Между тем деление это, несмотря на всю его распространенность и вроде бы неоспоримую очевидность, только запутывает и затемняет общественное сознание. Пред нами, к прискорбию, застарелая российская беда: ведь более полутора столетия назад в сознание людей было внедрено столь же поверхностное деление на славянофилов и западников. И для понимания смысла нынешнего противопоставления "либералов" и "патриотов" уместно и даже необходимо вглядеться в те, уже давние времена.
   В июне 1880 г. Достоевский с полной определенностью сказал в своей "Пушкинской речи": "О, все это славянофильство и западничество наше есть одно только великое у нас недоразумение…". Для настоящего русского, провозгласил Федор Михайлович, Европа и ее удел "так же дороги, как и сама Россия, как и удел своей родной земли.". И позже пояснил: ".стремление
   наше в Европу, даже со всеми увлечениями и крайностями его, было не только законно и разумно в основании своем, но и народно, совпадало вполне с стремлениями самого духа народного…" [20, с. 536, 516].
   Достоевский говорил об осуществлении этого стремления в эпоху Петра I. Но осуществлялось оно, конечно, и раньше: и при Иване III, и еще при Ярославе Мудром, выдавшем своих дочерей за королей Франции и Дании, и при внуке Ярослава - Владимире Мономахе, обвенчавшемся с дочерью короля Англии, что вряд ли было бы возможно без достаточно развитых отношений Руси с Западом.
   Как известно, многие, считавшие себя западниками, слушатели речи Достоевского восприняли ее - по крайней мере, поначалу - с полным одобрением и даже восторженно [52, с. 236]. И в написанном вскоре "Объяснительном слове" к своей "Речи" Достоевский призвал их к совместной деятельности [20, с. 519]. Ясно, что он отнюдь не отлучал от патриотизма этих, по его признанию, "очень многих просвещеннейших. деятелей и вполне русских людей", способных прояснить, несмотря на свои западнические увлечения, "самостоятельность и личность русского духа, законность его бытия" [20, с. 522]. Для Достоевского была неприемлема лишь, как он выразился в том же "Объяснительном слове", "масса-то вашего западничества, середина-то, улица-то, по которой влачится идея - все эти смерды направления", только и мечтающие всю Россию "пересоздать и переделать, - если уж .нельзя органически, то по крайней мере механически" заставить ее "усвоить себе гражданское устройство точь-в-точь как в европейских землях" [20, с. 522, 520].
   Забегая вперед, скажу:именно эту цель ставят перед собой и нынешние "прогрессисты-реформаторы" России - восприемники позднейших последователей западничества, совершивших Февральский переворот 1917 г. и образовавших Временное правительство. Но об этом позже, а пока обратимся к суждению Достоевского о том, что настоящему русскому человеку Европа и ее удел так же дороги, как Россия. Позволю себе заметить, что в полемическом запале Федор Михайлович несколько перегнул палку. Наверное, точнее было бы сказать: не "так же до'роги", а "тоже до'роги". Поскольку речь идет о людях России, естественно полагать, что "удел своей родной земли" волнует или должен их волновать все же больше, чем удел других земель, - и необязательно в силу национального эгоизма, а потому что собственная судьба в той или иной мере зависит от нас самих.
   Эта сторона проблемы, связанная с проявлением в русской общественной жизни феноменов западничества и славянофильства как устремленности к определенной цели и отнюдь не в последнюю очередь идеалу нравственно-эстетическому, чрезвычайно существенна. А между тем мало кто о ней задумывается. Западники, для которых Европа - своего рода эталон, - люди, как писал Достоевский, по меньшей мере, среднего уровня - "середина", "улица", причем, добавлю от себя, "улица" в наши дни весьма агрессивная1.
