Наутро, простившись с доблестным доном Родриго Кампеадором, французским жонглером и другими вчерашними гостями, мы выехали из Кельна и отправились в Бамберг.

Глава VI. ЕЕ ЗОВУТ ЕВПРАКСИЯ

   Бамберг — один из уютнейших и живописнейших городков Германии, расположенный в самой середине Империи, со всех сторон окруженный ее надежными просторами. Он лежит на холмах, средь которых струит свои воды Регниц, здесь же, поблизости, впадающий в Майн. Вершины холмов украшены башнями и зубчатыми стенами, обрамленными густой зеленью лесов. А леса великолепные, не случайно любители лесных чащ славяне издревле облюбовали этот уголок Божьего мира, до сих пор там существует большое славянское поселение у подножия холма, где располагаются и домбург, и пфальц. Даже привередливый Аттила признал, что место прекрасное, не на много хуже Зегенгейма и Вадьоношхаза.
   Наш приезд в Бамберг совпал с прибытием сюда же некоего русского рыцаря Димитрия, привезшего Адельгейде огорчительные новости. Глава русской церкви митрополит Киевский Иоанн осудил дочь князя Всевальда за то, что она вышла замуж за Генриха, поскольку Восточная Империя порвала отношения с ним и антипапой Климентом. Император Алексей начал переговоры с Урбаном, и Киевский митрополит поссорился со Всевальдом, когда стал требовать от него возвращения дочери в Киев. Тут-то и вылезла незаконность Гартвига. Но Всевальд разгневался и сказал, что ежели брак его дочери с Генрихом может нарушить отношения с Алексеем, то и плевать на этого Алексея, не греками сильно Киевское государство.
   Вот почему Адельгейда, хоть и обрадовалась нашему прибытию, все же была в печальном расположении духа. Император третий день охотился в окрестных лесах, она почти не виделась с ним и скучала. Но какое же эгоистическое существо человек, а особенно влюбленный! Видя в ее глазах печаль, я не столько сочувствовал ей, сколько радовался, что снова вижу ее. Веселую ли, грустную, мне было все равно. Радость моя еще больше усилилась, когда она с особенным вниманием принялась расспрашивать меня о моем здоровье. Я сказал, что готов снова биться с кем угодно и побеждать любого, кто позволит себе что-либо обидное в адрес моего императора и моей императрицы. Тут во мне екнуло, что если мне и впрямь выполнять только что данное обещание, то прежде всего следует победить и проучить Аттилу.
   — В таком случае, — улыбнулась Адельгейда, — мы должны как следует наказать здешних рыб. Они смеются надо мной, что я позволяю им плавать в Регнице и до сих пор не поймала ни одной. Государь добросовестно наводит страх на местное зверье, а я сижу без дела. Готовы ли вы, Зегенгейм, завтра же отправиться на заре в это опасное предприятие и помочь мне поймать сколько-нибудь этих скользких жабровладельцев? И не забудьте вашего забавного оруженосца. Его, кажется, зовут Ахилл?
   Итак, на следующее же утро после приезда в Бамберг мы стояли с императрицей на берегу Регница и удили рыбу. Две фрейлины, сопровождающие Адельгейду, мирно дремали под тенью прибрежных кустов. Аттила, рьяно и деловито взявшись за Регниц, уже таскал из его вод одну за другой. Не отставал от него и Адальберт, а вот Иоганн, быстро разочаровавшись в рыбалке, предпочел заняться ухаживаниями за сонными фрейлинами.
   Боже, Христофор, какое это было счастье ловить рыбу и видеть неподалеку от себя милую, стройную, тонкую фигуру девушки, очаровавшей меня в то утро накануне свадьбы Генриха и Адельгейды! Какое счастье было смотреть на ее босые ножки и забывать о том, что она императрица и принадлежит душой и телом другому мужчине, гораздо более достойному, чем я.
