— Если честно, то я и не в таких бывал переделках, — сказал тут Аттила. — Неизвестно, смогли бы они со мной справиться или нет. Но то, что вы послушались покойного армянина, конечно хорошо. Помнится, у нас в Вадьоношхазе был схожий случай. Скорняк Тибор по прозвищу Бюзеш, что значит «вонючка», страшно любил выпить, хотя, даже если бы он пил в три раза больше, ему едва ли удалось отбить вечный запах, исходивший от него. Даже жена сбежала от него с каким-то занюханным болгарином только потому, что от него чуть меньше воняло, чем от Тибора. Люди его сторонились и недолюбливали не только за мерзкий запах, но еще и за то, что у нас в Вадьоношхазе почему-то все обожают собак, а Тибор разводил их в своем хозяйстве, чтобы резать и выделывать их шкуры. Потом к нему приезжали болгары, с одним из которых и сбежала его жена Фружина, и покупали у него собачьи шкуры. Мало того, Бюзеш еще и питался тушками зарезанных и ободранных им собак, что совсем уж вызывало омерзение. Никто не ходил в гости к Тибору, кроме старика Эдьеда, тоже выпивохи. Этому вообще все равно было, чем закусывать, хоть тараканами, такой был неприхотливый. Одно время он частенько захаживал к Вонючке Тибору на собачий паприкаш и холодец из песьих копыт. И вот однажды когда они очень неплохо клюкнули, открывается дверь и входит некая богато одетая барыня.
   — Узнаешь ли ты меня, Бюзеш Тибор? — спрашивает она скорняка.
   — Никак нет, — отвечает скорняк, — не имею чести знать, но вижу, что для вас мне придется сшить самую лучшую шубу.
   — Вовсе нет, — говорит барыня. — Я пришла сказать тебе раз и навсегда, что если ты, мерзкая твоя рожа, не перестанешь резать моих родственников, то погибнешь самой лютой смертью и попадешь в ад, где бешеные псы Люцифера будут вечно грызть и глодать тебя. Я — та самая пегая сука, которую ты задрал на прошлой неделе. Предупреждаю: одумайся и перестань резать наш многострадальный собачий народ. Прощай, Бюзеш Тибор, и заруби себе на носу!
   Тут Тибор и старый Эдьед и впрямь заметили, что в лице у странной гостьи можно разглядеть нечто собачье — то ли усы, то ли брылы, а когда она повернулась и ушла прочь, им даже померещилось, что на прощанье она повиляла хвостом. Но если вы, господин Жискар, послушались вашего армянина, то Вонючка Тибор и не почесался. Он продолжал резать и поедать собачью братию и выделывать собачьи шкуры на продажу заезжим болгарам.
   Прошел месяц. И вот однажды ночью, когда Тибору за очень большую плату удалось-таки затащить к себе постель самую некрасивую в Вадьоношхазе вековуху Эржебету, в окно к нему громко постучали, Тибор открыл дверь и впустил в свой дом человека, укутанного черным плащом. А когда он спросил его, что тому угодно, гость ответил:
   — Мне нужна кожаная туника очень хорошей выделки, за которую я заплачу тебе сто золотых монет, причем, вот тебе задаток.
   И с этими словами он бросил на стол кошелек, из которого впрямь выпало несколько золотых. Глаза у Тибора загорелись, он дрожащим голосом стал уверять заказчика, что сделает самую лучшую кожаную тунику во всем Венгерском королевстве, да что там — во всей Европе.
   — Из какой шкуры пожелаете? — спрашивает он потом. — Из бычьей, свиной, оленьей?
   — Из твоей, — отвечает гость. — А если не хватит, то можешь добавить кусок из шкуры той потаскухи, что согласилась провести с тобой эту ночь, вонючка ты этакая.
   Тут Тибору стало так не по себе, что он потерял дар речи и более уже не обретал его до самой своей смерти. А гость тем временем откланялся и, прежде чем уйти, сказал:
   — Я приду за своим заказом через месяц при условии, что ты не перестанешь резать моих родственников. Я — тот самый черный кобель, которого ты зарезал и разделал две недели назад. Если же ты прекратишь свое мерзостное ремесло, я не явлюсь к тебе до того самого дня, пока ты вновь поднимешь руку на собак. Прощай, Бюзеш Тибор, и заруби себе на носу!