   Кто такой последовательный западник? Казалось бы, человек, преодолевший свою русскость как нечто второсортное и, таким образом, сравнявшийся с людьми Запада. Однако абсолютно ясно, что последние никак не могут быть западниками в терминологическом значении слова - то есть людьми, прямо-таки жаждущими искоренить свое, родное и усвоить чужой образ мысли и жизни! Чтобы сравняться, к примеру, с западноевропейцами, наш западник должен стать не западноевропейцем вообще, а англичанином, французом, немцем. Короче говоря, это тип именно русского человека - и русское выступает в нем даже резче, чем в соотечественниках, которые попросту живут в своем мире, оставаясь самими собой. Резче -
   ибо в западниках очевиден некий надлом, истерично изживаемый ими "комплекс национальной неполноценности". Вот достаточно приметное в этом отношении сочинение "Государство и эволюция", принадлежащее перу недавнего "главного реформатора" России - Е. Т. Гайдара. Признавая, что большинство стран с рыночной экономикой гораздо беднее нас, живет хуже нас, автор, тем не менее, всю ответственность за нынешний "развал" российской экономики возлагает на "ошибочно" выбранный путь развития. С негодованием пишет он, что "в центре" бытия России "всегда был громадный магнит бюрократического государства. Именно оно определило траекторию российской истории." Даже "радикальнейшая в истории человечества революция1 не поколебала "медного всадника" русской истории".
   Все эти выводы, понятно, продиктованы сопоставлением России со странами Запада, где государство играло намного более "скромную" роль. Гайдар, впрочем, и не скрывает, что его оценка российской истории как "искаженной" истории Запада целиком основана на приводимых им сопоставлениях. "Государство страшно исказило новейшую историю.". Вся задача, мол, состоит в том, "чтобы сместить главный вектор истории" [14].
   Согласимся, столь решительный подход к делу заведомо сомнителен ("сместить главный вектор"!), а использование созданной пушкинским гением поэмы "Медный всадник", исполненной глубочайшим и богатейшим смыслом, предстает как легковесная претензия2.
   Увы, авторы подобных сочинений то ли не способны высвободиться из плена якобы отвергаемых ими "марксистских догм", то ли просто не в состоянии понять, что благосостояние той или иной страны зависит не столько от типа государства, его политического устройства, сколько от исторически сложившихся идеалов, культуры производства, неравномерного распределения природных ресурсов, их перекачки из развивающихся стран в развитые и многих других факторов, как раз и определяющих "главный вектор" развития. Исходя из того, что мы должны жить, как высокоразвитые страны - то есть как живет всего лишь 15 населения Земли, так называемый "золотой миллиард", они как-то ухитряются не замечать, что русский человек никогда не будет так неистово3 и монотонно - изо дня в день, в течение всей жизни - работать, как работают на Западе, - и не в силу "врожденной русской лени", а из-за другого отношения к материальным благам, другого расклада в его иерархии материальных и духовных ценностей. Немцы и японцы и на заре своей истории работали все-таки прилежней нас. Это факт: на Западе живут так, как там работают. И нам, чтобы жить как немцы или японцы, надо попросту перевоплотиться в них, и природу их к себе перенести, и климат, и геополитическое положение, и религию, и традиции. Каждому понятно, что такая постановка вопроса совершенно абсурдна, недостойна здравомыслящего человека.
   Нет сомнения, государство в истории России имело исключительное значение. Но у Гайдара и его единомышленников выпячивается, как правило, лишь одна сторона российского бытия, совершенно непонятная без учета иных аспектов. Вспомним хотя бы о том, сколько русских людей на протяжении столетий уходило с контролируемой государством территории - на юг, север, восток, в результате чего и образовались, в частности, вольное казачество* и не подчиняющееся ни светской, ни церковной власти старообрядчество (само пространство России в значительной мере было создано именно этими народными вольницами). Вспомним и о том, что мятежное пламя из окраинных "очагов вольности" многократно поджигало и центральную Россию (болотниковщина, великий Раскол, разинщина, булавинщина, пугачевщина…)5 и что определенное "равновесие"
   народа и государства установилось лишь к XIX веку1. И если уж и ставить в связи с этим вопрос о своеобразии России в сравнении с Западом, то наиболее кратко и просто ответить на него можно так: чрезвычайная властность ее государства всецело соответствовала чрезмерной вольности ее народа (кстати, именно такой смысл и воплощен в образах пушкинского "Медного всадника").
