В первые вечера в основном рассказывал я. Елена просила меня, чтобы я подробнейшим образом описал свое детство, Зегенгейм, Вадьоношхаз, свои первые впечатления. Она слушала меня внимательно, словно пытаясь перенять мои детские и юношеские впечатления, сделать их своими. Третий вечер я посвятил рассказу о том, как поступил на службу к Генриху, как влюбился в Адельгейду, как она стала моей Евпраксией. Чем больше Елена слушала, тем печальнее становился ее взгляд, а когда в тот вечер мы расставались, чтобы отправиться спать, она сказала:
   — Вы и в самом деле так любите ее? Может быть, это лишь культ любви, как это чаще всего бывает у мужчин?
   Такой вопрос озадачил меня, но милый образ Евпраксии тотчас возник пред моим мысленным взором, и я твердо ответил:
   — Нет, я действительно люблю ее и страстно скучаю по ней. Вся моя душа рвется в Зегенгейм, где ждет меня моя возлюбленная. Если бы вы знали, какая тоска лежит у меня на сердце от того, что я не могу покинуть ваш гостеприимный замок и расстаться с блаженством, которое приносит мне общение с вами.
   — Но я все равно не отпущу вас, — капризно сказала Елена. — До весны вы — мои пленники. Побудьте хотя бы недолго рыцарями Елены, как были некогда рыцарями Адельгейды.
   — Не будь в моей жизни Евпраксии, — возражал я, — такой плен я бы воспринял как наивысшее наслаждение, и не то что до весны, до встречи с Хароном не пожелал бы освобождения. Но, увы, сердце мое принадлежит Евпраксии и не сможет выдержать долго любого плена, даже такого волшебного. Весной полки крестоносцев начнут готовиться к выступлению на Иерусалим, и к маю я должен буду вернуться в Антиохию. До этого времени я хотел бы побывать в Зегенгейме и пожить там хотя бы месяц.
   — Нет, — нахмурив брови сказала Елена. — До весны. Весной мой парусник быстро доставит вас до Венеции. В апреле вы приедете к своей Евпраксии, а в мае вернетесь в Палестину.
   Я понял, что возражать ей бесполезно, и хотел было откланяться и пожелать ей доброй ночи, но она опередила меня:
   — Ступайте за мной, граф Зегенгейм. И помните, что вы мой пленник.
   Пожав плечами, я повиновался ее приказу. Пройдя по длинным коридорам, мы дошли с нею до массивной двери. Елена сняла с шеи шелковый шнурок, на котором висел ключ от этой двери, открыла замок, и мы вошли внутрь помещения, из которого вверх вела винтовая лестница. Закрыв за собою дверь, Елена повела меня по этой лестнице, и, взобравшись по двумстам, а то и более, ступеням, мы очутились в просторной круглой комнате, четыре окна которой открывались на четыре стороны света. В окне слева еле-еле брезжили последние лучи заката, остальные окна были темны, но где-то посреди комнаты что-то тускло светилось. Елена подошла туда, раздался какой-то хруст, свет стал ярче, и я увидел, что она стоит перед высоким треножником и бросает туда какие-то куски, которые загораются довольно ярким пламенем. Вскоре яркие языки огня вовсю вырывались из чаши треножника, довольно ясно озаряя комнату. Я увидел здесь старинные статуи обнаженных богов и богинь, четыре ложа, поставленные под каждым из четырех окон, множество всевозможных сосудов. Здесь были расписные кратеры, амфоры, ритоны в виде бычьих голов, изящные лекифы и канфары, аскосы, похожие на ползающих по полу причудливых зверьков, и пиксиды, смахивающие на маленьких, широкоплечих и коротконогих человечков. Круглых арибаллов, каплевидных алабастров и подобных широким и плоским цветам киликов было здесь немыслимое множество.
   — Какая превосходная коллекция! — восхитился я.