   Как только он ушел, Эржебета, которая все видела и слышала кинулась вон из дома скорняка Тибора, а поскольку он ей показался околевшим от испуга, то она не преминула прихватить с собой кошелек, наполненный золотыми монетами. Правда, как только она прибежала домой и заглянула внутрь кошелька, то увидела там чисто обглоданные позвонки и ребрышки и сама чуть было не околела от страха. Старик Эдьед и вековуха Эржебета всему Вадьоношхазу рассказали о двух ужасных визитах, нанесенных скорняку Тибору пегой сукой и черным кобелем. Многие ходили к Тибору и уговаривали его бросить пить и перестать резать собак, но он назло всем принялся с утроенной силой резать их и пожирать с небывалой жадностью, будто решил на корню извести все собачье сословие. И столько по всему его двору было разбросано костей, что когда его все-таки сожрали псы, то никто не мог определить, где валяются собачьи кости, а где останки Вонючки Тибора.
   — Так его все-таки сожрали? — спросил стихоплет Гийом.
   — Сожрали, сударь, и подчистую, — кивнул Аттила.
   — Неужто и череп не могли найти? — поинтересовался Жискар.
   — Нет, господин француз, не могли, — отвечал мой болтун. — Да и, честно говоря, мало кто мог припомнить с точностью, человечья ли у Тибора была голова или песья.
   — Ну уж это ты совсем заврался, дорогой Аттила, — сказал я. — Признайся честно, что все выдумал. Я что-то не припомню никаких таких историй, хотя родился и вырос по соседству с Вадьоношхазом.
   — Эта история давняя, господин мой Луне, — не моргнув глазом отвечал Аттила. — И мне ее рассказывал мой покойный дедушка, Газдаг Шандор, а уж он-то никогда не врал, так же, как и я.
   — Что же, так все и кончилось? — спросила Елена, несколько разочарованно. Видимо, она ожидала иного конца рассказа Аттилы.
   — А что же вам еще, прекраснейшая? — спросил Аттила. — Это я рассказал просто чтобы сравнить, как правильно поступил господин Жискар, послушавшись совета армянина, и как неправильно вел себя скорняк Тибор. Поговаривают, что тень вонючего собакоеда время от времени появлялась то там, то сям, пугая молоденьких девушек и мечтательных юношей вопросом, не видели ли они где-нибудь кожаной туники, сделанной из его, Тибора, шкуры. А длинновязый Ференц, когда малость загулял с дочкой мельника, принялся было врать своей благоверной, будто ходил с призраком Тибора искать кожаную тунику, но она ему все равно не поверила и так расцарапала морду, что он долго не мог появиться на людях.
   Глупой историей, рассказанной Аттилой, и закончился тот вечер. Мне было немного совестно, что Аттила своим несусветным враньем испортил впечатление от правдивого рассказа Жискара, но я утешился тем, что покуда француз выбирал, какому богу служить, мой добрый Аттила всегда был верным христианином и, не жалея жизни, сражался в кровопролитных сражениях с сарацинами и сельджуками. Потом я принялся размышлять о странном совпадении во взглядах Генриха и тех персов, которые уверяли Жискара, что нужно одновременно служить Ормузду и Ариману. Не помню, как я уснул, а когда поутру проснулся, ощутил огромную радость от того, что и эту ночь провел один в своей постели, а значит, Елена отступилась от меня и, очень может быть, в скором времени отпустит нас с Аттилой.

Глава VI. УВЫ, МЫ ПО-ПРЕЖНЕМУ НА КИПРЕ

   Не тут-то было! В тот же день все мои надежды на очень скорое продолжение путешествия рухнули, когда мы отправились вдвоем с Аттилой немного поохотиться в окрестностях Макариосойкоса, и я узнал, что теперь прекрасная хозяйка замка увлеклась моим бывшим оруженосцем и уже успела заманить его в свою башню с чудесами. Поначалу мы заговорили о людях шах-аль-Джабаля.
