Вместо того чтобы вдумываться в духовное творчество идеологов высшего уровня - творчество того же Киреевского или Герцена, которые не столько противостояли, сколько дополняли друг друга, - людям как бы предлагалось "выбирать" одно из двух: либо западничество, либо славянофильство. В результате из наследия и Киреевского, и Герцена усваивалось только то, что соответствовало двум противостоявшим догмам.
   И преобладающее большинство российской интеллигенции, являвшей собой постоянно возраставшую идеологическую и политическую силу, соблазнилось западнической догмой. Она казалась более реалистической, ибо речь шла о преобразовании России в соответствии с действительно существовавшим в Европе общественным строем, тогда как славянофильская догма во многом апеллировала к уже несуществующей "исконной" Руси. Кроме того, западничество выдвигало на первый план идею (или, вернее, миф) прогресса, которая, начиная с XVII-XVIII вв. (ранее считалось, в общем, "золотой век" - позади), стала приобретать все более вдохновляющий характер для все более широкого круга людей. Тогда как "славянофильство" воспринималось как выражение консерватизма или даже реак-ционности1, имеющих негативный смысл в сознании большинства людей.
   К началу ХХ в. преобладающая часть идеологически и политически активных людей во всех слоях населения России снизу доверху полагала, что существующий строй должен быть кардинально изменен. Двухсотлетняя послепетровская империя, действительно, изжила себя, хотя это, разумеется, сложнейший и требующий развернутого исследования вопрос. Поэтому, за неимением места, ограничусь замечаниями общего порядка.
   Либеральная (революционная) и, позднее, советская пропаганда вбила в головы людей представление, будто бы Россия в конце XIX - начале ХХ вв. переживала застой и чуть ли не упадок, из которого ее, мол, и вырвала революция. И мало кто задумывался над тем, что великие революции совершаются не от слабости, а от силы, не от недостаточности, а от
   избытка. Английская революция 1640-х гг. разразилась вскоре после того, как страна стала "владычицей морей", закрепилась в мире от Индии до Америки; этой революции непосредственно предшествовало славнейшее время Шекспира (как в России - время Достоевского и Толстого). Франция к концу XVIII в. была общепризнанным центром всей европейской цивилизации, а победоносное шествие наполеоновской армии ясно свидетельствовало о тогдашней исключительной мощи страны. И в том, и в другом случае перед нами - пик, апогей истории этих стран - и именно он породил революции.
   И абсурдно думать, что в России дело обстояло противоположным образом. Если вспомнить хотя бы несколько самых различных, но, без сомнения, подлинно "изобильных" воплощений русского бытия 1890-1910 гг. - Транссибирскую магистраль, свободное хождение золотых монет, столыпинское освоение целины1 на востоке, всемирный триумф Художественного театра, титаническую деятельность Менделеева, тысячи превосходных зданий в пышном стиле русского модерна, празднование трехсотлетия Дома Романовых, первенство в книгоиздании, расцвет русской живописи в творчестве Нестерова, Врубеля, Кустодиева и других - станет ясно, что говорить о каком-либо "упадке" просто нелепо.
   Революции устраивают не нищие и голодные: они борются за выживание, у них нет ни сил, ни средств, ни времени готовить революции. Правда, они способны на отчаянные бунты, которые в условиях уже подготовленной другими силами революции могут сыграть огромную разрушительную роль, но именно и только - в уже созданной критической ситуации2.
   Ныне многие авторы склонны всячески идеализировать положение крестьянства до 1917-го или, точнее, 1914 г. Ссылаются, в частности, на то, что Россия тогда "кормила Европу". Однако Европу кормили вовсе не крестьяне, а крупные и технически оснащенные хозяйства сумевших приспособиться к новым условиям помещиков и разбогатевших выходцев из крестьян, использующие массу наемных работников. Когда же после 1917 г. эти хозяйства были уничтожены, оказалось, что хлеба на продажу (и не только для внешнего, но и внутреннего рынка) - товарного хлеба в России весьма немного (вопрос этот исследовал виднейший экономист В. Немчинов3, выводы которого и послужили для Сталина главным и решающим доводом в пользу немедленного создания колхозов и совхозов). Крестьяне же - и до 1917 г. и после него - сами потребляли основное количество выращиваемого ими хлеба, притом многим из них до нового урожая его не хватало.
