поколений.
   Покоя не должно было наступить в стране, даже в самой ее отдаленной от центра глубинке, потому что "старый мир" еще оставался не до конца и не до основания разрушенным.
   Корнилов не видел падающей колокольни - его тогда в Семенове не было.
   Известно, Корнилов любил безобидные розыгрыши и привлекал к себе знакомых и незнакомых добродушием, непосредственностью и, конечно же, стихами. Не только своими, а еще и нравящихся ему известных поэтов, кумиров молодежи.
   И случалось так: вечер, комната бюро юных пионеров в уездкоме, несколько вожатых вместе с Молчановым на скамьях, отсвет уличного фонаря в окне, две старые винтовки в углу, а на голом столе в модной кепке "еропланом" возлегает, подобно богемным любимцам вольных компаний, Борис Корнилов и с некоторым надрывом декламирует стихи Есенина:
   Друзья! Друзья!
   Какой раскол в стране,
   Какая грусть в кипении веселом!
   Знать, оттого так хочется и мне,
   Задрав штаны,
   Бежать за комсомолом.
   Есениным он увлекался до самозабвения.
   * * *
   1925 год стал переломным для Бориса Корнилова. Поэзия уже всерьез захватила его. Все видели это. Видели и комсомольские соратники, хотя он не пренебрегал своими прямыми обязанностями. Вот фрагмент из его выступления 23 августа на расширенном пленуме укома РЛКСМ: "Для продвижения физкультуры в деревню нужно использовать гулянки и всевозможные праздничные сборища, устраивая игры, выступления". А вот тезис, противоположный сказанному ранее, с которым Корнилов обратился к оргколлегии укома 16 октября: "В ячейке заметен уклон в сторону культурничества. Не нужно обращать слишком большое внимание на постановку спектаклей, а вести массовую, общественно-политическую работу".
   Лексика и доводы типичного комсомольского работника, меняющего тактику в зависимости от обстоятельств или, как тогда говорили, от текущего момента.
   Конечно, на творчество всерьез времени не хватало. Возникла дилемма: или - или. Нужно было поступить со всей решимостью. Борис сделал окончательный выбор. Укомовцы поддержали его.
   "Слушали: Заявление инструктора Убюро ю/пионеров Бор. Корнилова с просьбой об откомандировании его в институт журналистики или в какую-либо литературную школу.
   Постановили: Ходатайствовать перед Губкомом РЛКСМ об откомандировании т. Корнилова Бор. в Государственный институт журналистики или в какую-либо литературную школу, так как у т. Корнилова имеются задатки литературной способности".
   Неясно было укомовцам, куда именно придется поступать их товарищу, но они сделали для него все возможное, чтобы помочь определиться и найти ему нужное место, где бы он был устроен и удовлетворен. Им очень хотелось успеха своему поэту из коренных семеновцев, одних с ними убеждений и одного пути, в стихах которого воспевалась кипучая новь, светлые зори жизни и комсомольская братва. Он должен был оправдать их ожидания.
   Решение укомовцев было принято еще летом, но до самого конца года Корнилов оставался в Семенове. Несколько его стихов публикует нижегородская комсомольская газета "Молодая рать", и это придает ему уверенности. А может, заставляет сомневаться. Ведь стихи не ахти какого качества - одна выспренняя декларация.
   Прошли тяжелые года,
   Хотя не стерли все угрозы,
   Но красным отблеском звезда
   Горит на нашем паровозе!
   Эй, солнце!
   Луч в окно ты вдень,
   Пускай окно в лучах хохочет!
   А были дни темнее ночи
   » ночь милей, чем светлый день!
   Далеко тут до Маяковского и даже Демьяна Бедного. Строчки, написанные на ходу, впопыхах, на потребу момента. А что мог еще предложить комсомольский вития?
   Наверное, нелегкими были раздумья Корнилова, и потому он медлил. У кого бы он стал исповедоваться, у кого - единственного в целом мире, кто бы его понял и наставил на путь истинный? Ну, конечно, у Сергея Есенина. Только у него, больше не у кого.