   — Согласись, Аттила, — сказал я, — что при всех отрицательных свойствах их организации, не может не вызывать уважения такая верноподданность. Ты, например, можешь себе представить, чтобы кто-то приказал тебе прыгнуть вниз с горы в пропасть и чтобы ты при этом готов был беспрекословно, и даже с превеликой радостью исполнить приказание?
   — Нет, сударь, не могу, — честно признался Аттила. — Может быть, раньше я бы и мог это сделать ради вас или вашего батюшки, Георга фон Зегенгейма. Но беда в том, что меня уже однажды сбросили с горы в пропасть. Помните Броккум? Отныне я очень хорошо понимаю, что это такое, как это больно и неприятно и потому не смогу исполнить подобного приказа. Люди этого ибн-Сабака просто никогда не испытывали ничего подобного, вот им и кажется, что это сплошной мед — прыгнуть с разбега в пропасть по приказу господина.
   — Вот, значит, ты как рассуждаешь, — усмехнулся я, очередной раз удивляясь лукавству Аттилы. — По-твоему, если человек хотя бы раз был ранен в сражении, то простительно будет, если он, зная, как это больно и неприятно, впредь станет избегать участия в битвах? Смею утверждать, что твои оправдания ровным счетом ничего не стоят, в них нет ничего, кроме лукавства, и ты как был плутом, так и помрешь в этом качестве. Причем, я уверен, что когда ты предстанешь пред лицом Господа Бога и начнешь давать отчет о всех своих прегрешениях, то и тогда ты изощришься в своем лукавстве и сумеешь найти себе любые оправдания, и Бог простит тебя и наградит вечным блаженством совершенно незаслуженно.
   — Не знаю, сударь, о каком блаженстве вы говорите, — вздохнул Аттила. — Мне уже шестьдесят лет, а я все еще не задумываюсь о том, как мне быть после смерти и что меня ждет на том свете. Единственное, чего я желаю, чтобы в загробном мире так же в точности светило солнце, летали птицы, плескалась река, или даже море, как здесь… А мне стало очень нравиться тут, на Кипре. Я не прочь пожить здесь еще сколько-нибудь, хотя и скучаю по родному Вадьоношхазу. Пусть бы и рай был бы такой же, как Кипр, в особенности если рядом всегда будет такая же миленькая женщина, как хозяйка Макропойкоса.
   О Христофор, я слишком хорошо знал своего Аттилу, чтобы по одной только интонации, с какой он говорил о какой-либо женщине, заключать, нравится она ему просто или желанна, было ли у него что-то с нею или еще не было. И когда он произнес свое последнюю фразу, я моментально понял, что между ним и дочерью кипрского деспота установились отношения некоторым образом отличные от просто отношений между хозяйкой и гостем. Я тотчас же решил проверить свое подозрение и спросил Аттилу, не кажется ли ему, что в последнее время Елена как-то особенно на него поглядывает.
   — Еще бы! Да она влюбилась в меня с самого первого дня, когда нас только-только прибило к берегу и Елена вышла нас встречать. Она глядела на меня так, будто всю жизнь только и ждала одного меня. Ей, конечно, было неловко, что между нами такая разница в возрасте, и она даже пыталась передумать и влюбиться в вас, но у нее ничего не вышло, и в конце концов…
   Аттила умолк, якобы подметив какую-то дичь, а я не выдержал и набросился на него с кулаками, громко хохоча:
   — Что в конце концов? Что в конце концов, плут ты эдакий?! Бабник чортов, неужто ты не думаешь о возвращении в родные края и готов приткнуться где угодно, лишь бы поблизости была красивая женская мордашка.
   — В родные края-то я мечтаю возвратиться, — бормотал Аттила, уворачиваясь от моих ударов, — но не случайно у нас в Вадьоношхазе есть пословица: «Где смелей бабенка, там теплей избенка». На небо полетишь, а прилипнешь к волшебному взору, и — пропал. Вы не думайте, сударь, что я тут решил навеки поселиться, но прошу вас, не торопите старого Аттилу.