   Елена повернулась ко мне, глядя на меня с некоторым вызовом во взгляде, и промолвила:
   — Мы находимся наверху самой высокой башни замка, той самой, что возвышается над остальными. Сюда никто, кроме меня, не заходит. Здесь — мой мир, мое святилище. В этих сосудах — ценнейшие ароматы, собранные со всего мира моими предками. Отец приказал в свое время уничтожить их, но мне удалось спасти бесценное сокровище и перевезти его сюда. Вот, взгляните.
   Она взяла одну из амфор, извлекла из нее три каких-то красных горошины и бросила их в огонь. В комнате сделалось намного светлее, а затем солнечные зайчики побежали по стенам, и на сердце почему-то стало легко и весело.
   — Дайте мне вашу руку, граф Зегенгейм, — с улыбкой сказала Елена. — Как вы себя чувствуете?
   Я подал ей руку, и тепло от ее тонких, чудесных пальцев побежало по всем моим жилам.
   — Я чувствую себя неестественно радостно, — сказал я. — Так значит, хозяйка Макариосойкоса — волшебница? Колдунья?
   — Колдуньями у вас, франков, называются те, кто творит беззаконие и чародействует во имя Сатаны, — возразила мне Елена, кладя мою руку себе на талию. — Мне: же вовсе не нужен дьявол, как, кажется, и я не нужна ему. Я бы хотела, чтобы вы считали меня не волшебницей, а, как я сама себя определяю, кирой калкоссой, то есть, повелительницей меди. Предки древнейших критян имели скелет состоящий не из костей, а из меди. Поэтому наш остров так сказочно богат месторождениями меди — это скелеты моих предков, ушедшие в землю. Не случайно римляне называли медь Cyprus, то есть, кипрский металл, да и вы, германцы, переняли это слово и называете медь Kupfer. В этих сосудах всевозможные составы, в каждый из которых в качестве компонента входит медь. Где больше, где меньше, но везде. И я — единственная, кто может управлять ими. Это я, да, именно я, спасла Аттилу и остальных трех человек, сотворив светящееся магнитное облако, которое и выволокло обломок, мачты, за который они держались, на берег.
   — Вот как? — изумился я. — А как же, по-вашему, спасся я?
   — Этого я не знаю и не стану врать. Мне ни к чему лишний раз хвастаться, — отвечала она, беря мою вторую руку и тоже кладя ее себе на талию. — Поцелуйте меня, Зегенгейм, и я покажу вам на что я способна.
   Я склонился и поцеловал ее в губы, чуть коснувшись.
   — Так холодно! — вздохнула она. — Вы все еще не мой пленник. Ну что же, смотрите.
   Она стала ходить вокруг треножника, глядя в огонь и совершая магические движения руками. Золотые вьющиеся волосы ее трепетали, тело плавно и красиво извивалось, глаза горели волшебным пламенем. Подхватив за длинную и высокую ручку один из киафов, она достала из него несколько синих кружочков и бросила их в огонь. Белый дым огромными клубами заполнил комнату, а когда он развеялся, я увидел, что все вокруг стало белое, все, кроме обнаженного тела красавицы Елены, на котором появился легкий медный оттенок. Взглянув на себя, я увидел, что и на мне нет одежд, и что я тоже обрел такой же точно легкий медный оттенок. Она отступила к одной из кроватей, стоящих под окнами, возлегла на нее и протянула ко мне руки. И я пошел к ней, чувствуя себя пленником, не способным сопротивляться.

Глава IV. ВСЕ ЕЩЕ В ПЛЕНУ У ЕЛЕНЫ

   На другой день я проснулся в своей комнате и долго не мог припомнить, что же такое происходило вчера вечером. В глазах мелькали какие-то солнечные зайчики, что-то кружилось, тело горело от каких-то прикосновений, но в голове было туманно, и сколько я ни напрягался, вспомнить ничего так и не мог.
   Выглянув в окно, я увидел свинцовые тучи, море, по которому гуляли черные волны, увенчанные белыми султанчиками пены, и тоска наполнила мое сердце, когда я представил себе, какое огромное расстояние отделяет меня от Зегенгейма, где сейчас, быть может, моя Евпраксия точно так же проснулась поутру и смотрит в окно, не едет ли ее крестоносец. А он, заброшенный на далекий остров Кипр, не чает, как выбраться отсюда, не ведает, когда представится возможность совершить побег.