   Осенние ночи становятся все длиннее. Минуют октябрь, ноябрь, прежде чем, не дождавшись никакого направления на учебу от комсомольского губко-ма, он, член РЛКСМ Семеновской организации, билет N 1061, получает добро на выезд в Ленинград по месту жительства родственников. И выезжает туда, как только узнает, что в Ленинграде остановился в гостинице Есенин.
   А Есенина уже не было на свете. Его нашли мертвым в мрачном номере гостиницы "Англетер" с веревкой на шее. В ночь с 29-го на 30 декабря тело Есенина перенесли в товарный вагон, который прицепили к поезду, отправлявшемуся в столицу. И вполне возможно, что состав, в котором ехал Корнилов в Ленинград, встретился где-то в пространстве с поездом, везущим мертвого русского гения. Вот так и пересеклись пути родственных поэтов, явившихся на свет в провинциальной глубинке.
   ЛЕНИНГРАДСКАЯ СТРАДА
   Ленинград встретил провинциала вокзальной толчеей, трамвайными звонками на Невском, окриками извозчиков, громкими клаксонами автомобилей, частым перестуком копыт лошадей по деревянным торцам проспекта, припорошенного свежим снегом.
   Несмотря ни на какие утраты, жизнь продолжала свой неостановимый бег. И недолгое замешательство не заставило Корнилова взять обратный билет - натура бы воспротивилась. Вскоре он узнает, как прощался Питер в помещении Союза писателей на Фонтанке с телом поэта, привезенным на дрогах из Обуховской больницы. Во все время гражданской панихиды длилось оцепенелое молчание, никто не смог произнести ни слова - нежданная смерть ошеломила всех. А через день, 31 декабря, Есенина хоронила
   Москва. Тысячи людей двинулись по Никитскому бульвару на Страстную площадь к памятнику Пушкину. Гроб с телом народного любимца был трижды обнесен вокруг памятника первому поэту России. По воле матери Есенина Татьяны Федоровны на могиле ее сына на Ваганьковском кладбище установили деревянный крест. И высоким холмом возвысились над могилой плотно уложенные венки.
   …По словам семеновского краеведа Карпа Васильевича Ефимова, Корнилов устроился на жительство в Ленинграде у тетки Клавдии Михайловны. В самом начале 1926 года он появляется на заседании литературной группы "Смена", которая занималась в доме N 1 по Невскому проспекту напротив Адмиралтейства.
   Один из литкружковцев - Геннадий Гор - впоследствии вспоминал: "Я присутствовал на том вечере, когда Борис Корнилов читал свои первые стихи в литературной группе "Смена".
   Это были удивительные стихи, совсем особенные. Мне казалось, его голосом говорят семеновские леса, его родной край… Вообще, в натуре Бориса и его чудесной поэзии было много нежности, грусти, человечности, которые Борис подчас стыдливо прятал, чтобы не уронить свою мужскую сущность, да и время было суровое".
   Увы, не все разделяли мнение Гора. "Деревенские мотивы" провинциального поэта некоторые восприняли как экзотику, а иные усмотрели в них "есенинщину". Сугубо городская ленинградская поэтическая школа культивировала свои вкусы, и предпочтение отдавалось поэзии выверенной, строгой по языку и пластике, в немалой степени рационалистичной. Влияние этой школы наиболее заметно проявлялось в стихах Николая Тихонова. Но в литгруппе "Смена" не были чужды новым веяниям. Сам ее руководитель Виссарион Саянов испытывал влияние и футуризма, и акмеизма, которые в ту пору увлекали чуткую к разным новациям молодежь.
   Оказавшись среди искушенных знатоков и ценителей поэзии, Корнилов чрезвычайно взыскательно стал относиться к своему дарованию. Он много читал, поглощая книгу за книгой, и, как отмечал Николай Браун, "писал ежедневно, всегда и везде, в любых условиях". Его не покидало вдохновение. Он оказался в самой благоприятной атмосфере, о которой только можно было мечтать. И, конечно, с великой охотой, когда представилась возможность, поступил на Высшие курсы искусствознания при Институте истории искусств, расположенном в особняке напротив Исаакиевского собора. Здесь преподавали Юрий Тынянов, Виктор Шкловский, Иван Соллертинский, Борис Эйхенбаум. Выступали в институте Владимир Маяковский и Эдуард Багрицкий.