   Все это вроде бы противоречит сказанному о бурном росте России. Какой же рост, если крестьяне - преобладающее большинство населения - в массе своей бедны? Но, во-первых, и в жизни крестьянства в начале века были несомненные сдвиги (есть серьезные основания полагать, что, в конечном счете, всестороннее развитие России подняло бы уровень жизни крестьян). А во-вторых, самое мощное развитие не могло за краткий срок преобразовать бытие огромного и разбросанного по стране сословия. И, поскольку средние урожаи хлебов оставались весьма низкими, крестьян легко было поднять на бунты, "подкреплявшие" революционные акции в столицах. Для главных революционных сил - предпринимателей, интеллигенции и квалифицированных рабочих - бедность большинства крестьян (а также определенной массы деклассированных элементов - "босяков", воспетых Горьким) являлась необходимым и безотказно действующим аргументом в борьбе против строя.
   Тогдашние либералы и "прогрессисты", стараясь не замечать очевидного, на все голоса кричали о том, что-де Россия, в сравнении с Западом, пустыня и царство тьмы, "царство несвободы". Правда, некоторые из них потом опомнились. Так, блестящий публицист и историк культуры Г. П. Федотов в послереволюционном сочинении открыто каялся: "Мы не хотели поклониться России - царице, венчанной короной ‹…›. Вместе с Владими
   ром Печериным проклинали мы Россию, с Марксом ненавидели ее. ‹… › Еще недавно мы верили, что Россия страшно бедна культурой, какое-то дикое, девственное поле. Нужно было, чтобы Толстой и Достоевский сделались учителями человечества, чтобы …пилигримы потянулись с Запада изучать русскую красоту, быт, древность, музыку, и лишь тогда мы огляделись вокруг нас. И что же? Россия - не нищая, а насыщенная тысячелетней культурой страна - предстала взорам ‹.› не обещание, а зрелый плод. Попробуйте ее осмыслить - и насколько беднее станет без нее культурное человечество ‹.›. Мир, может быть, не в состоянии жить без России. Ее спасение есть дело всемирной культуры" [56, с. 133-136].
   Федотов высказал даже понимание того, что русская культура выросла не на пустом месте: "Плоть России есть та хозяйственно-политическая ткань, вне которой нет бытия народного, нет и русской культуры. Плоть России есть государство русское ‹.›. Мы помогли разбить его своей ненавистью или равнодушием. Тяжко будет искупление этой вины" [56, с. 136].
   Казалось бы, следует порадоваться этому прозрению Федотова. Но уж очень чувствуется, что он прямо-таки наслаждался своей покаянной медитацией: смотрите, мол, какой я хороший - помог разбить русское государство, а теперь, поняв, наконец, что оно значило, готов искупить свою вину. Впрочем, даже и в определении этой вины присутствует явная ложь: бывший член РСДРП, оказывается, всего лишь помогал разбить русское государство "своей ненавистью или равнодушием" - то есть неким своим внутренним состоянием. Однако это еще не самое главное. Федотов заявляет здесь же: "Мы знаем, мы помним. Она была, Великая Россия. И она будет.
   Но народ, в ужасных и непонятных ему страданиях, потерял память о России - о самом себе. Сейчас она живет в нас. В нас должно совершиться рождение будущей великой России. Мы требовали от России самоотреченья… И Россия мертва. Искупая грех… мы должны отбросить брезгливость к телу, к материально-государственному процессу. Мы будем заново строить это тело" [56, с. 136].
   Итак, вырисовывается, по меньшей мере, удивительная картина: эти самые "мы" только после умерщвления с их "помощью" России и не без подсказок с Запада "огляделись вокруг" - и их взорам впервые предстала великая страна. Но далее выясняется, что только эти "мы" и способны воскресить Россию.
   Настоящим "философом свободы" был, как известно, Бердяев, и если Федотов постоянно кричал об отсутствии или фатальном дефиците свободы в России [55, с. 19], то Бердяев накануне революции, в 1916 г., писал: "В русском народе поистине есть свобода духа, которая дается лишь тому, кто не слишком поглощен жаждой земной прибыли и земного благоустройства". И далее: "Россия - страна бытовой свободы, неведомой. народам Запада… Только в России нет давящей власти буржуазных условностей. Русский человек с большой легкостью духа… уходит от всякого быта… Тип странника так характерен для России и так прекрасен. Странник - самый свободный человек на земле. ‹.› Россия - страна бесконечной свободы и духовных далей, страна странников, скитальцев и искателей" [6, с. 19, 21].
