— До того места, где наш славный Линк впадает в Дунай, — не утерпел и, расплываясь в блаженной улыбке, встрял в мой рассказ Аттила. — Пять лет, пять лет мы не были здесь, странствуя с моим дорогим Лунелинком по Германии и Италии, и вот, наконец, показалось место слияния Линка с Дунаем, и Маттиас с Иоганном очень здорово завернули туда, распустив парус.
   — Да, но вверх по Линку плот не пошел, — продолжал я. — Пришлось причалить и добираться до Зегенгейма по берегу Линка пешком. Так мы вернулись в мои родные места, где счастливо прожили целых три года, покуда долг рыцаря не призвал меня к участию в крестовом походе. Но об этом я, если позволите, расскажу в следующий раз.
   Все согласились ждать до следующего раза, а тем временем стихотворец Гийом принялся рассказывать о том, как в том же году, когда мы с Евпраксией приехали в Зегенгейм, он находился в Испании, где вместе с Родриго Кампеадором участвовал во взятии Валенсии, а затем выдержал осаду этого города, который мавры так страстно хотели вернуть себе. Я слушал его вполуха, потому что меня затопили блаженные воспоминания о жизни в Зегенгейме, о том, как отец сказал однажды, что из всех богатств, которые я мог завоевать, служа у Генриха, мне досталось самое лучшее — императрица. Отец очень стеснялся меня, боясь, что я вновь буду осуждать его за то, что он женился во второй раз, но я быстро дал ему понять, что повзрослел и поумнел настолько, что могу простить ему этот небольшой грех. Евпраксия сразу же принялась нянчиться с маленьким Александром, которого Брунелинда родила моему отцу год назад. Он был замечательным малышом и каким-то чудесным образом объединил нас всех — меня с отцом, Евпраксию с Брунелиндой. Аттила с наслаждением принялся выполнять обязанности дядьки, постоянно сравнивая маленького Александра с маленьким мною, подсчитывая, у кого из нас было больше капризов, кто лучше ел, кто раньше чему научился и так далее. Выходило, что я был немного капризнее, слегка болезненнее и чуть-чуть отставал в развитии от своего младшего брата.
   Да, это было блаженное время. Хотя повсюду в Европе свирепствовал голод, нам как-то удавалось находить пропитание. Евпраксия восполняла отсутствие своих детей вознёю с Александром, она звала его по-русски Сашей, и как-то незаметно это ласковое имя прижилось, и все в Зегенгейме и Вадьоношхазе стали называть его так. Единственное, что омрачило нашу жизнь в том первом году пребывания в родных местах, известие о смерти отца Евпраксии, князя Всеволода Ярославича, который скончался еще в прошлом году, а новым князем Киевским стал двоюродный брат Евпраксии — Святополк-Михаил. Услыхав это известие, Евпраксия тотчас же вспомнила про свой прошлогодний сон, который ей привиделся в Риме — князь Всеволод, окруженный ангелами и тенями своих предков. Она вновь затосковала по своей родине, с которой ей пришлось проститься одиннадцать лет тому назад. Она непременно уговорила бы меня пуститься вместе с нею в путешествие на восток, в Киев, если бы летом повсюду в Европе не разбушевалась страшная спорынная болезнь, огненная чума, которая косила людей и в Париже, и в Арле, и в Риме, и в Венеции, и в Регенсбурге, и в Вене, и в Эстергоме, и лишь почему-то Зегенгейм и Вадьоношхаз обходя до поры до времени стороной. А начиная с сентября — новая беда, бесконечные ливни. Дороги раскисли так, что бестолку было и думать о каких-либо путешествиях, до Пожоня не доедешь, не то что до Киева. К октябрю Дунай и Линк вышли из берегов, наводнение до самого начала декабря продержало наш замок в осадном положении, и первые заморозки мы встречали как небесную благодать.
   Урожаи снова погибли, и в следующем году голод ожидался еще более свирепый, чем в этом.
