— Очень прошу вас, сударь, — говорил он, утирая глаза и хлюпая своим круглым носом, — не окочурьтесь где-нибудь по дороге, будьте осторожнее. Помните, что нам еще нужно освободить Иерусалим.
   На сей раз плаванье прошло без неприятностей, нам все время дул попутный ветер и корабль бежал весело. Жонглер Гийом рассказывал мне о том, как дон Родриго Кампеадор освободил от мавров Валенсию и доблестно удерживал ее в своих руках, отражая множество приступов. Наконец, мы приплыли в Венецию, город множества каналов и голубей, здесь наши пути разошлись — Гийом отправился во Францию, а я, на новом коне, купленном в Венеции, отправился на север и совершил переход через Альпы по перевалу Бреннер. Шаркань — так я назвал коня — оказался очень резвым и выносливым, я был им очень доволен. Увы, в деревушке на берегу озера Грональдзее меня ждала печальная новость — Ульрика, дочь проводника Юргена, с которой у меня было связано одно легкомысленное воспоминание, оказывается умерла четыре года назад от чумы.
   Берегом Инна я доехал до того места, где он впадает в Дунай, и затем уже по берегу Дуная отправился в родные места. Сердце мое захлопало крыльями, когда я увидел Линк, чье имя является составной частью моего имени. И вот, наконец, вдали показался замок Зегенгейм, и я едва не свалился с коня, когда увидел, как навстречу мне бежит моя Евпраксия. Спрыгнув с Шарканя, я кинулся к ней и мы, заключая друг друга в объятья, так и рухнули на снег обочины, жадно целуясь и не в силах держаться на ногах.
   — Я почувствовала, что ты возвращаешься, и вышла встречать тебя, любимый, — сказала Евпраксия.
   — У тебя зрячее сердце, любимая моя, — отвечал я.
   В Зегенгейме все было по-прежнему, сводные мои брат и сестра заметно подросли, Евпраксия так много занималась их воспитанием, что они называли ее «мама Пракси», а родную мать — «мама Бруне». Отец мой выглядел бодро, и, увидев меня, весело заявил Брунелинде:
   — Видала, какими молодцами возвращаются люди из крестового похода? Если ты, сынок, снова отправишься туда, возьми меня с собой.
   Несколько недель мы наслаждались счастьем в Зегенгейме, я подробно рассказывал обо всем, что мне довелось испытать за те два с половиной года, которые я провел в походе. Евпраксия дарила мне свою любовь, и я видел, что она действительно истосковалась по мне. Узнав, что к лету я вновь отправлюсь на восток, она целый день плакала и говорила, что поедет вместе со мной. Потом в Зегенгейм пришло известие о том, что люди, посланные императором Генрихом, рыщут в соседних краях в поисках императрицы Адельгейды. Они вот-вот должны были нагрянуть в наш фамильный замок, и тогда мы приняли решение ехать в Венгрию, где жила родная тетка Евпраксии, Анастасия Ярославна, вдова венгерского короля Андраша, скончавшегося от ран почти тридцать лет назад. В день отъезда Евпраксия была очень грустна, прощаясь с Зегенгеймом, она говорила:
   — Мне кажется, я уже никогда больше не увижу вас, милые мои, родные мои. Прощайте, граф, прощайте мои крошки, Сашенька и Агнесса, прощай и ты, дорогая Брунелинда.
   — Разве ты никогда не приедешь навестить нас? — спрашивала ее Брунелинда.
   — Сердце мое чует, что никогда, — отвечала Евпраксия.
   На первой седмице Великого поста мы отправились в Эстергом, столицу Венгерского королевства. Тетку Евпраксии мы повстречали там, она лечилась здешними водами, которые обладали какими-то целебными свойствами. Становилось тепло, ранняя весна быстро расправилась со снегом, но и приближение лета, которое всегда так радует душу, на сей раз печалило нас, ведь оно сулило нам разлуку.
   Мы жили во дворце у короля Коломана, который принимал нас как желанных гостей, а когда в Эстергом явились послы Генриха, возглавляемые Удальрихом фон Айхштаттом, и потребовали выдачи императрицы Адельгейды, Коломан ответил им решительным отказом. Он вызвал к себе Евпраксию, я сопровождал ее, и когда увидел Удальриха, все во мне налилось ненавистью к этому человеку.