   Таков был вердикт виднейшего "философа свободы"; Федотов же постоянно твердил, что свобода наличествует только на Западе, и России прямо-таки необходимо импортировать ее оттуда - чего бы это ни стоило [55, с. 99-100].
   Справедливости ради отметим, что не все приведенные суждения Бердяева вполне точны. Когда он говорит, что характерный для России тип странника "так прекрасен", это можно понять в духе утверждения заведомого превосходства России над Западом, где, мол, царит над всем "жажда прибыли". У Запада есть своя безусловная красота, и речь должна идти не о том, что русское "странничество" прекраснее всего, а только о том, что и в России тоже есть своя красота и своя свобода! Но, в конечном счете, Бердяев говорит именно об этом, видя в России свободу духа и быта, а не свободу в сфере политики и экономики. Те же, кто в тот исторический период требовал объединить в России и то, и другое, по сути дела, впадали в "методологию" гоголевской невесты Агафьи Тихоновны, которая мечтала: "Если бы губы Никанора Ивановича да приставить к носу Ивана Кузьмича, да
   взять сколько-нибудь развязанности, какая у Балтазара Балтазаровича, да, пожалуй, прибавить к этому еще дородности Ивана Павловича…" [18, с. 253]. И еще: внимательные читатели Бердяева могут напомнить мне, что в сочинении 1916 г. Бердяев утверждал: "Русский народ создал могущественнейшее в мире государство, величайшую империю… Никакая история философии. не разгадала еще, почему самый безгосударственный народ создал такую огромную и могущественную государственность. почему свободный духом народ как будто бы не хочет свободной жизни?" [6, с. 14]. Вполне возможно, что в отвлеченных философских категориях разгадать это противоречие нелегко, но если перейти на обычный язык жизни, оно не столь уж загадочно. На этом языке на свой вопрос достаточно убедительно ответил сам Бердяев: русские люди не поглощены "земным благоустройством", они по натуре странники, и если бы не было могучей государственности, эта "странническая" Россия давно бы растворилась и исчезла.
   Ныне многие цитируют пушкинские слова: "Не приведи Бог видеть русский бунт, бессмысленный и беспощадный" [36, с. 524-525]. Причем одни усматривают в нем проявление беспрецедентной свободы, извечно присущей (хотя не всегда очевидной) России, другие, напротив, - выражение ее "рабской" природы [38]: "бессмысленность" бунта свойственна, мол, заведомым рабам, которые, в отличие от западноевропейских бунтарей и мятежников, даже в восстании не способны добиться удовлетворения конкретных практических интересов и бунтуют, в сущности, ради самого бунта.
   Но подобные одноцветные оценки национально-исторических явлений вообще не заслуживают внимания, ибо характеризуют лишь тех, кто эти оценки высказывает, а не сам оцениваемый "предмет". События, так или иначе захватывающие народ в целом, с необходимостью несут в себе и зло, и добро, и ложь, и истину, и грех, и святость. Необходимо отдавать себе ясный отчет в том, что безоговорочные проклятья и такие же восхваления "русского бунта" - шире, революции - связаны с примитивным и просто ложным восприятием своеобразия как России, так и Запада. В первом случае Россию воспринимают как нечто безусловно "худшее" в сравнении с Западом, во втором - как столь же безусловно "лучшее". Но и то, и другое восприятие не имеет действительно серьезного смысла. Споры, что лучше - Россия или Запад? - сродни спорам: где лучше жить - в лесной или степной местности? или: кем лучше быть - женщиной или мужчиной?