   Одевшись, я вышел из своей комнаты с горькой усмешкой, подумав о том, что мне, как пленнику, даже не полагается иметь свой меч. Аттила, гибель которого я так скорбно оплакивал всего каких-нибудь несколько дней назад, показался мне отвратительным, когда я увидел, как из его комнаты выпархивает Крина и, делая вид, что не замечает меня, убегает прочь. Я отправился на террасу, намереваясь сказать что-то решительное Елене, хотя еще не знал, что именно. Я застал ее там. Она стояла и смотрела на море. Услышав мои шаги, оглянулась и встретила меня нежной и многозначительной улыбкой.
   В эту минуту, Христофор, я едва не застонал, как от дикой боли, потому что мне четко и ясно вспомнилось все, чем закончился вчерашний вечер, и чем наполнена была прошедшая ночь. Сделав над собой усилие, я принял воинственную позу и строгим взглядом посмотрел на хозяйку замка.
   — Что так не весел мой рыцарь? — спросила она, приближаясь ко мне и глядя прямо мне в глаза нежным, пленительным взором черных глаз. — Хорошо ли спалось вам? Какие сны вы видели? Не смею надеяться, но может быть, вам снилась дочь кипрского деспота?
   — Меня угнетает мое состояние, — промолвил я. — Я обучаю ваших воинов искусству владения мечем, а сам не имею собственного оружия. Я рыцарь и не могу быть безоружным. Готов сослужить любую службу за то, чтобы вы дали мне хотя бы какой-нибудь меч.
   — А вот что? — вскинула она свои темные, прямые брови. — Надо же, какое совпадение. А ведь я как раз собиралась перед завтраком подарить вам меч.
   Она хлопнула в ладоши и приказала подбежавшему слуге принести то, что «приготовлено для графа Зегенгейма». Через минуту слуга вернулся, неся в руках роскошные ножны, из которых торчала красная рукоятка.
   — Вот ваше оружие, — взяв у слуги меч и протягивая его мне, сказала Елена. — Крепче этого меча трудно сыскать на всем белом свете. Он сделан из особого сплава, секрет которого знаю только я, кира калкосса, повелительница меди.
   Взяв из ее рук меч, я вынул его из ножен. Металл красного оттенка явно имел в себе в качестве компонента медь. На лезвии я заметил надпись, сделанную по-гречески:
   Это значило то же, что Канорус по-латыни, то есть — певучий. Чувство благодарности шевельнулось в моей груди и, прижав руку к сердцу, я низко поклонился и произнес благодарственные слова.
   — Разве где-нибудь еще одаривают пленников подарками? — засмеялась Елена.
   Вечером того дня я рассказывал об осаде Мантуи войсками Генриха и о той дивной зиме, которую мы провели с Евпраксией в Каноссе, ожидая прихода войны сюда. После моего рассказа Елена отвела меня в сторону от остальных и сказала:
   — Вы так нежно рассказывали о своей Евпраксии, будто между нами ничего не было. Неужто на вас не подействовала прошедшая ночь? Неужто мое искусство оказалось бессильно?
   — Вы можете применять любое искусство и владеть моим телом, но никогда не доберетесь до моей души, — сказал я в ответ.
   — И вы не любите меня?
   — Вы прекрасны, вы обворожительны и не можете не притягивать мужчин. Но я люблю другую.
   — Это мы еще посмотрим, — сказала Елена, нахмурившись. — Следуйте за мной.
   — Нет, — отказался я. — На сей раз я не подчинюсь вам.
   — Ну что ж, и это мы еще посмотрим, — вспыхнув, промолвила хозяйка Макариосойкоса.
