Если у Гуго и Годфруа на любовном фланге было временное затишье, то неутомимый Аттила Газдаг пожинал плоды своей неотразимости у богатых и толстых веронских торговок. Однажды мне удалось подслушать, как он соблазнял одну из них, рассказывая о необычайных приключениях, происшедших с ним и со мной во время нашего путешествия через Альпы. Здесь была и кровопролитная битва с бандой из ста разбойников под предводительством жуткого Петера, у которого все тело с ног до головы покрыто густой и жесткой щетиной, и встреча с исполином Мульцибером, который заставил разгадать три загадки, и одну разгадал я, а две других, посложнее, премудрый Аттила. Первая и впрямь была очень простая загадка — та самая, которую загадывал Эдипу сфинкс. Вторая загадка была такая: «Когда будет новый Потоп?» Ответ Аттилы был таков: «Когда рак на горе свистнет».
   — А третья загадка, уважаемая Гвинельефа, была такая: «Когда, — спрашивает нас Мульцибер, — папа с императором помирятся?» И знаете, что я ответил? Я сказал так: «Когда Аттила Газдаг встретится с прекраснейшей Гвинельефой и та позволит ему поцеловать ее в румяные губки». Тут Мульцибер заревел от страшного горя и отпустил нас своей дорогой сюда, к вам, в Верону.
   После этого он целую ночь не появлялся в замке Теодориха, а Гвинельефа, между прочим, была вдовой одного из дальних родственников Монтагви. Когда я сообщил ему об этом, он и ухом не повел, сказав, что очень не помешает иметь союзников во вражеском стане на тот случай, если война все же разразиться. Он даже и мне посоветовал закрутить любовь с кем-нибудь из дальних родственников Монтагви.
   По случаю праздника Рождества Богородицы состоялось торжественное примирение между Германном Гебеллингом и Луцио Монтагви, после которого был устроен карнавал. Правда, после окончания несколько натянутой официальной части сохраняющие неприязнь друг к другу партии все же разбрелись в разные стороны, и вечером в Вероне пировали отдельно, а в замке Теодориха — отдельно, и не дай Бог кому-нибудь из Монтагви сунуть нос в старинный замок готского короля, а кому-нибудь из Гебеллингов показаться в Вероне.
   Ненадолго мрачный замок Теодориха наполнился весельем и немного приукрасился. Скупой Германн позволил зажечь побольше светильников, украсить залы гирляндами цветов, накрыть длинные столы обильными яствами и заказал хороших музыкантов, умеющих играть на своих инструментах и громко, и слаженно.
   В самый разгар веселья произошел переполох. Некий молодой человек в зеленой маске особенно настойчиво ухаживал за юной Ульгейдой, обещанной в жены герцогу Лотарингскому. Братья Ульгейды, накинувшись на него, сорвали маску, и оказалось, что это не кто иной, как сын Луцио Монтагви. Бедняга еле ноги унес, выпрыгнув в окно и скрывшись в тени деревьев. Вслед ему громко и весело улюлюкали очень долго; его появление в замке Теодориха больше наделало смеху, нежели злости.
   Однако эта история со сватовством Годфруа и ухлестываниями юного Монтагви, начавшись так мило и весело, окончилась весьма плачевно. Все случилось за какие-нибудь десять дней. Молодой Монтагви все-таки добился своего, соблазнил Ульгейду и даже тайком совершил с нею бракосочетание в одной из базилик на окраине города. Но вскоре на Эрбской площади вновь вспыхнула драка между Монтагви и Гебеллингами, во время которой юный муж Ульгейды убил ее брата Теобальда и бежал от преследований в Каноссу. Вернувшись оттуда через неделю, он привез новость, которая всех потрясла. Там в Каноссе он встретил только что вернувшихся из своего путешествия Матильду и Вельфа, а с ними была императрица Адельгейда и отряд охраняющих ее рыцарей, включая короля Германии, императорского сына Конрада. Через несколько дней следовало ожидать их приезда сюда, в Верону.
   Невозможно забыть, Христофор, какое сильное впечатление произвела сия новость на всех без исключения жителей Вероны. Совместное путешествие Адельгейды и Матильды было воспринято как знак дружбы между двумя доселе враждовавшими силами, знак мира и согласия. Кто-то радовался этому миру, а кто-то, у кого нестерпимо чесались кулаки, расстраивался. Никакого гнета со стороны замка Теодориха не было, но, как это всегда бывает, все свои беды веронцы сваливали на «чучи», на чужих, забывая, что своим могуществом и особым положением город обязан этим самым «чучи».