   С другой стороны, необходимо осознать заведомую недостаточность и даже прямую ложность классового и вообще чисто политического истолкования феномена революции. Революция - слишком грандиозное и многомерное явление бытия, которое не втиснуть в классовые и вообще собственно политические рамки. В подлинном значении слова, революция не может не быть воплощением "варварства" и "дикости", то есть, выражаясь не столь эмоционально, не может не быть отрицанием, отменой всех выработанных веками правильных и нравственных устоев и норм человеческого бытия [24]. Именно таков едва ли не главный вывод фундаментального сочинения о Великой французской революции, созданного еще в 1837 г. крупнейшим английским мыслителем Томасом Карлейлем, который в свои юные годы непосредственно наблюдал ее последний период.
   Правда, стремление к тотальной ликвидации всего складывающегося веками национального уклада проявилось в России острее, чем во Франции. И этому есть свое объяснение. Из энциклопедии "Гражданская война и военная интервенция в СССР" можно узнать, что к 1917 году на территории России находилось около 5 млн. (!) иностранных граждан, сотни тысяч из которых приняли самое активное участие в революции [64]. Вполне ясно, что этим людям были чужды или просто невнятны самобытные основы русской жизни, и мало кто из них мог понять, "на что он руку поднимал…". Со мною, вероятно, будут спорить, но я все же твердо стою на том, что любое участие иностранцев в коренных решениях судеб страны само по себе - явление безнравственное.
   С другой стороны, в Россию в 1917-м вернулась масса эмигрировавших в 1905-1907 гг. людей, в той или иной степени уже оторванных и отчужденных от покинутой ими в юности страны, судьбу которой они теперь взялись решать. Об этом недвусмысленно писал Герберт Уэллс: "Когда произошла катастрофа в России. из Америки и Западной Европы вернулось много
   эмигрантов, энергичных, полных энтузиазма. утративших в более предприимчивом западном мире привычную русскую непрактичность и научившихся доводить дело до конца1. У них был одинаковый образ мыслей, одни и те же смелые идеи, их вдохновляло видение революции, которая принесет человечеству справедливость и счастье. Эти молодые люди и составляют движущую силу большевизма. Многие из них - евреи; большинство эмигрировавших из России в Америку были еврейского происхождения, но очень мало кто из них настроен националистически. Они борются не за интересы еврейства, а за новый мир" [53, с. 43]. Уэллс писал об этом "новом мире" с явным одобрением, однако позднее его соотечественник, Ол-дос Хаксли, в романе "Прекрасный новый мир", пародирующем - о чем откровенно сказал сам автор - уэллсовские представления, показал этот "новый мир" совершенно в ином свете [58].
   Говоря обо всем этом, нельзя обойти еще одну сторону дела. Есть люди, которые любые суждения о роли евреев в революции и вообще о евреях квалифицируют как "антисемитские"2. Но это либо бесчувственные (не говоря уже об их явном безмыслии), либо просто бесчестные люди (ведь, если принять их точку зрения, получается, что и Уэллс - "антисемит"). И, предвидя их реакцию, процитирую разумные и честные слова, опубликованные в издающемся на русском языке в Израиле журнале "Двадцать два", из статьи М. Хейфица "Наши общие уроки": "На строчках из поэзии Э. Багрицкого Ст. Куняев убедительно доказал: еврейское участие в большевизме, действительно, являлось формой национального движения. Уродливой, ошибочной, в конечном счете, преступной. Поэтому я, например, ощущаю свою историческую ответственность за Троцкого, Багрицкого или Блюмкина… Я полагаю, что мы, евреи, должны извлечь честные выводы из еврейской игры на "чужой свадьбе"." [59, с. 162].
   Очевидно, здесь выражено совершенно иное представление о существе дела, чем в рассуждениях Г. Уэллса (стоит, впрочем, учесть, что Уэллс писал свою брошюру давно, в 1920 г., и к тому же был недостаточно информирован). И нет сомнения, что громадная роль и иностранцев и евреев в русской революции еще ждет тщательного и основательного изучения.
   Впрочем, уже мало кто оспаривает, что в 1917-1922 гг. в России существовал своего рода единый "инородный" стержень, пронизывающий власть (в самом широком смысле этого слова) сверху донизу - от членов ЦК партии Ленина до командиров пулеметных отделений. Я решусь даже утверждать, что без этого "компонента" большевики не сумели бы победить, прочно утвердить свою власть.