   Стихийные бедствия, обрушивавшиеся на землю, Евпраксия по своему обыкновению приписывала тому, что Бог гневается на нее за ее грехи, но отовсюду приходили известия о еще худших бедах. И все же, мы были счастливы, мы были все вместе, мы любили друг друга и радовались каждому новому дню. Во-первых, чума так и не пришла в наши края, во-вторых, если у нас с конца декабря по начало февраля кое-как продержалась нормальная зима, по всей Европе не прекращались дожди, которые шли аж до самого апреля. Правда, из-за того, что дороги превратились в болота, временно затихли войны за инвеституру, о Генрихе было известно, что он вновь поселился в Эккенштейнском замке и предается пьянству и разврату со своей Мелузиной. Папа Урбан тем временем снова созвал в Пьяченце Собор римской Церкви, на котором призвал народы Европы броситься на защиту Константинополя от нашествий сельджуков. Расчет был прост — услышав об этих добрых намерениях пастыря Западной Церкви, Алексей Комнин так прямо и кинется помогать истощавшим европейским государствам. Но Алексей был мудрым человеком и понимал, что франк просто так добро совершать не будет.
   После дождливой зимы и столь же слякотной весны наступило засушливое лето. Как-то раз в Зегенгейм приехал отряд немецких рыцарей под предводительством небезызвестного мне Карла-Магнуса фон Гальберштадта. К счастью, Аттила вовремя заметил, как они подъезжают к нашему замку и предупредил нас с Евпраксией, чтобы мы спрятались где-нибудь на время их пребывания у нас. Было тепло, и мы с моей милой поселились в сплетенной из камыша хижине на берегу озера Луне. Нам так понравилось там, что даже после отъезда непрошеных гостей мы не хотели возвращаться в замок. И мы прожили в нашей камышовой хижине до тех пор, пока Карл-Магнус со своим отрядом не проехал через Зегенгейм, возвращаясь назад в Империю из Венгерского королевства. Аттила сообщил нам, что, оказывается, покуда дороги высохли, Генрих решил возобновить военные действия против своих врагов в борьбе за инвеституру и посылал Карла-Магнуса фон Гальберштадта для переговоров с королем Ласло о подмоге со стороны венгров, но как на грех к моменту приезда посла в Эстергом Ласло приказал долго жить а новый король Коломан больше симпатизировал папе, нежели императору, а еще больше — русскому князю Святополку-Михаилу. Он категорически отказался воевать на стороне Генриха, и Карл-Магнус возвращался к своему сюзерену весьма огорченный.
   Быстро и незаметно пролетел этот счастливый для нас с Евпраксией год, одна тысяча девяносто пятый от Рождества Христова. В конце года пришло известие о том, что Вельф Баварский развелся с Матильдой Тосканской.
   — Удивляюсь, — горько усмехалась тогда Евпраксия, — как это Урбан сподобился развести их? Ведь это нарушало его политику. Вдруг теперь Вельф перекинется на сторону императора? Мне он развода не мог дать, а тут — пожалуйста.
   Еще больше она рассердилась на Урбана, когда узнала, что он отлучил от Церкви ее двоюродного брата, французского короля Филиппа, за то, что он нарушил запрет папы и женился на той, кого любил.
   — Очевидно, ему противно, когда кто-то счастлив в браке, — говорила она про Урбана, одевая маленького Александра фон Зегенгейма. Помню, что в тот момент, глядя на нее, я подумал: «Она возится с Сашей так, будто это наш с ней ребенок». Да и впрямь, Брунелинда снова была беременна, и все заботы об Александре полностью перешли к моей бедной незаконной жене. Александр обожал Евпраксию. Как сейчас вижу — она берет его на руки, он смотрит на нее и улыбается. Она говорит ему по-русски:
   — Когда наш Сашенька вырастет, и папы, и императоры, и все-все-все будут не такие, как сейчас. Сашенька будет верным слугой императору и папе, которые будут жить дружно, и тогда Сашенька пойдет и завоюет Иерусалим. Правда, Сашенька?
   Ребенок смотрит на нее и смеется, будто все понимает.
   В конце ноября того года папа Урбан Второй выступил в Клермоне с пламенной речью, призвав христиан Европы к крестовому походу в Святую Землю.