   И все же, начало казаться, что гроза благополучно миновала. Верона стала готовиться к приезду высоких гостей, поскольку Адельгейда это одно, а Адельгейда плюс Матильда Тосканская это совсем иное. Монтагви приутихли, особливо чувствуя теперь вину за то, что убит Теобальд. Германн готовился к свадьбе своей дочери и Годфруа Буйонского, не зная, что Ульгейда уже обручена с юным Монтагви. Этот запутавшийся клубок распутался прямо накануне прибытия императрицы и герцогини Тосканской. Однажды утром молодого мужа Ульгейды нашли с перерезанным горлом. Братья отомстили за Теобальда. Узнав о смерти своего возлюбленного, Ульгейда выпила целый пузырек тоффанской воды, которой достаточно двух-трех капель, чтобы мгновенно умереть. Бедный Германн в течение одной недели потерял сына и дочь, а на несчастного Годфруа невозможно было смотреть без содроганья. Он и впрямь впервые в жизни полюбил по-настоящему, и эта любовь оборвалась так трагично. Я как мог утешал его, но он был безутешен, ослеп от горя, проклинал все на свете и почему-то больше всего братьев Ульгейды, хотя если бы они и не убили молодого Монтагви, Ульгейда не досталась бы Годфруа.
   Веронский герцог собрал представителей всех знатнейших семей и над телами Ульгейды и ее мужа заставил их поклясться, что никогда больше не нарушат мира. Был ясный солнечный день, но когда герцог начал произносить свою речь и прозвучали первые рыдания женщин, одновременно вместе с ними загромыхало и наверху, на небо наползла огромная черная туча, мощный раскат грома ударил как раз в ту минуту, когда Монтагви и Гебеллинги, возложив руки на Библию, клялись не нарушать мира и никогда больше не враждовать. Гром, молния и могучий ливень тем паче запомнились как знак свыше, поскольку не минуло и получаса, как черная туча ушла на север, а в небе снова воссияло солнце.
   Вечером этого самого дня всеобщей тревоги и скорби в Верону приехали, наконец, долгожданные гости. Едва только я увидел Евпраксию, я снова забыл все, кроме нее; последние мысли о распутной Ульрике, которые, признаться, мучили меня по ночам, исчезли навсегда. Императрица, несмотря на мои какие-то неоправданные предчувствия, была весела, бодра и румяна. Увидев меня, она без тени смущения кинулась мне на шею и сказала:
   — Милый Лунелинк! Как я скучала по вам! Как я рада снова видеть ваше доброе, простодушное лицо! До чего же мне жаль, что вы не совершили это путешествие вместе с нами! А какую мы рыбу ловили в Турегуме на озере! Озеро там огромнейшее! А рыба называется гмелин, она тоже огромнейшая, из нее делают начинку для пирогов, просто объеденье!
   Я так и обомлел, чувствуя ее в своих объятьях, все во мне затрепетало и голова закружилась сильнее, нежели от самых крепких рейнских или тосканских вин. На Евпраксии был легкий и нарядный далматин из тонкой материи, и в эти несколько мгновений, покуда мы обнимались, я чувствовал ее всю, все ее немыслимо прекрасное тело, достойное резца Пеония, автора Ники, копия которой стояла у нас в Зегенгеймском замке. Во мне шевельнулось острое желание обладать этим телом, видеть его нагим, и чтобы никто больше, кроме меня, не видел его и не обладал им, этим сокровищем из далекого Киева.
   Она уже разговаривала с Годфруа, утешала его в его несчастье, о котором ей кто-то успел сообщить, а у меня только-только начало проходить головокруженье. Я вдруг подумал о «печати Астарты». Евпраксия так тесно прижималась ко мне, что я не мог не почувствовать тяжелого и уродливого металла, сковывающего ей талию и чресла. Неужто она осмелилась снять его?
   Тем временем мне предоставилась возможность рассмотреть Вельфа и Матильду, о коих я был уже столько наслышан. Герцогиня Тосканская обладала внешностью типичной итальянки — огромные карие глаза, тонкий нос, нежные сладострастные губы и несколько тяжеловатый подбородок, который она пыталась скрадывать при помощи особого убора, состоящего из остроконечной шапочки с козырьком и шелкового платка синего цвета с белой каймой, прикрепленного к краям шапочки так, что один край его туго обтягивал скулы и подбородок, а другой свешивался до ключиц, закрывая шею, которую, как я и предположил, надо было скрывать. Несмотря на тридцатитрехлетний возраст, лицо Матильды было свежее и почти не контрастировало с юношеским лицом семнадцатилетнего Вельфа.