   — Ваше императорское величество, — обратился Коломан к Евпраксии. — Эти люди приехали, чтобы отвезти вас к императору Генриху. Ответьте: согласны ли вы?
   — Лучше спросите меня, согласна ли я умереть, чтобы только никогда не видеть человека по имени Генрих, за которого я имела несчастье выйти замуж десять лет назад, — ответила Евпраксия. — Лучше убейте меня, но не позволяйте этим людям увозить меня к императору-извергу.
   — Вот видите, — сказал Коломан послам. — Императрица Адельгейда предпочитает жить в моем дворце. Ей здесь пришлось по душе, к тому же она проходит курс лечения эстергомскими водами. Передайте Генриху, что если Адельгейда захочет вернуться к нему, я отправлю ее с надежным отрядом своих людей.
   — Ваш отказ может повлечь за собой осложнения в отношениях с Римской Империей, — запыхтел Удальрих. — Прискорбно, если вы этого не понимаете. С вашего позволения, мы проведем неделю в вашем дворце — быть может, за неделю вы перемените свое решение.
   Коломан разрешил послам жить в Эстергоме, но не во дворце, и сколько они ни пыхтели, им приходилось мириться. Все это время, покуда они находились тут, я ни на шаг не отпускал от себя Евпраксию. Когда она отправлялась в купальню, я сторожил ее у входа. Считалось, что воды горячего источника способны восстанавливать детородные силы женщин, а Евпраксия мечтала зачать от меня ребенка до того, как я отправлюсь в Антиохию.
   К Пасхе в Эстергом приехало новое посольство — сын Киевского князя Ярослав Святополкович прибыл к Коломану просить помощи в борьбе Святополка с другими русскими князьями, Давидом, Володарем и Василько. Весь Эстергом пришел в движение, Коломан лично возглавил войско и повел его к городу князя Володаря Ростиславича Перемышлю, находящемуся в Червенской области. Сын же Святополка отправлялся в Киев, и мы с Евпраксией решились ехать вместе с ним. Отряд Ярослава Святополковича состоял из двадцати человек, все русичи отличались крепким телосложением и очень веселым нравом — они без конца шутили и смеялись, все их забавляло и тешило. Когда мы отъехали от столицы, Ярослав и двое его рыцарей завели оживленную беседу с Евпраксией. Я видел, какое счастье было для нее разговаривать с соотечественниками, она то и дело заливалась серебряным смехом, хотя мне не всегда казалось, что шутки русичей отличались большим остроумием.
   Свист стрел оборвал веселье, несколько русичей, в том числе и тот, который произнес последнюю шутку, вызвавшую у Евпраксии взрыв смеха, упали со своих коней, пронзенные стрелами, пущенными подло и коварно — сзади. Тотчас все мы развернулись и встретили лицом к лицу дерзкий отряд Удальриха фон Айхштетта, состоящий из двенадцати или пятнадцати рыцарей. Они неслись на нас с копьями наперевес и врезались со всего маху так, что еще несколько русских витязей свалились на землю. Теперь у рыцарей Удальриха получился перевес в количестве, и отчаяние охватило меня на одно мгновенье, мне показалось, что все пропало. Но это мгновение прошло, я выхватил Мелодос — меч, подаренный мне Еленой — и принял бой. Бывший подданный императора Генриха, я отражал нападение его послов, пытающихся овладеть императрицей, чтобы увезти ее к законному супругу. Мелодос, впервые вступив в сражение, оказался отличным бойцом сразив двоих рыцарей. Я вступил в поединок с самим Удальрихом, который слыл отличным рубакой, но после этой схватки он лишился возможности махать мечом, потому что Мелодос очень ловко отсек ему кисть правой руки. В эту минуту германцы дрогнули, вместе с Удальрихом их осталось шесть человек, они пришпорили своих лошадей и пустились наутек, так и не добившись своей цели. Рыцари киевского князя показали свое боевое искусство — десять человек, которых они потеряли, погибли от стрел и в первый миг боя, остальные оказались более искусными в сражении, чем люди Удальриха.