   — Поговорите со мной, Лунелинк, — промолвила вдруг Адельгейда, становясь со мной совсем рядом. — Мне скучно. Мне не с кем поговорить. Я так радовалась, когда приехал Димитрий, так счастлива была снова поговорить по-русски, но он оказался таким угрюмым и неразговорчивым, что я, наверное, зря приказала ему вступить в мою личную гвардию. Но мне хочется, чтобы среди моей свиты состоял киевлянин, пусть такой медведь и молчун, как Димитрий. Расскажите о себе. Лунелинк — ваше первое имя, а Людвиг — данное при крещении, так?
   — Так.
   — А что значит Лунелинк?
   — Луне — это название озера, а Линк — река. Там, где Линк впадает в Луне, девятнадцать лет назад мой отец, Георг фон Зегенгейм впервые увидел мою мать, Анну Вадьоношхази и сразу в нее влюбился. Так сын владельца поместья на восточной границе Римской Империи, Зигфрида фон Зегенгейма, женился на дочери владельца поместья на западной границе Венгерского королевства, Фаркаша Вадьоношхази.
   — Значит, вы лишь наполовину германец, а наполовину венгр?
   — И тоже не так. Дед мой Зигфрид и дед Фаркаш, оба были женаты на славянках. Место, где я родился, представляет собой точку схождения германского, венгерского и славянских народов. Получается, я наполовину славянин, причем одна моя бабка, жена деда Фаркаша, была русская по имени Ирина, из княжеского рода, она рано умерла, и я не знал ее. А дед Зигфрид взял в жены простую крестьянку-словачку и всю жизнь любил ее. И умер с нею в один год, совсем недавно, не пережил потери.
   — Удивительно! Ведь и во мне намешано несколько кровей, — сказала Адельгейда, будто в этом и впрямь было нечто удивительное. — Дед мой, Великий Князь Киевский Ярослав Владимирович, был сыном русского князя Владимира, крестившего Русь, и варяжской княжны Рогнеды. Он в свою очередь женился на шведской принцессе Ингигерде, и от этого брака родился мой отец, Всеволод Ярославич.
   — Как-как? Все-во-лод? А я всегда произношу Все-вальд.
   — Некоторые вообще называют его совсем по-немецки — Зеевальд. А мать у меня — половчанка. Вот сколько во мне намешано. Отец, женившись на моей маме, заключил мир с половцами, совершив тем самым благое дело, вот почему меня и назвали Евпраксией.
   — Евпраксия? А не Пракседис? — удивился я.
   — Нет, правильнее Евпраксия. По-гречески — «благое дело».
   — Евпраксия! — в восторге повторил я. — Это еще красивее, чем Пракседис.
   — Да, я так часто скучаю по своему русскому имени, — вздохнула она. — Мой первый муж, Генрих Штаденский, называл меня Агнессой. Красивое имя. И Адельгейда мне тоже по душе, но все же, я — Евпраксия, и сердце мое тоскует по этому имени.
   — Позвольте, я буду звать вас так.
   — Согласна, — обрадовалась она. — Но только с глазу на глаз, хорошо?
   — Обещаю.
   Я никак не мог избавиться от ощущения, будто она старше меня, хотя ведь мы были с нею одногодками. Но не мудрено, ведь она уже успела побывать замужем и пережить смерть молодого супруга, а затем в нее влюбился сам император и стал ее вторым мужем. Как я жалел о том, что мне всего лишь восемнадцать, а не под тридцать, как красавцу Годфруа Буйонскому, или хотя бы не двадцать два. Я согласился бы и на двадцать один.
   Постепенно разговор зашел о детстве, и я с увлечением принялся рассказывать о нашем Зегенгеймском замке и поместье Вадьоношхаз, где прошли мои нежные годы.