Глава VII. КРЕСТОВЫЙ ПОХОД

   Весной 1096 года Брунелинда родила моему отцу дочь, которой дали имя Агнесса. Девочка была слабая, и пришлось немало похлопотать, чтобы помочь ей выжить на этом свете. Евпраксия выказывала даже больше забот, чем родная мать новорожденной, и я как-то раз в шутку сказал ей: «После того, как Брунелинда родила тебе второго ребенка, ты стала еще меньше заботиться обо мне». Частично это было правдой, но в общем любовь Евпраксии ко мне не охладевала: и даже напротив того, жизнь в Зегенгейме настолько пришлась ей по душе, что вдобавок к любви Евпраксия стала испытывать ко мне благодарность за то, что наконец-то, после стольких лет страданий, у нее появился свой дом, полный приятных забот и любящих людей.
   К лету стало ясно, что девочка окрепла и опасность ее смерти миновала, однако, тревоги на этом не кончились, а только начались. Именно этим летом, в конце мая в Зегенгейме и Вадьоношхазе появились первые случаи заболевания спорынной болезнью, все были в ужасе, но огненная чума как-то странно повела себя в наших краях — загубила человек двадцать и ушла сама собою, как бывает, когда разгромленное войско, прежде чем рассеяться, нападает на окрестные села мелкими отрядами, бьет, грабит, а уж потом растворяется без остатка. В самый разгар тревог, связанных с приходом к нам чумы, в Зегенгейм прибыл неожиданный, но желанный гость — Годфруа Буйонский, с которым я в последний раз виделся в Констанце, да и то мельком, мы не успели посидеть и как следует побеседовать. И вдруг, нежданно-негаданно, он объявился в нашем родовом имении, и я сразу понял, что нужно ждать каких-то больших дел.
   При встрече со мной, Годфруа крепко обнял меня и троекратно расцеловав, сказал:
   — Как все-таки, хорошо, что мы с Гуго не утопили тебя тогда в Регнице, друг мой Лунелинк.
   — Добро пожаловать в Зегенгейм, доблестный Годфруа, — отвечал я ему. — Пусть этот замок станет для тебя родным.
   — Благодарю тебя и рад буду погостить пару дней, но не более, ибо обстоятельства моего приезда слишком серьезны, и дела, которые ждут нас с тобой впереди, не терпят изнеженного времяпровождения.
   Конечно, Христофор, он был уверен, что я сразу нее соглашусь примкнуть к любому его предприятию; разумеется, если оно только не связано со службой императору-сатанисту Генриху. И он безошибочно видел во мне союзника и друга.
   К нему навстречу вышла моя Евпраксия, и Годфруа изящно преклонил пред нею колена, промолвив:
   — Вы стали еще ослепительнее, прекрасная императрица замка Зегенгейм!
   Голод продолжал свирепствовать в Европе, и мы не могли по достоинству угостить нашего гостя. Жареная оленятина, рыба, яйца — вот, собственно, и все, что было на столе, но Годфруа и без того был счастлив, утверждая, что почти нигде его не встречали таким роскошным обедом, ибо повсюду хоть шаром покати. Прямо за обедом он начал рассказывать о том, что сейчас происходит. До этого мы уже знали о том, что Урбан призвал к крестовому походу в Святую Землю, но я, честно признаться, не очень-то верил в действенность этого очередного призыва. Но Годфруа тотчас разубедил меня, заявив, что речь папы была небывалая.