   Радостно мне было вновь видеть лица всех моих друзей, по которым я успел порядком соскучиться. Кудрявый темноволосый Иоганн нес мне навстречу приличных размеров синяк, окруживший его левый глаз и полученный при обстоятельствах, кои мне так и не удалось как следует вызнать. Толстяк Дигмар выглядел еще больше поправившимся, дорожные встряски не пошли ему на пользу. У Люксембурга плохо пахло изо рта, и я понял, что у него опять разболелись зубы. Мрачный Димитрий подарил мне одну из своих немногочисленных улыбок, подобных крошечным золотым песчинкам. Адальберт тотчас сообщил мне, что он вновь сомневается в существовании души, и обещал в самое ближайшее время рассказать о причинах вспыхнувших сомнений. Маттиас пожаловался на невыносимую итальянскую жару, но стоило мне сказать ему, что когда мы пойдем отвоевывать Иерусалим, там будет еще жарче, он согласился потерпеть. Сын Генриха был грустен, словно предчувствуя, что ничего хорошего нас здесь в Вероне, не ожидает. Помню, в ту минуту у меня явилась странная мысль, что ежели мне суждено умереть раньше их всех и попасть в Царство небесное, то с каким радостным чувством я буду встречать их там одного за другим, каждого в его срок, с какими счастливыми слезами буду вглядываться в их милые лица.
   На закате в обширном патио дворца герцога Веронского был устроен пир в честь приезда высочайших гостей, в честь мира и процветания, которые сулили нам дружба Матильды с Адельгейдой. Гуго Вермандуа имел неосторожность быстро запьянеть и произнес тост в честь императрицы, сказав, что часто видит ее во сне, где она является ему в сиянии посреди пятиконечной звезды и каких-то вращающихся окружностей. Незаметно отведя его в сторонку, я заявил ему, что он пьяный баран и я намерен драться с ним на поединке. Он отвечал, что не хотел никого обидеть своим тостом, но если я хочу с ним драться, то завтра во время ристаний мы можем схлестнуться с условием, что кто-то из нас убьет другого, а убитый на том свете не будет держать зла на убийцу. Вернувшись в патио, я постарался сесть поближе к Евпраксии, чтобы иметь возможность лучше слышать ее голос. Она рассказывала о том, как тоскливо было ехать из Бамберга, каким счастьем было встретить на пути Вельфа и Матильду, и как весело они потом все вместе прокатились по Швабии, Бургундии и Ломбардии, как переходили через альпийский перевал Сен-Бернар, сколько всего необычного и замечательного на этом свете, когда тебя окружают живые и веселые люди.
   На следующий день трибуны старого римского амфитеатра были заполнены до основания. Рыцарские соревнования лишь с недавнего времени стали устраиваться здесь, доселе власти строго соблюдали запрет императора Константина на гладиаторские бои и прочие кровопролитные зрелища, ради которых и строились некогда эти величественные сооружения. На арене друг против друга выстроились ряды соперников. Решено было, что немцы будут сражаться против остальных представителей империи. В качестве цели поединка ставилось свалить соперника с седла тупым безопасным концом копья. Мы же с Вермандуа, вызвавшись сражаться друг против друга, тайком договорились, что в самый решительный момент перебросим свои копья остриями вперед и будем биться по-настоящему. Знали бы мы, во что это выльется!
   Когда до нас дошла очередь, Годфруа Буйонский успел выбить из седла Адальберта Ленца, а пятеро других рыцарей, среди которых были Эрих Люксембургский, Дигмар Лонгерих и Иоганн Кальтенбах, так же поступили с пятью другими рыцарями, среди которых оказался и племянник герцога Веронского, а некий рыцарь из Падуи, будучи выбит из седла одним из братьев несчастной Ульгейды, упал неудачно и убился насмерть.
   Перед днем ристаний я своей рукой нарисовал у себя на новом щите двух рыб, повернутых слева направо одна под другой. Это должно было стать сигналом Евпраксии, что я сражался за ее честь и славу. Прежде чем разъехаться на положенное расстояние, Гуго приблизился ко мне на своей пятнистой кобыле и сказал:
   — Простите меня, милый Лунелинк… — Он посмотрел мне в глаза, насладился моим удивлением, затем улыбнулся и добавил: — …если мне вдруг придется убить вас.