   Скорей всего, мое утверждение вызовет у многих так называемых "патриотов" недоумение и даже гнев: что ж, выходит, судьба России не могла быть решена без иностранного участия? Неужели русские сами, без "чужаков" не могли преодолеть охватившую страну всеобщую смуту и междоусобие? Но обращение к мировой истории убеждает, что в подобных ситуациях роль "чужаков" закономерна и даже необходима.
   Так, разразившаяся в 1640-х гг. английская революция надолго ввергла страну в хаос и тяжкие кровавые конфликты. Порядок восстановился лишь после того, как голландский принц Вильгельм был приглашен основными политическими силами на трон. Придя со своим - иностранным - войском, Вильгельм правил Британией почти полтора десятилетия до своей кончины. Идеология Французской революции 1789 года во многом сложилась под - опять же - "иностранным" воздействием (мировоззрение ее вдохновителя - родоначальника французских просветителей Вольтера сформировалось, в частности, во время его трехлетней эмиграции с 1726 по 1729 гг. в Англии). Великая Французская революция погрузила страну в состояние войны всех против всех; даже ближайшие единомышленники предались настоящему самопожиранию. И Бонапарт, установивший во
   16 "Наш современник" N 7
   Франции прочную власть, был, в сущности, тоже иностранцем. Его безостановочная стремительная карьера началась после того, как 5 октября 1795 года в самом центре Парижа он обрушил артиллерийские залпы в толпу людей, которая, по весьма сомнительным данным, имела намерение свергнуть революционную власть. Напомню, что Достоевский вложил в уста своего рассуждающего о "вседозволенности" Раскольникова следующую фразу об этом событии: "Прав, прав "пророк", когда ставит где-нибудь поперек улицы хор-р-рошую батарею и дует в правого и виноватого, не удостаивая даже и объясниться" [19, с. 286]. И естественно предположить, что если бы Наполеоне Буонапарте был французом, а не корсиканцем, возможно, он попытался бы "объясниться", выявить в парижской толпе "правого и виноватого".
   Разумеется, все перечисленные выше исторические ситуации имели глубокое своеобразие и существенно различные последствия. Но единая закономерность все же просматривается. Острое и как бы неразрешимое столкновение тех или иных сил внутри страны, внутри нации - сил, каждая из которых отрицает право остальных на власть, - неизбежно выдвигает на первый план чужеродные силы и идеи, приводит к приглашению каких-либо "варягов".
   В определенном отношении обилие евреев в тогдашней российской власти следует рассматривать с этой самой точки зрения. В западных областях России, где евреи жили издавна и составляли значительную или вообще преобладающую часть городского населения, их едва ли воспринимали как иностранцев. Очень характерно, например, что в Новороссии1 они принимали самое активное участие в, казалось бы, чисто крестьянском движении махновцев (известно около десятка евреев, игравших в стане Махно руководящие роли), а в близкой по своему духу к махновщине тамбовской ан-тоновщине присутствие евреев едва ли можно обнаружить - и неслучайно. На большей части огромного российского пространства они действовали (вспомним процитированное выше признание М. Хейфица) и потому воспринимались русскими людьми в той или иной степени - как "чужаки".
   В этом, между прочим, нерв содержания романа Александра Фадеева "Разгром". На первой же странице романа есть емкий эпитет "нездешние2 глаза Левинсона". Эти глаза "надоели" ординарцу командира - шахтеру Морозке: "Жулик, - подумал ординарец, обидчиво хлопая веками, и тут же привычно обобщил: - Все жиды жулики"3 [54, с. 3].
   Итак, с одной стороны, - "романтически" окрашенные "нездешние глаза", а с другой - "жулик-жид". Автор "Разгрома" ни в коей мере не был склонен к неприязни к евреям, и в словах "привычно* обобщил" ясно выражено, что дело идет о предрассудке непросвещенного сознания. Однако вскоре, в сцене встречи с местными крестьянами, Левинсон предстает, в сущности, как "жулик": он потребовал "принять резолюцию", согласно которой бойцы отряда должны будут "помогать" крестьянам в хозяйстве: "Ле-винсон сказал это так убедительно, будто сам верил, что хоть кто-нибудь станет помогать хозяевам.
   - Да мы того не требуем! - крикнул кто-то из мужиков. Левинсон подумал: "Клюнуло"." [54, с. 32].