   Что ж, я решил ненадолго внять его просьбе и на какое-то время еще отложить отъезд, но дал себе слово, что если через две недели Елена не согласится отправить нас на своем корабле до ближайшего порта, я, коль будет надобность, один захвачу судно и отправлюсь домой. Обидно только было пропускать ясные и солнечные дни, которые установились на Кипре и, должно быть на всем Медитерраниуме, по крайней мере до побережья Киликии, где люди шах-аль-джабаля под предводительством одного фидаина до сих пор, должно быть, ждали прихода захваченного Рашидом судна.
   Изо дня в день мы с Аттилой охотились и занимались обучением небольшого войска, принадлежащего хозяйке Макариосойкоса, а по вечерам предавались беседам в обществе Елены, Гийома, Жискара, Крины еще двух подданных хозяйки замка — военачальника Николая и его жены Эвридики, которые своими изысканными манерами весьма украшали наше общество. Елена требовала, чтобы я продолжил свой рассказ о том, как складывалась наша жизнь с Евпраксией. Утешившись любовью Аттилы, который, как видно, отнюдь не случайно пользовался успехом у женщин, Елена перестала ревновать меня к моей жене и отныне слушала не с досадой, а с сочувствием. Я поведал своим слушателям о том, как мы с Евпраксией и Аттилой вернулись зимой девяносто четвертого года в Каноссу, где прожили до самой весны. Это был не самый счастливый период нашей жизни, Евпраксия много времени проводила на могилке нашего Ярослава, и сколько я ни утешал ее, что когда папа Урбан дарует ей развод с Генрихом и мы сможем, наконец, обвенчаться, тогда Бог дарует нам другого младенца, которого мы все же назовем Ярославом-Георгием, ибо при крещении великий дед Евпраксии получил имя Георгия, и Георгом звали моего отца, все же грусть Евпраксии не находила лекарства. Она почему-то разуверилась в том, что папа даст ей развод и что вообще нам суждено быть счастливыми.
   Кроме того, как это ни странно, но постоянные слухи о том, что Генрих живет в Вероне со своей Адельгейдой, стали действовать на окружающих, и постепенно к Евпраксии стало чувствоваться отношение как к самозванке. Даже Матильда почему-то охладела к нам. Но, правда, у нее появились свои печали — Вельф увлекся хорошенькой дочкой болонского графа Гверджиа и недолгое счастье бедной герцогини Тосканской окончилось. Она сохраняла над мужем лишь политическое влияние, да и то, покуда он был еще молод и позволял ей это, не имея страсти к политике.
   Существование Лжеадельгейды следовало пресечь, об этом я постоянно твердил Матильде. Мой план был прост — проникнуть в Верону, выкрасть обманщицу, привезти ее в Каноссу и прилюдно разоблачить. Слухи о Лжеконраде к тому времени почему-то приутихли. Вскоре представился и удобный случай — в Падуе вспыхнуло восстание против тамошнего наместника императора, и Генрих с большею частью веронского гарнизона отправился туда усмирять повстанцев. Матильда вызвала к себе Вельфа и не стесняясь моего присутствия, заявила ему:
   — Дорогой супруг, довольно тебе нежиться с хорошенькой Лавинией Гверджиа, пора немного встряхнуться. Возьми отряд лучших воинов и отправляйся с графом Зегенгеймом в Верону.