   — Как ужасно! — восклицала Евпраксия, вся дрожа от страха. — И все, все это из-за меня! Столько славных молодых витязей погибло ради какой-то… О, почему я не умерла до этого дня?
   Собрав своих мертвых, русичи привязали их тела к седлам лошадей, затем похоронили германцев и руку Удальриха, и тронулись в путь в скорбном молчании. Однако уже к вечеру наши спутники вновь приободрились и стали шутить и смеяться, несмотря на присутствие навсегда умолкнувших всадников.
   Мы добирались до Киева несколько дней, нам пришлось ехать по землям, на которых господствовали полудикие племена печенегов. Обойдя Галич и Теребовль с юга, мы пересекли реки, называемые Тирас и Гипанис, хотя русичи их именовали по-своему, так же, как и Борисфен, на берегах которого расположена их главная столица — Киев. Сей город в своем великолепии соперничает с Константинополем, и в Европе нет ему равных. Расположенный на обширной и плоской горе, он отовсюду прекрасно защищен, и отовсюду на него открываются величественные виды. Дорога, по которой мы ехали, по обе стороны была окружена густо населенными предместьями, в которых жили различные ремесленники, гончары, кожевники, ткачи, литейщики. Уже по размерам этих предместий можно было судить о количестве проживающих в Киеве жителей. Потом дорога пошла резко вверх, в гору, и через массивные ворота мы въехали в гигантский замок, именуемый здесь Детинец. Он окружен толстой стеной, густо усеянной бойницами, и невольно прицениваясь к городу, я понимал, что если Антиохию столь трудно было захватить, то каково будет осадить и взять Киев? Невозможно. Внутри Детинца я был поражен великолепием и множеством каменных дворцов и храмов, нигде, даже в Константинополе не было их в таком количестве. Церквей я насчитал около тридцати. Среди них выделялся подобный константинопольской Софии храм Богородицы Десятинной, называемый так по той причине, что на его содержание выделялась десятая часть всех доходов казны Великого князя. Ощущение, что храм сей сотворен не людьми, а самим Богом, не покидало меня во все время моего пребывания в Киеве. Со стороны казалось, будто он сотворен из огромного облака, озаренного лучами заката. Мощный, но воздушный центральный купол возносился высоко в небо, его окружали четыре купола поменьше. Круглые выпуклости стен и крыш храма и двух примыкающих к нему по бокам галерей, дивная резьба проемов, выемок, окон и окошек — все это в целом и создавало ощущение облака, плывущего низко по небу, касаясь низом земли.
   Большой княжеский дворец, в котором мы поначалу поселились, ни в чем не уступал Влахернскому или Вуколеонскому дворцам константинопольского василевса. Однако оказалось, что таких дворцов в Детинце четыре, один другого величественнее и краше. Особенно поражали воображение просторы и украшения Гостевого дворца, состоящего из трех так называемых гридниц — гигантских залов, в которых одновременно могло находиться полторы, а то и две тысячи человек. Парадная, или тронная, гридница этого дворца сверкала таким великолепием, что не оставалось никаких сомнений — русская держава есть самое богатое и сильное государство в мире. Эта мысль находила свое подтверждение, когда из Детинца ты отправлялся в соседнюю с ним часть города, построенную дедом Евпраксии. По размерам она была раз в десять больше Детинца — я не преувеличиваю! — а по богатству зданий смело соперничала с главным замком Великого князя. Я был поражен, когда увидел, что храм Святой Софии, находящийся в центре Ярославова града, еще больше и прекраснее, нежели Десятинный, который я почитал уже верхом искусства архитектуры. По бокам же от Софийского собора располагались еще две церкви, подобные Десятинной. Наконец, мне стало даже казаться, что такое изобилие прекрасных дворцов, усадеб и храмов излишне для одного города. Теперь я понимал, почему Евпраксия так часто скучала по Киеву, почему любой город Европы, в которых нам с нею приходилось бывать и жить, казался ей тесным и маленьким. Все, чем может похвастаться любая мировая столица, было собрано здесь в десятикратном размере. Площадь, расположенная к юго-востоку от Десятинной церкви в Детинце, была густо уставлена античными статуями работы лучших греческих мастеров Лисиппа и Агесандра, Кефисодота и Тимарха, Скопаса и Пеония, Крития и Несиота. Киевляне именовали эти изваяния попросту «бабами», и оттого название у площади было — «Бабий торжок», потому что рядом с чудесными скульптурами шла бойкая, оживленная торговля. Золотые ворота Ярослава, увенчанные церковью, символизировали собою мощь Киева. Киевские монастыри обладали таким богатством и были украшены такими храмами, что не имели себе равных нигде в мире.