   "Не свобода, а воля", - говорит Федор Протасов [48, с. 107], имея в виду истинную и высшую для русского человека ценность бытия и как бы подтверждая своим высказыванием распространенное мнение, согласно которому западная и русская литературы различаются прежде всего тем, что первая открыла и со всей силой утвердила человеческую личность, а вторая с небывалой мощностью воплотила стихию народа; что в первой идея свободы индивида выступает как центральная и в известном смысле самоцельная, а во второй - явно отступает на задний план. В этом, несомненно, есть своя правда. Но все же дело обстоит сложнее. Личность ценна прежде всего богатством содержания, духовной высотой, имеющими всечеловеческое значение. Точно так же и в народе первостепенное значение и ценность имеют не его неповторимые черты (хотя без них он немыслим), но всеобщий, имеющий ценность для всех народов смысл бытия.
   В русской литературе, а значит, и истории (ибо литература есть своего рода плод истории) воля личности обращена к всемирному, вселенскому бытию, и "ближайшие" внешние ограничения, способные уничтожить свободу индивида, для этой воли оказываются только помехами, трудностями, препятствиями - пусть и тяжкими, но не могущими ее раздавить. "Поймали меня, заперли меня. В плену держат меня. Кого меня? - смеется над французскими солдатами Пьер Безухов. - Меня? Меня - мою бессмертную душу!..
   Высоко в светлом небе стоял полный месяц. Леса и поля, невидные прежде вне расположения лагеря, открывались теперь вдали. И еще дальше этих лесов и полей виднелась светлая, колеблющаяся, зовущая в себя бесконечная даль. Пьер взглянул в небо, в глубь уходящих, играющих звезд. "И все это мое, и все это во мне, и все это я! - думал Пьер. - И все это они поймали и посадили в балаган, загороженный досками!" Он улыбнулся и пошел укладываться спать" [47, с. 115].
   Приведенный отрывок из "Войны и мира" подтверждает: самая полная свобода индивида ничего не дает воле личности, устремленной к бытию и смыслу, лежащими за пределами этой свободы. Но нельзя не признать, что эта выраженная Л. Толстым и другими нашими классиками устремленность, берущая начало в недрах народного мироощущения, имеет и оборотную сторону.
   В западноевропейских странах даже самая высокая степень свободы в любой сфере деятельности (политической, экономической и т. д.) не может привести к роковым последствиям: большинство населения ни под каким видом не выйдет за установленные пределы, будет всегда "играть по правилам". Между тем в России безусловная, ничем не ограниченная свобода сознания и поведения - то есть, в сущности, уже не свобода, подразумевающая определенные границы, рамки закона, а собственно российская воля - вырывалась на простор чуть ли не при каждом значительном ослаблении власти: от болотниковщины до махновщины. Можно, конечно, понять настроенность тех людей, которых смущают и даже ужасают присущие России крайне резкие и приводящие к поистине катастрофическим последствиям "повороты". Однако призывы и попытки "сместить главный вектор", игнорирующие особенности национального самосознания, не более основательны, чем, допустим, проекты изменения ее континентального климата, дабы он стал подобен атлантическому климату стран Запада.
   Поэтому последовательное западничество, в конечном счете, представляет собой один из видов русского экстремизма.
   То же самое, в принципе, следует сказать и о славянофилах, всячески идеализирующих Россию. Как известно, ортодоксальное славянофильство,
   опираясь на единство происхождения славянских народов, ратовало за развитие самобытной славянской культуры и цивилизации, создание самостоятельного славянского мира во главе с русским народом. Оно не видело или не желало видеть, что существеннейший геополитический водораздел проходит вовсе не между Чехией и Германией и, тем более, не между Хорватией и Италией, а по западной границе России, и когда перед славянскими народами того географического и духовного пространства, которое мы и называем собственно Европой, открывалась перспектива "свободного" выбора между Россией и Западом, те, как правило (отдельные исключения его не отменяют), стремились - и до сих пор стремятся - интегрироваться с Западом1.