   Я отправился в свою комнату и лег спать, но среди ночи проснулся от нестерпимого желания куда-то идти. Одевшись, я в полубреду дошел до двери, ведущей на башню, поднялся по лестнице и очутился в круглой комнате, где в чаше треножника горело пламя и все светилось белым сиянием, и нагая красавица с пышной золотой шевелюрой возлежала на ложе, протягивая ко мне свои руки.
   На другой день подарком мне явился щит из такого же красноватого металла, как и подаренный накануне меч. С внешней стороны он был обтянут кожей, а в самом центре я увидел начертанное красной краской:
   Я был удивлен и не знал, какими словами мне благодарить Елену. Она сказала, что с нетерпением будет ждать вечера, когда я снова начну рассказывать о своей жизни. Вечером мы вновь сидели на террасе. Стихотворец Гийом на сей раз присоединился к нам, и как раз вовремя, ибо я начал с того места, на котором закончил свою историю, когда мы плыли на корабле и когда Аттила ворвался в каюту и страшным голосом объявил, что разбойники хотят захватить корабль.
   Мне пришлось рассказывать о скорбных событиях того года, когда войска Генриха все же подошли к Каноссе и начали осаду неприступного замка. В тот год Евпраксия ждала от меня ребенка, зачатого нами счастливой и тревожной зимой в Каноссе. Он должен был родиться осенью, но появился на свет раньше времени, в августе, и прожил всего три дня. Провизии в Каноссе было на три года осады, голодать нам не приходилось и Евпраксия не видела никаких иных причин смерти младенца, кроме греха, в котором мы продолжали пребывать, живя вместе, как муж и жена, в то время, как брак Евпраксии с Генрихом еще не был расторгнут. Она была близка к помешательству, настолько сильно подействовала на нее гибель нашего малыша. А ведь это был мальчик, и мы хотели назвать его Ярославом в честь великого и могущественного деда Евпраксии, Киевского князя, сделавшего Русскую державу одной из самых крепких и грозных в мире. Мы так ждали его, я обожал беременную Евпраксию, наслаждаясь ежедневными наблюдениями за ростом ее живота, таящего в себе новую жизнь, жизнь моего ребенка. Этим счастливым ожиданием были наполнены весна и лето. Летом, когда началась осада, родилась и тревога, но Каносса была неприступна и до сих пор ни разу никому не удавалось взять этот замок приступом.
   И вот, счастье окончилось несчастьем…
   Никогда еще мне не приходилось так подробно рассказывать об этих черных днях нашей жизни с Евпраксией, а тут вдруг словно прорвало. Не знаю, что со мною стало, но я вдруг почувствовал в себе способность, а главное, потребность, говорить об этой беде подробно, вспоминая чуть ли не каждый день. И я рассказывал, глядя в основном на лицо Елены, словно только ей адресуя свое повествование. Мне хотелось внушить ей одну очень важную мысль о том, что как бы она ни хотела по-настоящему пленить меня, это никогда не удастся ей, поскольку нас с Евпраксией связывает слишком многое — недосягаемые высоты счастья и глубочайшие пропасти горя. Я хотел внушить ей, что она всего лишь взбалмошная дочь правителя острова, избалованная своим волшебным искусством, но не пережившая в своей жизни ничего по-настоящему, не знавшая того, что познали мы с моей любимой и навеки желанной Евпраксией.
   Потом я рассказал, как осенью она решилась на побег от меня. Это было полным безумием. Она вновь вбила себе в голову, что должна вернуться к Генриху и принять от него все муки и казни, каких он только ни придумает для нее. И ей удалось сбежать и сдаться одному из отрядов, находящемуся у стен Каноссы под командованием не кого-нибудь, а Бэра фон Ксантена, одного из негодяев, участвовавшие в оргиях замка Шедель. И мне пришлось взять двадцать рыцарей, которым я доверял и среди которых двое — Эрих Люксембург и Дигмар Лонгерих — были рыцарями Адельгейды, и с этим отрядом сделать вылазку. Мы успели схватиться с людьми Бэра фон Ксантена до того, как они доставили Евпраксию на растерзание извергу. Это был славный бой. Мы дрались двадцать против тридцати. Увидев связанную Евпраксию, перекинутую через седло фон Ксантена, я, как разъяренный лев, бросился на Бэра, занеся над головой Канорус, и Бэр, видя мою страшную и отчаянную решимость, струсил и, пришпорив коня, пустился наутек. Я кинулся в погоню и очень быстро стал догонять его. Оглянувшись и увидев, что я уже близко, этот мерзавец сбросил со своего седла связанную женщину да так, что она едва не угодила под копыта моего Гипериона. Если бы это случилось, Евпраксия непременно бы погибла, поскольку и так, получив при падении страшные ушибы, она еле-еле осталась в живых.