   Но куда больше, нежели богатство города Киева, удивлял необыкновенный нрав русичей. В нем сочеталась какая-то особенная беспечность, веселость и легкомыслие с набожностью и непоказной религиозностью, хитрость и лукавство — с простодушием и открытостью, детская наивность — с глубоким и трезвым умом. Русичи всему отдавались целиком и полностью — работе до изнеможения, забавам до обмороков, ели и пили столько, сколько европейский человек и за треть своей жизни не съест и не выпьет, но кипучая натура пережигала все, как дрова бойкая печка. Нет другого народа, в котором бы являлись такие высоты благородства и такие подлые низости. Русич непредсказуем, ибо не терпит никаких повторений и скучает от малейшего однообразия.
   С первых же дней, как мы приехали в Киев, Евпраксия сделалась как бы ярче, живее. То ли воздух там такой, то ли что, но я увидел, что она еще краше, чем была доселе. Когда мы приходили с нею в храм, она молилась и исповедовалась по-иному, чем раньше. Когда мы предавались развлечениям, она веселилась веселее. Я боялся, что она охладеет ко мне, и поначалу мне даже стало казаться, будто я сделался ей неинтересен. Но потом волна ее любви так мощно нахлынула на меня, что я чуть не захлебнулся от восторга и счастья. Пышно цвел май, мне надо было уже думать об отправлении в Антиохию, но я с ужасом думал о расставание с любимой. Тем более, что она умоляла меня не уезжать До тех пор, покуда не станет очевидной ее беременность.
   — Никакие воды, никакое леченье не поможет мне так, как родной воздух Киева, — уверяла она меня и, в конце концов, оказалась права — в конце мая стало ясно, что она понесла плод. Теперь уж ничто не могло извинить оттяжки с моим отъездом. Я пообещал Евпраксии, что захвачу Иерусалим и вернусь в Киев до того, как она разрешится от бремени, и принялся готовиться к разлуке. В это время Киев переживал горестные и тревожные известия о событиях междоусобной войны, которую Великий князь вел со своими соперниками. Венгры, возглавляемые своим королем и осадившие в Перемышле князя Володаря, были внезапно наголову разбиты половецким ханом Боняком и его доблестным воеводой Алтунопой. Потеряв более сорока тысяч убитыми, раненными и взятыми в плен, Коломан, чуть было сам не погибнув, возвратился в Венгрию. Мы с Евпраксией особенно горевали, узнав, что епископ Купан, ставший в Эстергоме нашим добрым другом, тоже погиб в сражении под Перемышлем. Противники Святополка оживились. Давид Игоревич осадил город Владимир и во время этой осады погиб один из сыновей Великого князя, Мстислав. К тому моменту, когда пришли эти страшные известия, мы с Евпраксией переселились в дом ее матери, которая, будучи сама половчанкою, стала испытывать неприязнь со стороны киевлян, или, быть может, так сильно опасалась такой неприязни, что она ей стала мерещиться. Это была несколько странная, задумчивая и молчаливая женщина, по-своему красивая и носящая на себе милые черты Евпраксии, за что я не мог не полюбить ее сразу же, как только увидел впервые. Меня удивляло то, как терпимо относятся все к тому, что Евпраксия бросила мужа и приехала с другим мужчиной в родные края. Мать Евпраксии принимала меня так, словно я был законным мужем ее дочери. Иногда мы с ней разговаривали, но у меня всегда возникало чувство, будто земные проблемы волнуют ее неизмеримо меньше, чем какие-то ведомые лишь ей одной мечтания.
   Накануне моего отъезда я услышал от нее страшную историю о том, как Великий князь коварно ослепил одного из своих соперников, Теребовльского князи Василько, причем сделал это сразу после того, как все князья-русичи съехались в городе Любече к северу от Киева и торжественно поклялись хранить мир между собой.