   Но главное - в другом. Народы Западной Европы в совместном, неразрывно связанном историческом движении уже в XIX веке осуществили свою грандиозную культурно-цивилизационную миссию. Всецело опираясь на самого себя, Запад действительно явил торжество деяния и мышления; его история действительно есть история подлинно героического освоения мира. И если наше западничество и предполагало такое же всемирное значение русской культуры, то лишь в присоединении к этому - уже свершившемуся! - творческому подвигу. Славянофилы же самой идеей создания единой славянской цивилизации, в чьем лоне русские должны выступить как часть (пусть и значительнейшая) целого, тоже, по сути дела, добавляли к двум величайшим европейским цивилизациям - романской и германской - еще одну, которую, как ни крути, подобно западникам, мерили той же мерой, что и две первые. При этом, с точки зрения и западников, и славянофилов, в сущности, оказывались ненужными, "бессмысленными" целые столетия в истории русской культуры: для западников - эпоха с конца XV в. (ранее, дескать, к Западу мешало обратиться монгольское иго) до начала петровских реформ; для славянофилов - последующее время.
   Словом, в том и другом случае смысл и цель русской культурно-цивили-зационной миссии воссоздавались как бы по западноевропейской модели, по предложенной Западом программе. Но если таковая и применима к собственно европейским странам, то для России она не годится, - хотя бы потому, что Россия всегда была страной многоэтнической, включающей в себя, наряду со славянскими, и финно-угорские, и тюркские, и другие народы, что, естественно, обращает нас к онтологической проблеме "своих - чужих" и вытекающим из нее вопросам взаимодействия и взаимовлияния различных культур и цивилизаций. И здесь мне особо хотелось бы подчеркнуть глобальное значение открытого Бахтиным диалогического характера человеческого бытия, введенного ученым разграничения малого (ближайшего) и большого времени [4, с. 504], трактуемого как бесконечный и незавершенный диалог [5, с. 351].
   Правильная расстановка акцентов в осмыслении этого диалога - актуальнейшая задача и наших дней. В принципе, нет кардинального различия между империей Батыя и его потомков, в вассальной зависимости от которой в XIII-XV веках находилась Русь, и, скажем, империей Карла Великого. Однако в глазах Европы империя "азиатов" представала как нечто совершенно иное - "чудовищное" и, более того, "позорное" - ведь дело шло об "азиатах". И надо прямо признать, такое восприятие "азиатов", перенесенное на Российскую империю2, начиная с XVIII века, заразило национальное сознание как русского, так и других народов, входящих в поле его притяжения. Об этом, в частности, свидетельствует запись Достоевского в "Дневнике писателя" за январь 1881 года: "Надо прогнать лакейскую боязнь, что нас назовут в Европе азиатскими варварами и скажут про нас, что мы азиаты еще более, чем европейцы"… Яркая иллюстрация из многонациональной литературы не столь отдаленного советского прошлого - одна
   из сюжетных линий романа киргизского писателя Чингиза Айтматова "И дольше века длится день", где пришедшие из глубин Азии жуань-жуаны изображены поистине как нелюди, которых можно и нужно уничтожать начисто, хотя в предисловии и декларируется "доброе" отношение ко всем народам мира. Автор как бы забывает, что речь в романе ведет именно о народе, о племени, а не об армии. И тот факт, что история нашествия жу-ань-жуанов дана им в притчеобразной, мифологизированной форме, только усиливает остроту обобщения [1].