   — Меня одновременно учили трем языкам — немецкому, венгерскому и латыни, и весь мир я воспринимал в трех именах. Может быть, поэтому у меня никогда не возникало сомнений в том, что Бог един в трех лицах. Возможно, мне казалось, что и у мира не четыре, а три стороны — первая расположена по левую сторону от Линка, где находится замок моего отца; вторая — на правом берегу реки, где Вадьоношхаз; а третья — там, где Пожонь.
   — Пожонь?
   — Ну да, так по-венгерски называется — Пресбург, который расположен на другом берегу Дуная. Мои родители часто ездили туда и брали меня с собой, и я считал это настоящим путешествием. Мне казалось, что мир огромен, на одном его конце лежит Пожонь, на другом, чуть подальше Пожони, Иерусалим, а на третьем — Рим. Я рано научился читать. Отец сам занимался моим образованием. Я узнал, что множество облаченных в латы рыцарей, блеск оружия, топот большого количества лошадей и развевающиеся штандарты — все, что я видел однажды у нас в Зегенгейме в возрасте трех лет и что так поразило мое детское воображение — это была война Генриха против Газы. К счастью, эта война Империи против Венгерского королевства никак не отразилась на взаимоотношениях между жителями левого и правого берега Линка, между моими родителями и дедами. Меня же куда больше с некоторых пор стало волновать, что Святый Град находится во власти сарацин, которые представлялись мне дикими, навьюченными всяким скарбом, полулюдьми-полуверблюдами. В самом слове «сарацин» чувствовалась некая тяжкая обуза. Отец обещал мне, что когда я вырасту, я освобожу Гроб Господень от этих нелюдей.
   — А где вы видели верблюдов? — с любопытством спросила Евпраксия.
   — У нас в замке есть шпалера, на которой изображен град Иерусалим, пальмы, купола храмов с крестами, Голгофа, а в углу — караван верблюдов. Когда я мечтал об Иерусалиме, я всегда приходил полюбоваться на эту шпалеру.
   — А когда отец решил выдать меня замуж за Генриха Штаденского, — сказала императрица, — меня везли в Саксонию на верблюде. Он входил в часть моего приданого. Высокий такой верблюд, стройный. Не знаю, куда он потом подевался. Мне тогда было двенадцать лет, я испытывала одновременно и страх, и жгучий интерес. Мы ехали через Волынь, Польшу, Прагу, пока не добрались до Кведлингбурга… С тех пор, вот уже шесть лет как я живу в Германии.
   — Поразительно, как хорошо вы научились говорить по-немецки!
   — В Киеве меня, моих сестер и братьев с ранних лет научали языкам — латыни, греческому, немецкому, польскому, даже немного венгерскому и французскому. К тому же я потом еще основательнее изучила языки и науки в Кведлинбурге, в монастыре у своей будущей золовки Адельгейды, сестры императора.
   — Я вижу, ваша дружба продолжается? — раздался тут за нашими спинами голос Генриха. Оглянувшись на него, я невольно покраснел, ведь я уже успел забыть о его существовании и разговаривал с Евпраксией так, будто она… моя девушка. Мне показалось, он смотрит на меня с некоторым превосходством, будто чувствуя во мне соперника, но не опасного. Вид его был великолепен — длинная белоснежная туника, расшитая золотым орнаментом в виде кораблей и перехваченная на поясе ремнем, осыпанным драгоценными каменьями, длинные золотые волосы красиво развевались на ветру, темно-синие глаза имели насмешливое выражение. Он подошел к Евпраксии и властно приобнял ее, она смутилась, но улыбнулась счастливой улыбкой, от которой мне сделалось грустно.
   — Зегенгейм, — обратился ко мне император, — скажите, вы будете защищать честь императрицы от любого обидчика? Даже от меня?
   Я потупился.
   — Что же вы молчите?
   — Государь, — ответил я, — поскольку я состою в личной охране государыни, то полагаю, в мои обязанности входит защищать ее даже в том случае, если на нее нападет сам апостол Павел.