   — Плохое имя Святополк, — говорила Анна, мать Евпраксии, — был уже один князь Святополк, коего прозвали Окаянным, и этого так же назовут потомки. Немало крови еще прольется из-за его коварства и подлости. Вот и верою он, вроде бы, православный, а отчего-то так жидов любит, что развелось их в Киеве больше, чем в Иерусалиме при Соломоне. Не хочет ли он в их жидовскую веру обратиться? С него станется. Пасынка моего, Владимира, жалко. Напрасно он с ним дружбу водит, погубит его Святополк.
   Владимир, сводный брат Евпраксии, носящий прозвище Мономах, был удивительный человек. Он приезжал несколько раз в дом своей мачехи, и я имел возможность хорошенько пообщаться с ним. Он внимательно выслушал мой рассказ о крестовом походе и сказал:
   — Беда, что у нас на Руси усобица проклятая. Погибнет ею Русь, отцами и дедами нашими на вершину могущества поставленная. Не будь усобицы, я бы с тобою пошел, витязь, а коли сам бы не пошел, рать бы свою дал. Что делать, сам видишь, какое у нас безобразие творится. Брат на брата пошел. Но так и быть, дам я тебе все же двух молодцов, пусть идут вместе с тобою до Иерусалима, пусть служат тебе верой и правдой и освободят Святый град. Они хоть и дети богатых вельмож киевских, Воротислава и Гордяти, а парни отличные и в бою — опора надежная. А о Добродеюшке своей не беспокойся, мы ее тут в обиду не дадим. Воюй себе с Богом, храни тебя Господь.
   Он единственный предпочитал называть Евпраксию русским аналогом этого греческого имени — Добродеей. Сам Владимир был прозван Единоборцем, или Мономахом, в честь деда своего, греческого василевса Константина Мономаха, но не только борцовскими и воинскими качествами отличался он, но и был весьма умен, образован и талантлив к сочинению стихов, славящих Бога и сотворенную Богом землю. Нигде не доводилось мне встречать столько обученных грамоте и любящих читать книги людей, как в Киеве. Дед Евпраксии и Владимира, Ярослав Мудрый, основал в городе одну из лучших в мире библиотек и открыл множество школ, в которых детей обучали чтению, письму, арифметике, Закону Божию и многим другим полезным наукам. Мне жаль было расставаться с Владимиром, которого я успел полюбить; сердце разрывалось от тоски, когда я прощался с Евпраксией; мне хотелось навсегда остаться жить с нею вместе в Киеве… Но долг и присяга влекли меня в полуденные пределы, туда, где ждали меня мои крестоносцы и мой верный старый Аттила. Я давал себе клятву, что как только будет освобожден Гроб Господень, тотчас же вернусь в столицу державы Русской и стану жить здесь с моей Евпраксией да время от времени наведываться с нею в Зегенгейм. Но она сильно огорчила меня, сказав на прощанье горькое слово:
   — Сокол мой ясный, лети, куда зовет тебя судьбина, но только чует мое зрячее сердце, что не увидимся мы с тобой более, а ежели и увидимся, то не так, как обычно виделись.
   — Что же ты говоришь такое, свет мой светлый, Добродея Всеволодовна, — отвечал я ей, стараясь от волненья не запутаться в милых русских словах. — Отбрось от себя дурные мысли и думай только о том маленьком человеке, которого ты носишь в себе. Если не успею к его рождению, успею к крестинам. Утри слезы, моя радость, и посмотри мне вслед ясными очами.
   Так мы прощались с моей Евпраксией, и в канун Вознесения Господня в сопровождении двух русичей, Олега-Михаила и Ярослава-Василия, я покинул славный и великий град Киев.