   — Это был какой-то, несомненно, особенный день, — заявил герцог Нижней Лотарингии очень веско. — Небо, покрытое тучами, будто оделось в свинцовый непробиваемый панцирь, и было такое чувство, что солнце уже никогда не появится на нем до тех пор, пока не свершится нечто очень важное. И об этом важном должен был объявить Урбан в своей речи, о которой все уже знали и которую ожидали с нетерпением. Только что в Клермоне закончился очередной Собор римской Церкви, обсуждавший возможные последствия неурожаев, дождей, чумы и прочих напастей, свалившихся на Европу. Слухи о том, что Собор принял какое-то важное решение, о котором и должен объявить Урбан, быстро распространились по всей округе, и отовсюду стали стекаться оборванные голодные люди вкупе с бедными и не очень бедными рыцарями. И вот, за день до дня заговения на Рождественский пост огромное количество людей сошлось на Клермонской равнине, людей всех званий и сословий — нищие, юродивые, деревенская беднота, рыцари, не имеющие ничего, кроме меча, монахи, священники, богатые сановники и вельможи. Кого там только не было! Зрелище этой необъятной толпы, молчаливо ожидающей выхода папы под небом, окутанным тяжелыми черными тучами, потрясало воображение. Вдруг толпа зашевелилась и загомонила, увидев, как из городских ворот выходит процессия, возглавляемая папой. Когда Урбан взошел на помост, все поразились тому, как он одет. На нем, как водится, была тиара, но белоснежная сутана была вся осыпана золотыми крестиками, а когда папа повернулся к толпе спиной, все увидели, что на его белоснежном парчовом плувиале во всю спину нашит огромный огненно-красный крест. Все так и вздрогнули, понимая, что это какой-то особенный знак. Он стоял долго, повернувшись спиной к толпе и вознеся к небу руки, испрашивая благодати. Затем, наконец, медленно повернулся и, сделав знак рукой, чтобы все умолкли, заговорил. Я слышал его речь и, признаюсь, меня охватило невероятное, небывалое волнение от его слов. Это был он, папа Урбан, пожилой и невзрачный человек среднего роста, можно даже сказать, невысокого… Но в то же время, это был и не он. Начал он примерно так: «Возлюбленные чада мои! Долго я терпел, ожидая, когда же слово мое завоюет сердца людей, но вижу теперь только вас и не вижу верных мне там, где стоит мой гроб. Гора, на которой распяли меня вместе с тремя разбойниками, стала местом неистовых плясок, устраиваемых нечестивым племенем, одураченным ложью Магомета. В Храме Соломоновом устраиваются оргии, а не для того я его разрушил, чтобы обесчестить, но для того, чтобы воссоздать заново, в большей славе и сиянии. Купель Вифесды стала местом, куда сливают нечистоты. В доме Тайной Вечери, где я научил вас причастию, устроено гнусное блудилище. То же самое и в домах любимых учеников моих. Поруган гроб Матери моей, Гефсиманский сад вырублен, а место, где я плакал о Иерусалиме, превращено в городскую свалку. Можете ли вы терпеть это? Если любите меня, то нет. Если хотите Царствия Небесного, то не станете больше сидеть в домах своих, а пойдете туда где я жил и учил вас». Он продолжал говорить так, будто через него говорит сам Господь Иисус Христос, и все, оцепенев, внимали ему, слушая не папу Урбана, а Спасителя. Речь его была не такой уж долгой, но казалось, что время прекратило течение свое до тех пор, пока он не произнесет последнее слово. Голос его, поначалу скорбный, стал нарастать, нотки благородного гнева звучали в его речи все сильнее и сильнее. Наконец, он закончил яростным призывом: «Чада мои! Не папа Урбан обращается к вам сейчас, но его устами я говорю вам, Иисус Христос, Сын Божий и Спаситель ваш. Возьмите оружие ваше. Я благословляю его. Возьмите доспехи ваши и щиты, я сделаю их непробиваемыми. Оденьтесь в одежды белые и нашейте на них кресты из красной материи в знак того, что я вас посылаю на битву с моими врагами, и пусть поход ваш в Святую Землю называется крестовым или крестным, как и я шел крестным путем на Голгофу. Не могу больше видеть несправедливости, что вы живете на скудных землях, стесненных горами и морями, в то время, как