   — О нет, я никогда не хотел бы снова пережить подобные дни, — простонал я, когда рассказ мой дошел до этой точки. В горле и груди у меня все оцепенело. Я несколько раз постучал себя между ключиц и посмотрел на Елену. Она была бледна и смотрела на меня застывшим взглядом.
   — Может быть, не нужно больше рассказывать, сударь, — сказал Аттила. — Вы так все описываете, что и я будто заново все переживаю. Аж сердце сжалось и болит. Лучше и не вспоминать, как она, голубушка, чуть не приказала всем долго жить.
   — Нет, я дорасскажу, — прохрипел я. — Немного отдышусь и буду рассказывать дальше.
   — Если можно, — тихо попросила Елена, продолжая смотреть на меня застывшим взглядом.
   — Когда мы привезли ее назад в Каноссу, — продолжил я, — она была как мертвая. У нее была содрана кожа на щеке, сломано плечо, разбиты бока и бедра. Она даже не стонала, а просто — будто умерла, почти так же, как когда я привез ее из Вероны в Мантую, но тогда она спала, а теперь — умирала. Больно было смотреть на ее ушибы, но главное, чего я опасался — каких-то внутренних повреждений и кровоизлияний, которые могли привести к гибели. Придя в сознание, она увидела меня и сказала: «Прощай, мой голубчик, я умираю. Так надо. Пусть меня исповедуют». Падре Валентине, дай Бог ему долгих лет жизни и высших сфер после смерти! — не только исповедовал мою дорогую Евпраксию, но и дал ей причаститься святых Тайн, взяв грех на душу ради очищения души умирающей. Потом он по полному чину провел и таинство Соборования, после чего Евпраксии сделалось если и не легче телом, то легче духом. Она улыбнулась мне и приласкала меня, потом сказала по-русски: «Ах, Господи, как бы мне хотелось умереть в Киеве! За эти три с половиной года, что мы прожили с нею вместе, она успела научить меня своему чудесному, певучему и величественному языку. Может быть, благодаря тому, что учителем у меня была женщина, которую я боготворил, этот язык давался мне легче, чем какой-либо другой. Он не просто нравился мне своим звучанием, не просто увлекал меня. Произнося дивные русские слова, я ощущал примерно то же самое, что чувствовал, целуя мою Евпраксию. Русский язык стал для меня неотъемлемой частью жизни, и со временем я уже не мог обходиться без него. Вставая утром, если рядом со мной нет Евпраксии, я первым делом разговариваю хотя бы с самим собою на этом редкостно музыкальном языке.
   — О, прошу вас, скажите нам что-нибудь по-русски! — перебив меня, взмолилась Елена.
   — Что ж, если вам угодно, пожалуйста, — пожал я плечами и произнес по-русски: «Слышишь ли ты меня, любовь моя, возлюбленная Евпраксия? Душа моя тоскою истосковалась по тебе, печалью испечалилась, сердце из груди моей рвется к тебе и летит туда, где ты скучаешь обо мне».
   — А что это значит? Переведите!
   Я перевел. Елена нахмурилась:
   — Скажите еще что-нибудь, только не про Евпраксию. Так ли красиво будет звучать то, где не будет слов о вашей любви к ней?
   Я прочел по-русски «Символ веры».
   — Божественно! — воскликнул стихотворец Гийом. — Действительно очень музыкальный язык. Мне лаже захотелось тоже выучить его и сочинить какую-нибудь балладу по-русски.