   Так же обстоит дело и в отношениях с самим левинсоновским отрядом: "Всем своим видом Левинсон как бы показывал людям, что он прекрасно понимает, отчего все происходит и куда ведет. и он, Левинсон, давно уже имеет точный, безошибочный план спасения" [54, с. 32]. И в другом месте о том же Морозке сказано: ".он старался убедить себя, что Левинсон величайший жулик. Тем не менее он тоже был уверен, что командир "все видит насквозь"." (между прочим, "противоречие" между этими двумя убеждениями Морозки, в сущности, весьма относительное). Но все это,
   в конечном счете, основывалось на первой же "характеристике" Левинсона - на его "нездешних глазах", и сам Левинсон, как выясняется далее, "знал, что о нем думают именно как о человеке "особой породы"…" [54, с. 52].
   В "Разгроме" достаточно много персонажей, но совершенно очевидно: ни один из них не мог бы стать таким общепризнанным (несмотря даже на критическое отношение, на обвинения типа "жулик" и т. п.) командиром, как Левинсон: "Левинсон был выбран командиром. каждому казалось, что самой отличительной его чертой является именно то, что он командует" [54, с. 34]; его "все знали … как Левинсона\ как человека, всегда идущего во главе" [54, с. 108].
   Я здесь никак не оцениваю это воссозданное писателем, кстати, самым активным образом участвовавшим в революции, - положение вещей. Речь лишь о том, что главенство "нездешнего" человека, которое на первый взгляд может быть воспринято как некое неправильное, несообразное явление, в действительности предстает - разумеется, в тогдашних условиях всеобщей смуты и безвластия - вполне возможным2.
   Увы, подавляющее большинство людей, стремящихся понять события 1917-го и последующих годов, рассуждают в рамках по-прежнему господствующей в нашей стране политизированной системы мышления. Им кажется, они отбросили эту систему прочь - дерзают же они "отрицать" революцию и социализм, в самой "решительной" форме задавать вопрос, оправдана ли хоть в какой-то степени та страшная цена, которой оплачивался переход к новому строю, и т. д. Но все это, как говорится, "мелко плавает". Великую - пусть и чудовищную в своем величии - революцию невозможно понять в русле сугубо политического мышления. Ответ надо искать в самых глубинах человеческого бытия. С этим, по всей вероятности, согласился бы даже такой политик до мозга костей, как Ленин. Ведь именно он писал, что "революцию следует сравнивать с актом родов", превращающим "женщину в измученный, истерзанный, обезумевший от боли, окровавленный, полумертвый кусок мяса. ‹…› Трудные акты родов увеличивают опасность смертельной болезни или смертельного исхода во много раз" [29, с. 476-477].
   Здесь дано не собственно политическое, а бытийственное сравнение. История неопровержимо свидетельствует, что смертельно опасными были переходы и к рабовладельческому строю, и от рабовладельчества - к феодализму, а от феодализма - к капитализму… И только те, кто не читал ничего, кроме пропагандистских книжек, воображают, будто это представление о смене общественных формаций - некая "марксистская идея".
   Вера в возможность создания "земного рая" возникла, пожалуй, не позднее веры в загробный рай. По сути, именно она и есть стержень и основа революционного сознания, способного оправдать любые насилия и вообще любые жертвы. Во времена Великой Французской революции виднейший ее деятель - Марат - требовал выдать на расправу революционному народу "20 тысяч голов", дабы обеспечить свободу и счастье оставшимся в живых французам (на самом деле во имя "земного рая" пришлось уничтожить четыре млн. человек) [24]. Его последователь - один из партийных вождей большевистской революции - Г. Е. Зиновьев в 1918 году предложил более "высокую" цену [13] - десять млн. человек (жертв, естественно, оказалось почти в два с половиной раза больше). Всех перещеголял Мао Цзэдун, заявивший о готовности положить в борьбе с "проклятым империализмом" триста млн. своих соплеменников - дескать, ничего страшного не произойдет, даже если в живых останется и треть китайцев [34]. Вот истинная суть сознания революции. Но абсолютно несостоятельны те идеологи, которые приписывают это сознание исключительно России и пытаются представить революционную трагедию как нечто позорное и чуть ли не унижающее нашу страну. Во-первых, революция - мировой феномен. Она может случиться в любой стране,