проклятые язычники наслаждаются плодами земель богатых и тучных. Вы теснитесь и голодаете, и потому, пожирая друг друга, ведете между собой непрестанные войны, алчете смерти друг друга. Я прекращаю вашу вражду и взаимную ненависть. Отныне да затихнут войны и междоусобия, да наступит мир в сердцах ваших по отношению друг к другу и да наполнятся сердца ваши ненавистью к нечестивым. Идите туда, где гроб мой вопиет об освобождении. Возьмите Святую Землю себе и владейте ею, ибо она обильна и прекрасна, как Царство Небесное. Ступайте, дети мои, Аминь!» Тут он осенил всех широким крестом, издал протяжный стон, пошатнулся и едва не упал, но его успели поддержать сзади двое епископов. После этого Урбан стал осматриваться по сторонам с таким видом, будто только что проснулся. Толпа взревела: «Крестовый поход! На Иерусалим! Слава Отцу и Сыну и Святому Духу»! Но подавляющее большинство находилось в полном религиозном экстазе и губы могли лишь лепетать: «Господи! Господи! Господи!» Такое же состояние было и у меня. Слезы восторга струились по лицу моему и ничто не в силах было их унять. Урбан громко прочитал «Отче наш» и «Кредо», затем сошел с помоста и двинулся к городским воротам. С неба пошел мелкий дождь, но никто не обращал на него внимания, и еще долго толпа стояла на Клермонской равнине, никуда не расходясь, распевая псалмы и тропари, молясь и восхваляя Господа. Через несколько дней я поспешил к себе в Буйон и сразу же начал готовить своих людей к крестовому походу. Я вознамерился возглавить большой отряд и как следует снарядить его. Для этого мне пришлось всю зиму и весну договариваться о закладе своего имущества, а в конце-концов, весь мой родовой замок и поместье оказался под закладом. Зато мне удалось собрать значительное войско, состоящее из восьми тысяч всадников и двадцати тысяч пехотинцев. Все они сейчас стоят лагерем вблизи Буйона и ждут, когда я поведу их за собой. Полагаю, что в августе я решусь выступить, но до того времени мне бы хотелось еще раз объехать насколько можно окрестности и выбрать лучший путь, где нам бы не пришлось проходить через совсем уж изголодавшиеся деревни. Кроме того, мне хотелось бы заручиться поддержкой со стороны венгерского короля, потому что мне кажется, лучше всего идти вдоль Дуная через Баварию, Австрию, Венгрию и Болгарию, а к началу осени прийти в Константинополь. К сожалению, единого похода, как уже стало очевидно, не получается, и это ужасно. Начать с того, что во время зимы не мало объявилось на севере Франции, да и у меня в Лотарингии, всевозможных проповедников, которые кощунственно обращались к народу от лица самого Иисуса Христа, подражая в этом Урбану, собирали отряды и шли куда глаза глядят, якобы в сторону Гроба Господня. Им приходилось отнимать последнее у крестьян и, разумеется, ни одна такая шайка не прошла и ста миль — всех их рано или поздно разбивали в пух и прах, несмотря на то, что они величали себя освободителями Гроба Господня. Это бы еще полбеды. Кто всерьез начал готовиться к походу, тот продолжал собирать войско — мы с Бодуэном, Боэмунд-норманн, Раймунд Тулузский, Гуго Вермандуа, Роберт-норманн и Стефан де Блуа, многие другие. Но нашлись и среди безумцев сильные проповедники, которые смогли сколотить вокруг себя большие толпы народа. Первым из них стал Готье Санзавуар. Абсолютно нищий рыцарь, о чем свидетельствует и его честное прозвище, сумел пламенными речами вдохновить огромную толпу, которая двинулась за ним следом через Бургундию, и если ее не перебили по дороге, то, должно быть, сейчас она уже дошла вслед за своим предводителем до Греции, а то и до Константинополя. Тысяч семь пошло за этим Готье. Вскоре еще одно войско отправилось в поход, на сей раз из Арля, раза в три более многочисленное. Его повел старый монах, который в прошлом был рыцарем-неудачником, так и не добившимся в своей жизни никакой славы и успеха. Этот с виду невзрачный, босой и ободранный человечишко по имени Пьер Эрмит обладал таким огромным даром зажигать сердца людей, что я однажды, послушав его, чуть было не устремился вслед за ним. Это