   Вельф послушался приказания своей властной супруги и вскоре с отрядом из пятидесяти надежных ратников мы устремились в Верону. Каким-то образом слух о нашем приближении дошел до Вероны быстрее, чем там оказались мы. В нескольких милях от города нас ожидала весьма удивительная встреча. Трое веронцев из семейства Монтагви и отец Лоренц везли нам в подарок Лжеадельгейду, будто только того и ждали, когда мы за ней прибудем. Когда я издалека увидел эту женщину, я поразился сходству с моей Евпраксией, но при ближайшем рассмотрении она оказалась старше, грубее в чертах лица, а главное, по происхождению явно была из какого-то низкого сословия. Покуда мы везли ее назад в Каноссу, она без остановки рассказывала нам, как ее запугивал Генрих, каким унижениям он подвергал ее и как ее насиловали все, кому не лень, из его окружения, а когда она хотела однажды бежать, ее заточили в замке. Вскоре выяснилось, что она родом из маленькой деревушки в Штирии, где мечтала бы провести всю свою жизнь, если бы ее не угораздило родиться с лицом, подобным императрице Адельгейде, и если бы проклятого Анно фон Ландсберга не дернул чорт отправиться к своим родственникам в Моравию и заехать по пути в эту занюханную деревушку, где ему на глаза попалась девица Эльза Браун, очень похожая на императрицу. Оставив свое путешествие, он схватил Эльзу и повез ее в Эккенштейнский замок к Генриху, который к тому времени уже нашел двойника Конрада, бедного рыцаря из Тюрингии по имени Вольфрам Брутеус. Конечно, замысел Генриха отличался остроумием, но вот беда, самозванцы подвели. Вначале кто-то нашептал Брутеусу, что когда его полностью используют, то непременно отравят, и он попросту в один прекрасный день исчез из Вероны; а затем начала испытывать неудобства от своей роли и Эльза Браун. Великолепный план Генриха разрушился в зародыше, не успев принести пользы императору и вреда его недругам. Можно себе вообразить лицо Генриха, когда он вернулся в Верону и узнал о том, что Лжеадельгейда переметнулась к обитателям Каноссы. Поговаривают, что он снова пытался отравиться ядом, снова видел ад и, как в первый раз, его спас чудодей-лекарь.
   К весне повсюду в Европе начался голод. В Каноссе благодаря неисчислимым запасам продовольствия, он не чувствовался, но каждый день в замок приезжали люди из разных городов Тосканы, Ломбардии и Веронского маркграфства и жаловались на то, что, как водится в таких случаях, голодающие начали питаться собаками и кошками, а также воронами, галками и прочей птицей, ранее не составлявшей объект пропитания. Когда в марте мы отправились в Пьяченцу, то могли убедиться воочию, что толпы просителей, приходившие в Каноссу, не состояли из жуликов — голод и впрямь охватил северную Италию и, как выяснилось впоследствии, всю Европу — и Францию, и Бургундию, и Лотарингию, и Германию, и Чехию. Деревни, через которые мы проезжали, выражали собой картину общего уныния, дороги сплошь были усеяны попрошайками, а кое-где на обочинах можно было увидеть истощенные трупы. В меньшей степени голод злодействовал в Парме, но и к ней он уже протягивал свои когти. В Пьяченцу мы прибыли в тот самый день, когда там начался Собор римской церкви, возглавляемый папой Урбаном. Это было огромное событие, на которое съехались епископы из Италии, Франции, Бургундии, Германии, всего — четыре тысячи лиц духовного звания и более тридцати тысяч мирян. Было уже достаточно тепло, и заседания собора, ввиду такой его небывалой многочисленности, проходили в чистом поле. На третий день Собор начал рассмотрение бракоразводного дела императрицы Адельгейды. Была оглашена жалобная грамота, составленная с помощью нескольких ученых мужей, состоящих на службе у Урбана, затем Евпраксия принесла публичное покаяние во всех своих грехах, и, выслушав ее, большинство епископов требовало строгой епитимьи, но папа оказался гораздо мягкосердечнее, нежели они, и отпустил все грехи моей возлюбленной, отказавшись наложить даже самую малую епитимью. Однако на этом его мягкосердечие кончилось, и сколько ни уговаривала его Евпраксия, сколько ни умоляли его Матильда и Вельф, он остался непреклонен и, вняв мнению Собора, отказался разрешить развод. По решению Собора императрице Адельгейде позволялось впредь жить отдельно от мужа до пор, покуда он не явится с повинной к Урбану и не покается публично во всех своих страшных грехах, предоставив все требуемые папой права и тем самым окончив, наконец, борьбу за инвеституру. Если же это случится, Адельгейда должна будет вернуться к Генриху и возобновить супружество.