   Все-таки, он был славный малый, хоть и невоспитанный, нетонкий, хоть и греховодник. Мне не хотелось убивать его, и все получилось так, будто я и не принял никакого участия, будто когда мы, разъехавшись в разные стороны, кинулись вскачь навстречу друг другу и сшиблись, какая-то неведомая сила направила мое копье точно в середину щита Гуго. Я помню, как все на трибунах ахнули, когда я и он перекинули копья остриями вперед, как с громким треском лопнул его щит, как острие его копья мелькнуло предо мной, скользнув по локтю и не причинив мне вреда. Граф Вермандуа благополучно упал на сухую траву арены и засмеялся. Я же с гордостью подскакал к трибуне, где сидела моя возлюбленная, выбросил вперед правую руку и затем трижды ударил ею по щиту, показывая рисунок, грубо намалеванный мною белой краской, но очень понятный. Евпраксия рассмеялась и кинула мне огромную алую розу, которую я еще и умудрился поймать. Затем я подъехал к Гуго, который продолжал лежать на траве и почему-то смеяться. Я подал ему руку и помог встать.
   — Лунелинк, — сказал он мне, смеясь, — укради ее! Увези ее туда, где он не сможет найти вас. А я помогу тебе. Слово чести!
   Так мы снова оказались друзьями, несмотря на то, что я раскрошил его щит и крепко поранил ему левую руку.
   Следом за нами на арену выехали сын одного из веронских капитанов и зять Германна Гебеллинга, женатый на его старшей дочери, барон фон Вюллен. Они разъехались по сторонам, затем по сигналу герольда бросились друг на друга, и тут произошло совсем неожиданное. Веронец вдруг перекинул копье острием вперед, чего не сделал зять Германна. Рыцари сшиблись. Веронец свалился с седла, выбитый тупым концом копья, но фон Вюллен тоже упал, упал замертво, проткнутый острием копья веронца. При виде этого многие схватились за рукояти своих мечей и копий, вот-вот могла произойти стихийная битва, но Вельф, Матильда и Адельгейда уже вскочили со своих мест, крики и ропот утихли, Матильда заговорила, обращаясь ко всем властным и громким голосом не слабой женщины, боящейся показать свой крупный подбородок и морщины на шее, но властной повелительницы, способной не только красиво петь на пирах, как вчера, но и командовать подданными. Ее короткая, но сильная речь мигом успокоила всех, все согласились со сказанным ею о том, что сразу после заключения мира нельзя устраивать состязания, при которых неизбежна кровь и не могут не появиться новые взаимные обиды и подозрения.
   Веронец, убивший зятя Германна Гебеллинга, корчился на арене от боли. Несчастный Германн, переживший новую потерю, мрачно сидел на трибуне, бледный, осунувшийся, а его дочь, только что ставшая вдовой, рыдала, обхватив руками голову. Ясно было, что миру в Вероне не бывать. А клятва на Библии?.. Но ведь сказал Христос, не давай клятв.
   Наконец, веронца подняли и привели к императрице дать объяснение своему поступку. Он сказал, что ошибся, полагая, будто после того, как мы с Гуго сражались остриями, всем доложено было действовать так же. Ему, разумеется, никто не поверил, но решено было принять объяснение и заставить отца этого юноши самому выбрать для него наказание. Отец повелел ему немедленно покинуть Верону и не появляться в городе в течение семи лет.
   На этом состязания были прекращены. Тем более, что с востока надвигалась огромная туча, грозившая пролиться таким же дождем, как вчера. Два трупа на ристалищах, организованных в ознаменование мира, это было чересчур.
   Несмотря на то, что в Вероне был свой герцог, свои республиканские образования, присутствовала сама императрица и германский король Конрад, главным человеком оставалась властная красавица — Матильда. Она занималась политикой и вовлекала всех в политические вопросы, она решала, где жить на этой неделе, а где — на следующей, она устраивала развлечения — все вращалось вокруг нее. И все расцветало, будто она была богиня Флора, итальянская Примавера. В ней не было того христианского благочестия, о котором принято сейчас говорить, когда обсуждают государей и государынь; она не соблюдала постов, редко ходила в храмы, хотя и не проявляла никакой брезгливости или непочтения к литургии. Она просто была насыщена здоровой силой, до времени не нуждающейся в опеке Христа. Демоны боялись ее, я и сам не знаю, почему. Она была похожа на крепкое плодовое дерево.