   Генрих от души расхохотался.
   — В первую очередь, Зегенгейм, поручаю вам следить за тем, чтобы на Адельгейду не напал именно этот апостол. Усердие ваше, как я погляжу, не имеет границ.
   — Молодой граф просто составляет мне компанию, покуда ваше величество изволит предаваться охоте и другим холостяцким развлечениям, — с обидой в голосе вступилась за меня Евпраксия.
   — Охота — не развлечение, а обязанность государя, — возразил Генрих. — Мне нужно постоянно показывать народу доблесть. На войне, а в мирное время — на охоте. Но не будем спорить. Адельгейда, радость моя, могла бы ты немедленно оставить рыбную ловлю и компанию графа Зегенгейма, чтобы проследовать вместе со мною в замок?
   — Разумеется, ваше величество, я вся в вашей власти, преданная вам супруга. Простите меня, граф, и благодарю вас за приятную беседу.

Глава VII. СЧАСТЛИВАЯ ЖИЗНЬ В БАМБЕРГЕ И ЕЕ ВНЕЗАПНЫЙ КОНЕЦ

   За две первые недели в уютном Бамберге рана моя окончательно зажила, и в один прекрасный день я вдруг спохватился, что вот уже совсем не чувствую ее. Я мечтал о новых подвигах в честь императора и императрицы и в то же время с грустью думал, что рано или поздно это волшебное бамбергское лето окончится. Несколько раз я охотился вместе с Генрихом и его свитой в густых окрестных лесах, но большую часть времени проводил рядом с Евпраксией, в компании моих друзей. Прекрасный климат шел нам всем на пользу, мы постоянно радовались жизни во всех ее, даже самых мелких проявлениях, помногу гуляли по округе, совершая как пешие, так и конные прогулки, доезжали до берега Майна, купались, устраивали разнообразные игры; несколько раз посещали старое славянское поселение во время праздников и наслаждались зрелищем танцев и песен славян.
   Правда, после таких посещений Евпраксия всегда становилась грустной, принималась вспоминать свою родную землю, рассказывать о красотах и величии града Киева, о коем говорила, что равного ему нет во всей Германии. Она так расхваливала нравы и обычаи русичей, что трудно было не заподозрить ее в излишней предвзятости по отношению к своим соотечественникам. Димитрий постепенно вошел в наше сообщество. Он был славный малый, превосходный стрелок из лука, отличный наездник и силач, каких мало. Но в то же время он отличался таким молчаливым и застенчивым характером, что еще труднее было верить императрице, когда она рассказывала о том, какой в Киеве веселый, жизнерадостный и общительный народ. Все, что она рассказывала о русичах, больше соответствовало духу жителей Вадьоношхаза, в частности моего дорогого и несносного Аттилы Газдага, который не терял даром времени и живо перезнакомился со всем населением Бамберга, особливо с хорошенькими вдовушками. У этой породы женщин он пользовался неизменным успехом, несмотря на свой довольно потешный вид — полноту, толстобрюхость, мясистость носа и щек. Если я, бывало, шел по улице в его сопровождении, то отовсюду виделись приветливые улыбки и помахивания рукой, а он тотчас старался уверить меня, будто это адресовано мне, как личному телохранителю ее императорского величества Адельгейды.
   Шли дни за днями, один краше другого, но, увы, чем дальше, тем больше я начинал замечать, что Евпраксия день ото дня, как спеющее яблоко соком, наливается какой-то непонятной мне грустью. Нет, это была вовсе не грусть о родной сторонке, и напрасно она жаловалась так часто, что скучает по Киеву и своему отцу, князю Всеволоду. Я видел: тут другое. Разве я не скучал по родителям и родным местам? Разве Аттила не жужжал постоянно про свой Вадьоношхаз? Но меня гораздо больше занимала моя молодость, свежесть впечатлений, новизна дружбы с Иоганном, Адальбертом, Маттиасом, Дигмаром, Эрихом и даже Димитрием; Аттила находил забвение в нескончаемых историях со вдовушками; и никто не испытывал такой уж тягостной кручины по родине, которая есть у каждого. Печаль Евпраксии была связана с Генрихом. Однажды, когда мы оказались с ней вдвоем в комнате у камина в доме епископа Бамбергского, Рупрехта, она посмотрела на меня влажным взором и спросила:
   — Скажите мне, Лунелинк, скажите честно, положа руку на сердце, как вы думаете, он любит меня? Я имею в виду Генриха.