   Корнилов учился, как и писал, с азартом, отличаясь тем же прилежанием и внимательностью, с которыми когда-то в Дьякове овладевал грамотой на уроках отца, стоя у школьной печки.
   Но курсы он посещал не один, а вместе с любимой девушкой, а затем женой Ольгой Берггольц.
   Они познакомились на занятиях литгруппы "Смена", о чем Берггольц свидетельствовала: "Вот там я и увидела коренастого низкорослого парнишку в кепке, сдвинутой на затылок, в распахнутом пальто, который независимо, с откровенным и глубочайшим оканьем читал стихи:
   Дни-мальчишки,
   Вы ушли, хорошие,
   Мне оставили одни слова, -
   » во сне я рыженькую лошадь
   В губы мягкие расцеловал.
   Глаза у него были узкого разреза, он был слегка скуласт и читал с такой уверенностью в том, что читает, что я сразу подумала: "Это ОН". Это был Борис Корнилов - мой первый муж, отец моей первой дочери.
   Литературной группой "Смена" сначала руководил Илья Садофьев, один из первых пролетарских поэтов, затем - Виссарион Саянов. Приезжал к нам Михаил Светлов в черном не то тулупе, не то кафтане, с огромным количеством сборок сзади - в общем, в наряде, похожем на длинную и громоздкую бабью юбку. Здесь, может быть впервые, он прочитал свою бессмертную "Гренаду"… "
   Времени и у Корнилова, и у Берггольц всегда было в обрез, тем более что Ольга поступила на работу курьером в "Вечернюю красную газету", которую редактировал Петр Чагин, близкий друг Есенина.
   И все же выпадали свободные часы, когда влюбленные могли остаться наедине, побродить по заповедным местам старого Питера. Начинали с Дворцовой площади, которая была переименована в площадь Урицкого и где совсем недавно тогдашний городской глава Григорий Евсеевич Зиновьев намеревался на пятидесятиметровой Александровской колонне заменить ангела, попирающего крестом змею, фигурой вождя мирового пролетариата Ленина в римской тоге. Выходили на Сенатскую, оберегаемую непоколебимым "Медным всадником", возле которого собирались декабристы. Бродили по набережной Невы, а затем выходили на Невский проспект и, повернув с него, шли вдоль Фонтанки до самых дальних домов, в одном из которых в Коломне Пушкин писал "Руслана и Людмилу".
   Первую книгу "Молодость" Борис Корнилов посвящает своей жене Ольге Берггольц.
   И книга, выпущенная трехтысячным тиражом, приносит ему успех. За-певные ее стихи были обращены к родному краю, кержацкому бытию, к неизбывной любви, связанной с дорогими сердцу местами. Нет, не смутило ни автора, ни редактора книги Виссариона Саянова, что в этих стихах можно было обнаружить влияние Есенина. Уже многим открылась особая манера Корнилова говорить "своей речью", используя свой метафорический набор и свои густые краски, чтобы слово становилось полновесным, рельефным и зримым. В нем, этом слове, чувствовалась натура упористая, не-своротимая, вольная, как сама заволжская суровая природа, ее ненарушенная первозданность, огражденная дебрями заповедность, откуда изначала берутся и сила, и достоинство, и прозрение.
   Исконное русское слово оживало под пером заволжского чудо-творца, напоминая, что не всегда следует распахивать душу и не все можно произносить вслух, чтобы не сглазить, не утратить, не погубить.
   Это русская старина,
   вся замшенная, как стена,
   где водою сморена смородина,
   где реке незабвенность дана, -
   там корежит медведя она,
   желтобородая родина,
   там медведя корежит медведь.
   Замолчи!
   Нам про это не петь.
   Нет, не так уж он прост, черноглазый крепыш из глухого медвежьего угла в распахнутом драповом пальтеце, косоворотке и кепке, сдвинутой на затылок.