   Матильда быстро поняла, что я люблю Евпраксию, и время от времени заводила со мной всякие разговоры на эту тему. Именно от нее я узнал, что императрица все-таки и впрямь решилась вопреки воле императора снять с себя отвратительный стальной пояс, привезенный евреем Схарией вместе с коллекцией мертвых голов. Да и как могла она, находясь в тягости и желая сохранить плод, носить эти уродливые вериги, в которых неудобно было ни лежать, ни сидеть, ни ходить, не говоря уж о том, что когда начнет расти живот… В Турегуме нашелся превосходный слесарь, он сумел-таки изготовить ключ, с помощью которого можно было теперь открывать и закрывать сложнейший замок. По своему природному простодушию Матильда советовала мне не теряться и стать любовником Евпраксии, поскольку, по ее мнению, это и естественно, и разумно, и, главное, нравственно, поскольку Генрих негодяй и чудовище, которое замучает бедную девочку.
   — Но ведь она носит под сердцем его ребенка, — потупясь, отвечал я.
   — Бедная Берта тоже носила его детей и тоже, как вы выражаетесь, «под сердцем», — возражала Матильда. — И где она теперь? В могиле. Может быть, вам хочется и Адельгейду отправить в могилу? Какие же вы все, чучи, противные!
   — Что же мне делать?
   — Как что! Увезем ее в Каноссу. Вряд ли Генрих еще раз явится туда, а уж тем более не станет стоять босой и в рубище три дня на коленях. А хорошо бы он еще раз так постоял! Я бы сама каждое утро выливала ему на голову свой ночной горшок.
   Наступил октябрь, а вместе с ним пришли холода. Днем мы совершали прогулки, а к вечеру, когда ветер становился студеным, садились у огня и пили тосканские вина, играли в зернь, в астрагалы, в шарик и в лабиринт, но больше всего всем полюбилась игра в индийские табулы , которой нас обучила Евпраксия. Она утверждала, что в Киеве и в Константинополе все умеют в нее играть, но почему же тогда ее не знали мы, наследники римлян? Игра поначалу казалась очень трудной, и мы даже стали подозревать, не разыгрывает ли нас императрица, можно ли вообще в это играть. Резчик Меркуццио по ее заказу изготовил клетчатую табулу и фигурки пеших воинов, рыцарей, герцогов, королей и королев и даже слонов. Когда мы понемногу научились играть и стали находить вкус, сделалось ясно, что игра чем-то напоминает жизнь, с ее хитростями, ходами, интригами, честными выпадами и благородной защитой. Мы так увлеклись этими самыми индийскими табулами, что забыли про многие другие развлечения, даже про рыбалку, хотя Аттила нашел место на одном из мелких притоков Этча, где водилась замечательная форель. Эта форель и впрямь отличалась каким-то небывалым вкусом, а мясо у нее было красное, почти оранжевое, как у лосося, но нас поглотила игра, и когда вдруг пришло сообщение, что в Верону едет Генрих, поначалу мы все расстроились, поскольку придется отвлечься от табул, а уж потом до нас дошло, что кончается наша осень в Вероне. Гонец прибыл из Аугсбурга, где император должен был задержаться несколько дней по случаю простуды. Гонца же послал не сам Генрих, который, видимо, собирался нагрянуть как снег на голову, а один из аугсбургских друзей Матильды.
   Мы все были удручены. Я, человек, которого император приговорил к смерти, не смел показаться ему на глаза живым и тем самым подвести Вермандуа и Годфруа. Евпраксию ожидало свидание со своим мучителем и оскорбителем, о коем она уже и думать забыла; да и проклятый пояс Астарты нужно было надевать. Матильда должна была готовиться к сложным переговорам со своим старым врагом, отлично помнящим, у ворот чьего замка он униженно просил аудиенции у Григория. И если мы с моей возлюбленной могли решиться на бегство, то герцогине Тосканской волей-неволей следовало дожидаться изверга, дабы знать, готовиться весною к войне или только к весне, без войны.
   С утроенной силой Матильда принялась меня уговаривать решиться на разговор с Евпраксией и бежать с нею в Каноссу, где временно спрятаться до того, как станет ясно, что делать дальше. Поддавшись ее уговорам, я выбрал момент, когда можно было переговорить с императрицей с глазу на глаз. Она сидела у камина, вышивая на платке какой-то дивный храм.