   — Да, не спорю, язык красив, — вздохнула Елена. — Если он и уступает божественному эллинскому, то, пожалуй, лучше латыни.
   — Он почти так же хорош, как венгерский, — вставил свое суждение Аттила.
   Пылкий стихотворец тотчас же попросил Аттилу спеть что-нибудь по-венгерски, и тот, прочистив горло, рявкнул было «A fa hajladozik a szelben» note 11, но Елена захлопала в ладоши и остановила бравое пение Аттилы, который, кстати, надо признать, был очень неплохим певцом, и сказала:
   — Нет-нет, оставим это лучше на потом, а то мы отвлечемся от рассказа графа Зегенгейма, а я хочу послушать, что было дальше. Рассказывайте, граф. Вы остановились на том, как Евпраксию соборовали.
   — Через несколько дней дело пошло на поправку, — продолжил я, не желая больше останавливаться подробно на тех страшных днях, когда все потеряли надежду, а Евпраксия говорила только о смерти, постоянно прощалась со мной, разговаривая только по-русски и называя меня всеми ласковыми именами, какие только существуют в этом ласковом языке. — Одновременно с первым блеснувшим лучом надежды случилось радостное событие — Генрих снял осаду Каноссы и двинулся в сторону Монтевельо, другой крепости, принадлежащей Матильде и не отличавшейся такой неприступностью, как Каносса. Забегая вперед, следует сообщить тем, кто не знает, что и Монтевельо не покорилось свирепому императору. Для Генриха наступившая зима была самой тяжелой в жизни. Конрад объявил о своем окончательном и бесповоротном разрыве с отцом, императрица Адельгейда опозорила его бегством и пребыванием в лагере врагов, к тому же и слухи о том, что у нее появился незаконный муж, постепенно стали распространяться по белому свету. Полный провал летне-осенней военной кампании ввел императора в беспростветное уныние, и, находясь в Вероне, он принял яд. Правда, тотчас же испугался смерти и кинулся к своему лекарю, как уверяют, с жутким криком: «Ад! Ад! Я вижу ад!» Лекарь сделал все возможное и спас Генриха от смерти, после чего император в самом подавленном состоянии отправился в Эккенштейнский замок, где провел несколько лет в обществе самых преданных людей и ведьмы Мелузины, лишь изредка выезжая ненадолго в тот или иной город. Война же закончилась, и мы могли, наконец, покинуть Каноссу и немного попутешествовать, дабы развеяться после всех лишений и горестей, выпавших на нашу долю. Эти беды, которые вдруг отступили от нас, сблизили нас еще больше. Евпраксия уже без стеснения называла меня своим мужем, хотя по-прежнему горевала о том, что наш брак по церковным канонам является греховным сожительством. Весной папа Урбан венчал Конрада короной короля Италии. Отныне сын Генриха становился фактическим соперником своего отца и, будучи одновременно королем Германии и Италии, мог претендовать на титул императора. Во время торжеств, состоявшихся после коронации, Конрад, Матильда и Вельф обратились к Урбану с просьбой как можно скорее рассмотреть дело о разводе императрицы Адельгейды с императором Генрихом Четвертым. Выслушав все доводы, папа согласился начать рассмотр этого дела, но сказал, что такое важное решение должно быть вынесено на Вселенский Собор римской католической Церкви. Естественно, он хотел, чтобы столь громкий и скандальный развод стал еще одним ударом по репутации Генриха. Но главное, у него не было никаких возражений против того, чтобы развести Адельгейду с Генрихом, и это очень сильно подействовало на мою Евпраксию, она стала меньше думать о своем и моем грехе и тою весной расцвела как никогда. В то лето мне и ей исполнилось по двадцать два года, моя внешность становилась все более мужественной, начала как следует расти борода, а Евпраксия сверкала красотою не легкомысленной девушки, но молодой женщины, уже испытавшей в своей жизни многое, но жадно наслаждающейся молодостью, здоровьем, любовью. Мы переезжали из города в город, Рождество праздновали в Парме, Сретенье — в Пьяченце, Благовещение — в Медиолануме, а к Пасхе, проехав через всю пышно распускающуюся цветами, благоухающую Ломбардию, прибыли в богатейший город Италии — Геную. Это был период небывалого счастья, Матильда одарила меня за службу такими наградами, о коих редкий рыцарь может только мечтать, и я был богат достаточно, чтобы мы ни в чем не отказывали друг другу, да к тому же, везде, куда бы мы ни приезжали, нам оказывали самый радушный прием.