   Я опешил, не столько от смысла заданного вопроса, сколько от самого факта, что он задан ею мне, подданному императора. Я принялся с жаром доказывать ей, что Генрих не в силах не любить ее, не в праве не любить свою императрицу… Да что там не в силах и не в праве! Он много раз мне с глазу на глаз говорил, что настолько влюблен в свою супругу, что я, как особо к ней приближенный любимчик, должен пуще жизни беречь честь и безопасность своей госпожи. Я действительно пылко стал доказывать любовь Генриха, причем, можно сказать, с двойным жаром, поскольку вторую часть моего чувства составляло непреодолимое желание наброситься на Евпраксию, целовать ее алые припухшие губы, приблизиться к небесам ее глаз, тереться щекой о жестковатые завитки черных волос на смуглых, загорелых висках и скулах. Речь моя оборвалась на полуслове, когда я осознал, что еще мгновенье, и я стану говорить ей не о любви Генриха, а о любви молодого графа Лунелинка фон Зегенгейма.
   — Что же вы замолчали? — спросила она. — Так внезапно иссяк поток вашего красноречия… Слушайте же, я скажу вам по секрету: я точно знаю, что Генрих не любит меня. Да, он влюбился в меня, когда впервые увидел в Кведлинбурге. Я тогда только что похоронила мужа, была такая несчастная, замученная, настоящая монашка. Я и собиралась навсегда остаться в монастыре у аббатисы Адельгейды, его сестры. Ему понравилась моя умученная юность, моя страдающая свежесть, и он влюбился. Вдруг скончалась императрица Берта, и он решил, что может жениться на мне и, помимо всего прочего, помириться с сестрой. Он с нетерпением ждал женитьбы, но тут началась война с маркграфом Экбертом, который осадил Кведлинбург. Влюбленность Генриха должна была выдержать неожиданное испытание, он переживал — вдруг да его невеста погибнет. Мне кажется, он меньше переживал поражение от Экберта и Гартвига, когда узнал, что со мной ничего не случилось. После снятия осады Кведлинбурга, когда он впервые увидел меня после такой долгой разлуки, я видела, что он счастлив. Боже, как я была благодарна ему за его любовь! Наконец, был заключен мир с Саксонией, затем мы обручились. Какие чудесные были в этом году зима и .весна! Вот я стала императрицей, затем нас обвенчал тот самый Гартвиг, который еще недавно осаждал Кведлинбург. Но что же дальше?.. Стоило Генриху по приезде сюда, в Бамберг, узнать, что во мне зародилась новая жизнь, как он не по дням, а по часам стал охладевать ко мне. И вот, я уже чувствую, что он совсем не лю…
   Она не договорила, потому что в комнату вошел Рупрехт. Я смотрел на нее и душа моя, Христофор, разрывалась на части. Не помню, о чем зашел разговор с Рупрехтом, но помню, как меня окатывало то волной жалости к Евпраксии, то нежеланием смиряться с тем, что Генрих разлюбил ее, а то — нехорошими, эгоистическими чувствами, в которых были и ревность, и отчаянье, и еще более гадкое, подспудное желание, чтобы император и впрямь охладел к своей жене, и тогда… Ах, как мне стыдно за это, какой грех лежит на моей душе!