было в Труа, куда Пьер Эрмит привел своих сторонников из Арля. Его войско по мере продвижения разрасталось, как снежный ком. Из Арля он вывел около двух тысяч человек, в Труа вместе с ним пришло четыре тысячи, а из Труа за Пьером последовало тысяч семь, и остается только представить себе, с какой оравой он доберется до Константинополя, если доберется. Представь себе, Лунелинк, от каждого, кто вступает в его войско, он требует, чтобы они выжгли себе раскаленным железом крест на правой руке и на левой груди, там, где сердце. И люди, опьяненные его речами, покорно исполняют это его требование. Я сам видел, как они это делали, причем, многие страшно кричали от боли, а многие, напротив того, смеялись от восторга и, казалось, готовы были на всем теле нажечь себе крестов. Видя все это я встал в очередь, но, приближаясь к тому месту, где жизнерадостный бодрячок с кряканьем и гиканьем выжигал кресты на человеческой шкуре, я опомнился — с какой стати я буду это делать. Во-первых, больно, а во-вторых, у меня на груди есть нательный крест, меня крестили в детстве, я верую в Христа, зачем же еще дополнительные знаки? А если кому-то втемяшится выжигать кресты через все лицо? Тоже следовать за ним? Тогда наши женщины уж точно перестанут любить нас и все отдадутся магометанам. И я не пошел за Пьером Эрмитом, а вернулся в свой Буйон, везя от епископа Труа кучу денег, полученных взамен на расписку, что отныне он владеет огромной территорией к северу от Буйона до тех пор, пока я не верну ему сумму, вдвое превышающую ту, которую я получил.
   — Неужто ты рассчитываешь когда-нибудь расплатиться с ними? — спросил я Годфруа.
   — Не знаю, друг мой, не знаю, — отвечал он. — Мне надоела моя жизнь. Либо я погибну в этом священном походе, либо я стану жить в Святой Земле, либо вернусь в родной Буйон с несметными богатствами, завоеванными у сельджуков и сарацин. А понадобится, я пойду в Персию, в Золотой Херсонес, на острова Хриз и Аргар, где, как говорят, горы золота и серебра, которые охраняют лишь птицы-рыцари, подобные тем, что водятся у нас в Альпах, да грифоны. Еще, говорят, есть отличный остров Тапробана, где жители испражняются массой, изобилующей жемчужинами. В общем, не знаю, куда занесет меня судьба, но сейчас я нацелен на Константинополь, а оттуда — в Святую Землю. Если бы только всякие болваны не мутили воду и не переманивали людей в свои дурацкие шайки. Каких только нет предводителей! Из Орлеана некто Фулыпе повел за собой народ в рейнские области, где засилие жидов, чтобы для начала истребить этот народ по Европе, а уж потом двинуться на Восток. Его примеру последовал какой-то полабский славянин Готшальк, а потом еще появился некий Гийом Шарпантье, а потом еще некий Роже Нюпье, и все они теперь разгуливают по рейнским областям, громят евреев, жгут их дома, забирают себе их имущество, а самих потомков племени Иакова, безжалостно истребляют. И окрестное население их в этом полностью поддерживает, поскольку покуда народ голодал и сотнями вымирал от истощения и болезней, жиды находили в этом для себя огромную пользу, развели повсюду свою жидовскую торговлю и набили свой сундуки серебром и золотом, мехами и аксамитами, а главное, каким-то образом умудрялись избегать и голода и чумы. Мне ничуть не жалко их богатства, и правильно, что его у евреев отбирают, но зачем же убивать, зачем жечь жилища? Разве этого ждет от нас Христос, говоривший устами Урбана?
   — Ты все же убежден, что именно Господь вещал в Клермоне? — с недоверием спросил я. Мне никак не хотелось верить, что бессердечный Урбан, отказавший дать Евпраксии и мне счастье, мог сподобиться такого благоволения со стороны Христа.
   — Я думаю, что такое трудно изобразить, — пожал плечами Годфруа. — Это не под силу никакому актеру. И к тому же, не могу представить, чтобы папа дошел до такого кощунства и стал бы ломать комедию, изображая, будто его устами говорит Господь. Нет, нет, этого не может быть, ведь грех-то какой! Я убежден, что так и было — сам Спаситель говорил к нам, произнося слова устами папы Урбана. Я видел, видел это.