   — Неужели более радушный, чем здесь, в Макариосойкосе? — спросила с ревностью Елена.
   — Нет, — ответил я как можно более любезным тоном, — вы, прекраснейшая из всех эллинок, превзошли в гостеприимстве самых гостеприимных властителей Италии. Но мне приходится жалеть о том, что здесь со мною нет моей жены, моей возлюбленной Евпраксии.
   — Так может быть, нам послать за нею Аттилу, и пусть он привезет ее сюда? Блестящая мысль, не так ли? — предложила Елена с таким видом, будто ожидала, что все сейчас вскочат и закричат от восторга. Но лишь один легкомысленный жонглер Гийом поддержал ее.
   — Это невозможно, — возразил я. — Такое путешествие будет весьма опасным для Евпраксии. Генрих до сих пор не успокоился, и его шпионы шарят по всем уголкам империи в поисках императрицы. Мы ведь и тогда рисковали, не зная, что в любом из городов, куда мы приезжаем, мог поджидать нас такой наемный убийца, рука которого не дрогнула бы убить ни меня, ни Евпраксию. Но мы тогда полностью забыли об опасности, наслаждаясь счастьем. В Генуе до нас дошел весьма странный слух о том, что к императору в Эккенштейнский замок вернулся сын Конрад, а затем и жена Адельгейда, что и тот, и другая раскаялись в своем отступничестве и были милостиво прощены…
   — Позвольте мне, сударь, вставить свое слово, поскольку я первый тогда, если вы помните, узнал об этом и я же вам и доложил, — не утерпел и вмешался в мой рассказ Аттила. — Представьте себе, я тогда подружился с одной безутешной вдовой богатого купца, которую звали Катариной — бедняжка, она никак не могла утешиться после гибели своего супруга, сеньора Джованио! — При этом Аттила осторожно покосился на сидящую рядом с ним Крину. — Так вот, она-то и сообщила мне эту потрясающую новость. Вообразите, полдня назад я видел мою госпожу, драгоценную Адельгейду, катающейся на лодке с моим господином, графом Зегенгеймским, как вдруг оказывается, что черти или не знамо кто перенесли ее в логово этого изверга, в Эккенштейнский замок, где она, видите ли, бухнулась перед ним на колени и умоляла простить его.
   Прежде всего я не поверил этой сплетне потому, что милашка Адельгейда давным-давно уже выбросила из своей поумневшей головки глупую мысль о раскаянии перед Генрихом и даже не заикалась об этом. Потом я сообразил, что за столь короткий срок перенести ее из Генуи в такую невообразимую даль не то что черти, но и ангелы бы не смогли, а уж ангелы ни за что не стали бы заниматься такой вредной глупостью. Я тогда оставил несчастную Катарину, не договорив с ней о достоинствах ее благороднейшего супруга, и побежал искать господина Лунелинка и его милочку, чтобы сообщить им эту новость. Конечно же, господин Лунелинк наорал на меня, как на самого последнего плебея, не зная еще, что я в будущем сделаюсь прославленным рыцарем, и не поверил ни единому моему слову, решив, что я пьян. Тогда я привел в свидетели небеса, и, представьте себе, раздался гром и с неба хлынул жуткий ливень. В том году вообще было на редкость дождливое лето. Но и тут граф не поверил мне, а потом повсюду заговорили о том, что к Генриху вернулись жена и сын, и что вскоре снова будет война, но только итальянцам придется туго, раз Конрад будет воевать на стороне своего папаши.