   Это был удар. Евпраксия целых два дня после вынесения решения собора о ее участи непрестанно плакала, проклиная свою судьбу. Когда я пытался успокоить ее, она смотрела на меня одичавшим взором и почти кричала, забыв про латынь и немецкий и обращаясь ко мне по-русски:
   — Миленький мой, единственный мой, нет нам с тобою счастья! Боже, какие злые люди, они не видят ничего дальше своей политики. И ведь они понимают, что Генрих никогда уже не придет к ним с покаянием, так зачем же разрушать меня и тебя?! Я люблю тебя больше жизни, но нам, как видно, не судьба…
   Признаться, я тогда сильно возроптал в душе, и в запальчивости воскликнул:
   — Будь прокляты все императоры и папы вместе взятые, если они мешают нашему счастью! Мы убежим с тобою в Киев, и пусть киевский митрополит даст тебе развод и благословит наш брак.
   Она испугалась моих проклятий и забормотала, что она на коленях будет преследовать Урбана, куда бы он ни поехал, она растопит его ледяное сердце, и он все же даст развод с Генрихом и благословение на брак со мной.
   Вскоре выяснилось, что на Соборе в Пьяченце высшие духовные лица Римской Церкви чего-то упустили и необходимо снова собраться. На сей раз нужно было отправляться в Констанц, город, лежащий на берегу Боденского озера в Швабии, куда папа уехал сразу после окончания Пьяченцского Собора. Евпраксия решила, что нам необходимо ехать туда и настаивать на пересмотре дела. Я знал, что это бесполезно, что инвеститура для папы важнее счастья двух любящих друг друга людей, но видя, что моя милая еще лелеет надежду, я согласился, и в последних числах марта мы отправились на север, в Швабию. Матильда поехала с нами, оставив мужа с любовницей. Отряд из двадцати пяти ратников сопровождал нас. Мы переправились через Пад, провели один день в Медиолануме, затем поскольку мы очень спешили, осмелились все же пересечь Альпы через малоизученный проводниками перевал Сан-Бернардино. Трудно описать грозную красоту этих мест, где кажется, что природа взбунтовалась и горизонталь только ради того, чтобы показать свою ретивость, стала вертикалью. Во время перехода мы потеряли двоих из наших сопровождающих, один исчез без вести, а на другого накинулась птица-рыцарь и в борьбе с нею он сорвался в пропасть. Этих птиц, имеющих размеры человека и одетых в оперение, похожее на кольчугу, нам довелось немало увидеть там. Вид их наводил на нас ужас, особенно после того, как погиб наш спутник, Виченцо Лоретти, который изумительно исполнял разные итальянские песенки и вместе с Аттилой устраивал нам концерты во время нашего пути. Лишь когда мы добрались до Фирвальдштетского озера, птицы-рыцари перестали преследовать нас, наблюдая с высоты зловещим взглядом. Добравшись до Турегума, мы провели там пару дней, отдохнули, набрались сил и прибыли в Констанц вовремя, перед самым открытием Собора. Но тщетно мы так спешили сюда. Урбан наотрез отказался повторно разбирать дело о разводе императора Генриха с императрицей Адельгейдой. Настойчивость Евпраксии и смелость, с которой мы переправились через опасный перевал ради достижения заветной цели, не тронули его сердце. Я опасался, что отчаяние Евпраксии будет еще более глубоким, чем то, которое охватило ее в Пьяченце, но, как ни странно, она на сей раз была каменно спокойна. Она сказала мне:
   — Я и не ожидала от него ничего иного. Просто хотелось лишний раз убедиться, что он ничем не лучше Генриха. Ах, как он смотрел на меня, с каким презрением и холодом. Так же точно смотрели на нас эти жуткие птицы, одна из которых убила Виченцо. Да-да, именно так — ледяным, бездушным взглядом. И этот человек величает себя наместником Бога на земле!
   После окончания Собора в Констанце Матильда вежливо пригласила нас вернуться вместе с нею в Каноссу, но во-первых, она уже не была такой, как пять лет назад, когда только поженилась с Вельфом, а во-вторых, мне удалось уговорить Евпраксию закрыть глаза на множество опасностей и ехать со мною в Зегенгейм.