   Вскоре, после того разговора в доме у Рупрехта, Бамберг закрутило вихрем событий. Началось с того, что в город приехал Годфруа Буйонский, и мне довелось присутствовать при беседе, происходившей в монастыре Святого Михаила, что на Винной горе, между императором, Гартвигом, Рупрехтом, Годфруа и Удальрихом Айхштетским. Они говорили о ближайшем будущем, которое не предвещало ничего доброго. Папа Урбан старательно сплетал заговор против Империи, стремясь отсечь ее вообще от христианского мира. Он уже вел переговоры с византийским василевсом Алексеем о всеобщем походе под знаменем креста против турок, а может быть затем и против сарацин. При этом никакой речи об участии в походе войск императора не велось; напротив, благодаря хитрой интриге папа намеревался привлечь к походу как можно больше германских герцогов, минуя Генриха. Таким образом, Генрих оказывался как бы вне общего Христова стада и чуть ли не служителем сатаны вместе с папой Климентом, которого Рим именовал антипапой.
   — И чорт с ними! — рассвирепев воскликнул император. — Не папа, а я — главный человек в мире. Я прокляну их поход, и они все до единого утонут в Босфоре, если вообще до него доберутся.
   Годфруа спокойно пытался убедить императора не совершать резких и необдуманных поступков, быть может, даже найти компромисс с папой, но чем больше и он, и остальные присутствующие уговаривали Генриха, тем больше он выходил из себя, а под конец и вовсе ударил кулаком по столу:
   — Если они докажут, что я служу сатане, ну что ж, тогда посмотрим, кто сильнее, сатана или Галилеянин.
   Все ошарашено затихли, Рупрехт и Гартвиг принялись налагать на себя крестные знамения, а Генрих громко и страшно рассмеялся, гневаясь пуще прежнего:
   — Что перепугались, овцы? Не бойтесь, я вас в обиду не дам. Сейчас я сильнее, чем когда-либо. Саксония и Лотарингия — вы мои руки, левая и правая. Австрия и Италия — мои кони. Земли Рейна и Майна — моя надежная кольчуга. Бог — с нами. Называйте его каким угодно именем, но он с нами. А кроме того… Впрочем, это пока тайна, которую я не могу вам открыть. Но я имею теперь нечто, что дает мне твердую уверенность в силе и праве. Я создам империю, которая будет обширнее владений Рима. Сарацины? Сельджуки? Они будут самыми преданными рабами, они станут воевать не против нас, а за нас. Они изжарют Урбана и Алексея и сожрут с потрохами. Они своими коврами выстелют нам путь к Иерусалиму, и мы воссядем там на троне в сиянии небывалой славы. Реликвия, которой я завладел недавно, обеспечит нам все это. Согласны вы после таких слов оставаться моими союзниками? Годфруа?
   — Мы вассалы твои, государь, а не союзники, — растерянно отвечал герцог Лотарингии. — Мы подчиняемся тебе, поскольку видим в твоем промысле промысел Божий.
   — Отлично сказано, мой герцог. А что скажет Саксония?
   — С нами Бог, разумейте языцы, — пробормотал Гартвиг. — Если Христос с нами…
   — Он с нами, — перебил его бормотание, император. — И даже более, чем вы думаете, надо только уметь использовать Его.
   — Разве можно пользоваться Господом, будто Он некий предмет?
   — Оставьте ваши размышления и доверьтесь мне. А все, что я сказал, можете списать за счет моей природной грубости.
   Торжественность, написанная на лице императора настолько воодушевляла всех присутствующих, что споры и сомнения быстро утихли. Многие, как и я, должно быть, были обескуражены необычными речами Генриха. Но я рассуждал так: Генрих — необычный человек, а речи великих людей и пророков часто бывают возмутительными. Главное же то, что за этими словами должна стоять истина, а у меня не было никаких сомнений — за императором стоит истина, то бишь, Христос. Возможно, полагал я, Генрих избран, наконец, небесами для того, чтобы совершить величайший акт объединения церквей и империй, западной и восточной. А то, что он говорив о сельджуках и сарацинах, я воспринимал как знак будущего обращения и этих заблудших народов ко Христу.