   Но стихия русской литературы в подлинных, основополагающих своих проявлениях (Пушкин, Лермонтов, Л. Толстой…) - все-таки стихия проникновенного диалога, мощного и глубокого пафоса равенства и братства с народами и Запада, и Востока. Диалога и пафоса, опровергающего знаменитые строки Киплинга:
   Запад есть Запад, Восток есть Восток - » с места они не сойдут…
   В русской литературе и Запад, и Восток одарены способностью сойти со своего "места" и братски протянуть друг другу руки. В этом смысле, повторяю, важно даже не бахтинское открытие диалогичности творчества Достоевского и других художников, а то, что сама по себе созданная Бахтиным эстетика есть эстетика диалога1, отличная от основанной на "монологической диалектике" (по бахтинскому определению) эстетики Гегеля [3, с. 364], ставшей фундаментом всей западноевропейской эстетики. В этом смысле западная литература, в отличие от русской, являет собой монолог, не подразумевающий во "внешнем" мире другого равноценного субъекта, от которого ждут необходимого ответа, признания, суда, что, конечно, нельзя рассматривать как отрицательное качество. Перед нами, если угодно, подлинно героический монолог. Вся трудность, в конце концов, заключается не в том, чтобы понять различие русской и западноевропейской эстетики, а в том, чтобы объективно подойти к каждой из них, не отрицая одну ради другой. Когда западные ценители утверждали, что русская литература недостаточно "искусна", недостаточно "художественна" или, как писал Троцкий, представляет собой "лишь поверхностное подражание более высоким западным образцам" [49, с. 354], они попросту мерили ее меркой западной - "изобразительной" в своей основе - эстетики. К счастью, эта односторонность давно преодолена. В статье Вирджинии Вулф "Русская точка зрения" (1925 г.), в частности, так говорится о своеобразии русского искусства слова:
   "Метод, которому, как кажется нам сначала, свойственна небрежность, незавершенность, интерес к пустячкам, теперь представляется результатом изощренно-самобытного и утонченного вкуса, безошибочно организующего и контролируемого честностью, равной которой мы не найдем ни у кого, кроме самих же русских. В результате, когда мы читаем эти рассказики ни о чем, горизонт расширяется, и душа обретает удивительное чувство свободы.
   Именно душа - одно из главных действующих лиц русской литературы. Она остается основным предметом внимания. Быть может, именно поэтому от англичанина и требуется такое большое усилие. Душа чужда ему. Даже антипатична. Она бесформенна. Она смутна, расплывчата, возбуждена, не способна, кажется, подчиниться контролю логики или дисциплине поэзии2. Против нашей воли мы втянуты, заверчены, задушены, ослеплены - и в то же время исполнены головокружительного восторга".
   Разумеется, слово "душа" не может служить термином литературной науки. Но все же Вирджиния Вулф говорит о необычайно важном. Вот еще один ход ее мысли:
   "Общество разделено на низшие, средние и высшие классы, каждый со своими традициями, своими манерами и в какой-то степени со своим
   языком. Существует постоянное давление, заставляющее английского романиста, независимо от желания, замечать эти барьеры, и - как следствие - ему навязывается порядок и определенная форма. Подобные ограничения не связывали Достоевского. Ему все равно - из благородных вы или простых, бродяга или великосветская дама. Кто бы вы ни были, вы сосуд этой непонятной жидкости, этого мутного, пенистого, драгоценного вещества - души. Для души нет преград. Она перехлестывает через край, разливается, смешивается с другими душами" [12, с. 285, 287].
   Естественно, возникает вопрос: что же, в России, в отличие от Англии, не было классов и сословий, сословно-классовых противоречий? Конечно же, были. И их наличие нередко выражалось даже в более тяжких и жестоких формах. Но в то же время в России - в силу общего своеобразия ее бытия - таких неодолимых барьеров, жесткого сословно-классового "порядка", такой завершенной социальной "оформленности" не было. Поэтому Вирджиния Вулф отнюдь не случайно увидела в "душе" "основной предмет" русской литературы, менее освоенный литературами Запада. Главное, пожалуй, открытие английской писательницы выразилось в том месте ее статьи, где она говорит уже не о героях русской литературы, а о читателях, точнее, о читателях романа Достоевского "Идиот":
   "Мы открываем дверь и попадаем в комнату, полную русских генералов, их домашних учителей, их падчериц и кузин и массы разношерстных людей, говорящих в полный голос о своих самых задушевных делах. Но где мы? Разумеется, это обязанность романиста1 сообщить нам, находимся ли мы в гостинице, на квартире или в меблированных комнатах. Никто и не думает объяснить. Мы - души, истязаемые, несчастные души, которые заняты лишь тем, чтобы говорить, раскрываться, исповедоваться." [12, с. 286].