   — О Боже, как хорошо! — воскликнула Елена, когда я дошел до этого места своего рассказа. — Все-таки, она молодец, ваша Евпраксия! А я уж думала, она так и будет киснуть под совиным оком противного Урбана и боязнью церковных наказаний.
   — А как я-то был рад тогда, вы и представить себе не можете, — вставил свое слово Аттила. — Я готов был целый час хохотать от счастья, как младенец. А уж когда выяснилось, что от Констанцы до Дуная-батюшки рукой подать, тут я вообще чуть не скопытился от восторга.
   — Когда я задумываюсь о прожитых временах, — продолжал я свой рассказ, — то невольно поражаюсь, как часто мы не в силах угадать последствий того или иного события. Вторичный отказ Урбана дать счастье мне и моей возлюбленной, по моим ожиданиям должен был ввергнуть Евпраксию в еще более глубокое уныние. Но к величайшему счастью я ошибся, эта безжалостность со стороны высшего духовного лица Европы, напротив, как будто освободила Евпраксию от каких-то внутренних обязательств перед Римской Церковью. День ото дня она становилась веселее и жизнерадостнее, сбрасывая с себя горестные переживания прошлых лет, как зажившие и отсохшие болячки. В Светлый Понедельник после Пасхи мы отправились из Констанцы на север втроем — Евпраксия, я и Аттила. Матильда предлагала нам взять несколько человек из ее охраны, но я решил, что чем меньше нас будет, тем меньше мы будем заметны. Ехали мы довольно медленно, хотя Евпраксия неплохо держалась в седле, но с нами была еще четвертая лошадь, груженая всевозможным провиантом, и она не могла бежать быстро Через два дня мы добрались до замка Глюкклинг владелец которого был искренним другом и союзником Вельфа. Прочитав письмо, адресованное ему Матильдой, он еще ласковее стал обращаться с нами и наотрез отказался отпустить от себя до тех пор, пока не кончится Светлая Седмица. Его замок, небольшой, но уютный, расположенный на левом, крутом берегу Дуная, навсегда запомнился нам как отправная точка нашего радостного и счастливого путешествия по Дунаю. Здесь мы провели несколько беззаботных дней, в течение которых Евпраксия непрестанно повторяла: «Глюкклинг — Лунелинк. Глюкклинг — Лунелинк». Как только окончилась Светлая Седмица, хозяин замка снарядил для нас огромных размеров плот, на котором был поставлен небольшой домик и даже стойло для двух лошадей, в которое мы поставили моего Гипериона и Красотку Аттилы, а двух других лошадок подарили любезному Фердинанду фон Глюкклингу, да осеняет его вечно счастливый звон. Двое его слуг отправились вместе с нами, дабы управлять плотом. Их звали Иоганн и Маттиас, милые имена моих покойных друзей, Кальтенбаха и фон Альтена. Мы разделили с ними наш провиант, и они отлично справлялись со своим делом. Поначалу им было тяжеловато — широкий плот то и дело садился на мель, поскольку до Ульма Дунай еще не так полноводен, чтобы плыть по нему свободно. О, это было упоительное плаванье! День ото дня становилось все теплее, природа вокруг нас расцветала, Евпраксия была весела и не предавалась грустным воспоминаниям. Она говорила, что ей кажется, будто мы плывем к ней на родину, в Киев. «Это почти так и есть, — отвечал ей я, — ведь мы движемся с запада на восток, и чем дальше, тем больше приближаемся к Русским землям, а кроме того, там — мой дом, а значит, и твой, единственная моя радость, моя Евпраксия!» Нам хотелось, чтобы это плавание не кончалось. Когда мы уставали от пребывания на плоту, мы останавливались и за половинку черствого хлеба могли получить самый роскошный ночлег в любом придунайском селении или городке. Правда, когда мы миновали Регенсбург, запасы провизии у нас истощились и дальше нам пришлось разделить участь жителей окрестных берегов. Не хотелось думать о том, что в Зегенгейме нас ожидает голод, ведь тогда бы мы явились как лишние рты. Но руки и ноги у нас были целы, а значит, можно было раздобыть пищу. Так, голодные, но счастливые, мы добрались до Вены, а оттуда вскоре и до того места…