   Возвращаясь в тот вечер домой, я был преисполнен восхищения перед императором, предвкушая в ближайшем будущем многие славные битвы, в которых я смогу проявить себя в качестве Христова воина и преданного вассала моего Генриха. Дома меня поджидал Аттила. Вид у него был самый мрачный, и я сразу же спросил его, в чем дело.
   —  — А в том, сударь, — ответил мой верный, оруженосец, — что мы здесь болтаемся совершенно без дела, и вижу я, лучше бы ваш батюшка вовремя перекинулся на службу к венгерскому королю. Уж в Эстергоме вы бы не проводили время в увеселениях и рыбной ловле. Да и, говорят, нынешний король Ласло, куда больше христианин, чем наш этот Генрих, прости Господи!
   — Да ты опять за свое, старый окорок! — от души возмутился я. — Говори, в чем дело. Чем тебе снова встал поперек дороги император? Если ты немедленно не найдешь должных оправданий, я из твоих потрохов колбас наделаю!
   При этом я схватил свой Канорус и по-настоящему замахнулся на Аттилу. Тот с самым уверенным в себе видом размашисто перекрестился и сказал:
   — Рубите, сударь, да только чтобы напополам, а не так не до смерти, как тот безбожный прохвост, с которым вы дрались в Кельне и которого я видел сегодня на той стороне, возле Маркткирхе.
   — Врешь! — выдохнул я, опуская меч и, наконец, понимая причину возмущения Аттилы в адрес императора.
   — Разрази меня гром! — промолвил Аттила и еще раз перекрестился, после чего умоляющим тоном обратился ко мне:
   — Не будет нам доброй службы у этого Генриха, господин мой Лунелинк. Не спроста Шварцмоор опять здесь. Вы скажете, Генрих ничего не знает о его возвращении? Никогда с этим не соглашусь. Все он знает. А вот еще говорят, что приезжал к нему какой-то не то жид, не то сам чорт, и привез ему копыто Люцифера, хоть вы и говорите, что Люцифер прикован за руки и за ноги к стулу в преисподней, а я вам скажу: копыта у него снимаются. Это бывает раз в сто лет, и если кто-то купит себе в недолгое пользование такое копыто, он сможет творить всякие пакости беспрепятственно. Так что, очень бы нам не мешало тайком покинуть Бамберг, да отправиться восвояси. В Вене можно не хуже служить империи, чем под боком у императора-нехриста.
   Спорить с Аттилой мне было лень, гневаться на него я больше не желал и молча стал укладываться спать. Значит, думал я, слух о том, что Генрих завладел какой-то реликвией, уже пошел по городу. И это «копыто Люцифера» еще больше успокоило меня насчет благочестивости намерений императора. Я хорошо помнил рассказ рыжего увальня о Гильдерике и Зильберике и мог себе представить, во что это «копыто Люцифера» превратится завтра и послезавтра. Куда там Овидию с его «Метаморфозеоном»! Завтра Аттила скажет, что у Генриха все четыре копыта на руках, а послезавтра — что сам Люцифер с помощью Генриха отвязался из ада и вот-вот прибудет в Бамберг собирать ополчение и вести его против папы и всего христианского мира.
   Аттила уже храпел, но стоило мне легонько толкнуть его и спросить, правда ли он видел Гильдерика, как он мигом проснулся и заверил меня:
   — Лягни меня боров! И он заметил, что я заметил его. Тогда я сделал вид, будто не заметил его, и он, подлюка, тоже сделал вид, будто не заметил меня. Тогда я взял, да и показал ему язык. Да он не стал белениться и не возжелал лупить меня, а натянул на голову плащ, будто его пробирал озноб, и поспешил удалиться.