   — Евпраксия, ты видишь и знаешь, что я люблю тебя и что нет другой женщины, которую бы я так страстно любил, — заговорил я, сам не веря тому, что произношу эти слова и обращаюсь к императрице на «ты». Она посмотрела на меня таким светлым и нежным взглядом, что я осмелел еще больше и принялся говорить много и пылко, уговаривая ее бежать со мною в Каноссу, оставив какие-либо надежды на благополучие при императоре. С трудом вспоминаю теперь те свои слова, но помню, что говорил долго, а прервался на полуслове, и некоторое время мы сидели в тишине, покуда она не взяла меня за руку. Прижавшись к моей руке щекой, она сказала:
   — Где бы ты ни был, кто б ни был с тобою рядом, знай, мой дорогой Лунелинк, что и я люблю тебя. Может быть, я даже люблю тебя с того самого утра на Рейне, когда ты подарил мне своих рыб, простых, живых и прекрасных, как твое сердце. Первые недели в Бамберге и эта веронская осень, когда я знала, что ты всегда рядом со мною, были самыми счастливыми днями в моей жизни. Может статься, такого счастья более не сулит мне судьба. Я хотела бы бежать с тобою куда угодно, делить с тобою самое нищенское существование, странствовать и не знать уюта, но… Если бы я не родилась княжною, если бы меня не выдали замуж, если бы я не давала обета верности перед Богом, если бы Генрих не был моим мужем, если бы я не ждала от него ребенка, которому неизвестно, что написано на роду, какие горести .и унижения. Но что бы ни было мне уготовано, я не могу взять грех на свою душу и лишиться спасения. Я должна дождаться императора и принять его таким, каков он есть, стерпеть любое мученье, какое бы он ни придумал для меня. Ибо он — мой муж.
   — Муж?! — вскричал я, и, не в силах больше сдерживаться, рассказал ей обо всем, что довелось мне пережить, услышать и увидеть собственными глазами в дьявольском подземелье замка Шедель. Рассказ мой был сбивчивый и путанный, поскольку трудно говорить о таких вещах с женщиной, являющей полную противоположность ведьме Мелузине, и, возможно, говорил я не слишком убедительно.
   Евпраксия выслушала меня с окаменевшим лицом, затем сказала:
   — Если ты выдумал все это, чтобы убедить меня бежать с тобою, это дурно, Лунелинк. Но я готова поверить тебе, и если рассказ твой правдив, то это очень страшно. Генриха нужно либо уничтожить, либо спасти. Да, да, спасти. Ведь даже такой грешник может раскаяться и из Савла превратиться в Павла. Мой прадед, крестивший Русь, до тех пор, пока не проснулась его душа, был Владимиром Проклятым , но когда Бог дал ему озарение, он стал Владимиром Святым. Мне кажется, нет никого во всем мире, кто мог бы спасти грешную душу Генриха, кроме меня. Ты знаешь, какой мне сон приснился недавно? Мне приснилось, будто я родила чудесного младенца, мальчика, от которого исходит едва уловимое сияние. И тут я увидела Генриха таким, каким не видела никогда. Лицо его преобразилось, глаза лишились своей вечной жуткой усмешки, они светились добротой. Он поклонялся этому младенцу, как некогда волхвы и пастухи поклонялись новорожденному Спасителю. Вот моя надежда, Лунелинк, и на нее я уповаю. Ты должен понять и простить меня, мой рыцарь. Жаль, что ты не влюбился в какую-нибудь незамужнюю девушку, но, может быть, пройдут годы, и ты забудешь Евпраксию, дочь Зеевальда Киевского. Я прошу тебя, уезжай из Вероны, ищи свое счастье в других местах. Мир Божий велик и прекрасен, и не сошелся на мне клином. А я… Я верю в мой крест. И в мой сон.

Глава XIV. РАЗВЯЗКА БЛИЗИТСЯ

   Первыми из Вероны уехали Годфруа Буйонский и Гуго Вермандуа. В Буйоне вспыхнул мятеж, а в Париже сильно занемог король. Мне тоже пора было исчезать из города, где я провел осень, полную тревог, печалей и счастья. Но шли дожди, и я медлил с отъездом, почему-то надеясь, что если здесь, в Вероне, идет дождь, то и в Альпах так же, и это должно задержать продвижение Генриха. Кроме того куда-то вдруг запропастился мой Аттила. И я досидел до тех пор, покуда не пришло известие, что император приближается к Вероне. Пришлось наспех прощаться с друзьями, с Конрадом, с которым я очень подружился здесь, с Матильдой и вечно кашляющим Вельфом. Недолгим было и мое прощание с Евпраксией. Она посмотрела мне долгим взглядом в глаза, так нежно и с такой тоской… Затем обняла и поцеловала меня прямо в губы.