   В этом и состоит, очевидно, одно из величайших проявлений всечеловеч-ности русской литературы: она не только ставит перед миром живые человеческие души вместо "опредмеченных" обликов людей, но делает тем самым всецело явными и живые души тех, кто ее, русскую литературу, воспринимает. Она говорит не столько о людях (что гораздо сильнее и совершеннее делала литература Запада), сколько с людьми - будь это ее герои или читатели.
   Но вернемся к словам Достоевского о необходимости сотрудничества двух направлений - западнического и славянофильского. Еще раз повторю: эта сторона проблемы весьма существенна для понимания смысла нынешнего противопоставления "либералов" и "патриотов".
   В январе 1847 г. один из двух наиболее выдающихся "западников", Герцен, впервые приехал в Европу, и уже в конце года в России были опубликованы его размышления о жизни Запада - во многом резко критические. Они вызвали недоумение или даже прямое возмущение у всех друзей Герцена, кроме одного Белинского. И в 1848 г. Герцен написал этим друзьям: ".вам хочется Францию и Европу в противуположность России, так, как христианам хотелось рая - в противуположность земле. - Я удивляюсь всем нашим туристам2, Огареву, Сатину, Боткину, как они могли так много не видать. Уважение к личности, гражданское обеспечение, свобода мысли - все, что не существует и не существовало во Франции или существовало на словах" [17, с. 365] и т. д.
   Разумеется, и Герцен, и Белинский крайне критически относились ко многому в жизни России, но они - и в этом выразился их духовный уровень - осознавали, что и на Западе, как и в России, есть не только свое добро, но и свое зло, своя истина и своя ложь, своя красота и свое безобразие, - то есть, по сути, преодолели в себе свое западничество.
   Точно так же обстоит дело и с наиболее выдающимися людьми, причисляемыми к славянофилам. Помимо прочего, Иван Киреевский или Тютчев гораздо лучше знали и гораздо глубже понимали истинные ценности Запада, чем большинство западников, и потому есть основания утверждать, что они ценили Европу выше, чем западники!
   В свете всего сказанного естественно сделать вывод, что деление на западников и славянофилов уместно лишь по отношению к второстепенным
   идеологам XIX в. Что же касается идеологов, чье наследие сохраняет самую высокую ценность и сегодня, то зачисление их в эти "рубрики" только затрудняет - или вообще делает невозможным понимание их духовного творчества.
   К действительным западникам и славянофилам следует причислить тех идеологов и деятелей, которые исходили не из истинного понимания Европы и России, а из субъективистских догм, согласно которым в качестве своего рода эталонов представали либо Запад, либо Русь - именно Русь, поскольку послепетровская Россия, гораздо теснее связанная с Европой, во многом отвергалась догматическими славянофилами.
   Но следует знать, что такой идеолог высшего уровня, как Иван Киреевский, писал о закономерности и "неотменимости" реформ Петра I, возводя их истоки еще к середине XVI в. И утверждал, говоря о "форме" допетровского быта страны: "Возвращать ее насильственно было бы смешно, когда бы не было вредно" [25, с. 126]. А в одном из последних сочинений высказался еще резче, отметив, что если бы ему пришлось хоть "увидеть во сне, что какая-либо из внешних особенностей нашей прежней жизни. вдруг воскресла посреди нас и. вмешалась в настоящую жизнь нашу, то это видение ‹…› испугало бы меня" [26, с. 238].
   Истинный путь России Киреевский видел в развитии присущих ей "высших начал" духовности, которые, по его словам, должны господствовать над "просвещением европейским" (ведь Россия все же - не Европа!), однако не вытесняя его - европейское просвещение - "но, напротив, обнимая его своею полнотою" [26, с. 238].
   Догматические же славянофилы стремились именно "вытеснить" из России все подобное Западу, а западники - превратить страну в подобие Европы, что означало, понятно, "вытеснение" основ бытия России. Но и то, и другое - только догмы, которые не были плодами понимания исторической реальности, а потому и не могли осуществиться.