Глава XI. КРЕСТОВЫЙ ПОХОД. ДОРОГА КО ГРОБУ ГОСПОДНЮ

   Напрасно пытался я отвлечься мыслями и предаться мечтам об освобождении заветного града Иерусалима. Чем дальше мы уходили от Киева, тем тягостнее становилось на душе и тянуло назад, туда, где осталась моя Евпраксия. О, зачем она высказала мне видения своего зрячего сердца. Насколько легче было бы мне, если бы она уверяла меня в своих надеждах на близкое свидание. Ничто не забавляло меня — ни картины цветущей майской природы, сменяющие одна другую, ни резвый бег Шарканя, который в отличие от меня веселился от всей души, будто ему могло нравиться предприятие, ожидающее нас в Палестине, ни добротность моих доспехов, которые все же были лучше, чем у любого, самого пышного русского рыцаря, включая и моих спутников, происходящих из наибогатейших киевских семей.
   Я быстро сдружился с обоими молодцами. Им было лет по двадцать пять, то бишь, ненамного моложе меня. Оба крепкие, широкоплечие, под стать своим недюжинным коням. Олег Воротиславич, в крещении именуемый Михаилом, обладал столь же высоким ростом, как Бодуэн Буйонский, озорные глаза его без устали оглядывались по сторонам, всюду все примечая — там белку, там лисицу, там невероятных размеров дуб, стоящий на противоположном берегу Борисфена, или Днепра, как называли эту широкую реку русичи. При нем был короткий лук, которым он умело пользовался и стрелял без промаха, как только видел поблизости хорошую добычу. Покуда мы доехали до своей первой стоянки, Олег подстрелил двух зайцев, правда, тощих, и куропатку, так что нам было чем поужинать, разложив костер на живописной поляне неподалеку от места впадения в Борисфен реки Рось, возможно, давшей наименование всему народу Русскому.
   Бегу наших коней — одновременно размеренному и резвому — очень соответствовал нрав второго моего спутника Ярослава Гордятича, в крещении Василия. Он был дюжим молодцем среднего роста, широкоплечим и красивым, умеренность и живость сочетались в нем в таких приятных пропорциях, что рядом с ним невольно появлялось чувство надежности. Он все умел и был необычайно сноровист. Казалось — брось его нагого на необитаемый остров, и через неделю-другую остров превратится в цветущий сад, посреди которого будет красоваться вполне обустроенное жилье.
   К третьему дню путешествия мы уже ехали по широкой степи, время от времени нам попадались становья кочевников. Половцы вели себя по отношению к нам довольно дружелюбно, хотя мои спутники уверяли меня, что раз на раз не приходится, и бывает, что встречи с кочевниками несут в себе опасность. При том, что большинство половцев дружат с русичами и даже многие состоят в войске у Владимира Мономаха, три года назад половецкий хан Боняк самым разбойничьим образом напал на Киев, взял большую добычу и ушел в свои степи. Кроме награбленного добра хан увел в неволю двадцать киевлян и тридцать работников Печерского монастыря, а также монаха Евстратия, который был некогда одним из самых богатых людей в Киеве, но получил знамение и, роздав все свое имущество бедным, отправился в монастырь, где прославился многотерпением и изнурительными постами, за что заслужил прозвище Постника. Все пленники, включая Евстратия Постника были проданы в Херсонес Таврический, или как говорили мои спутники, в Корсунь, одному весьма богатому иудею по имени Схария. Я тотчас спросил Ярослава, который рассказывал эту историю, просто Схария или Абба-Схария-бен-Абраам-Ярхи. Не знаю, почему, но мне вдруг представился тот самый Схария, который привез в свое время Генриху чудовищную коллекцию мертвых голов и мерзостный пояс Астарты.
   — Сионским мужам, — отвечал Ярослав, — свойственны длинные имена. Может быть, его звали так, как говоришь ты, я не помню. Помню только, что Схария. Премного богатый жидовин и весьма крепкий в ненависти ко христианам православным. Много денег заплатил он за пленников, а за праведного Евстратия Постника собака Боняк запросил столько, сколько стоили десять рабов. И Схария не моргнув глазом заплатил. Видать, крепко ему хотелось надругаться над благоверным монахом.
   Высотам духа, на которые поднялся, если верить рассказу Ярослава, монах Евстратий, можно было позавидовать. Богатый иудей, который недавно только поселился в Корсуни, успел уже завладеть большими землями и угодьями, благодаря своему богатству и покровительству нового корсунского епарха из ново-крещенных евреев, по недосмотру константинопольского василевса поставленного править городом. Как только рабы-киевляне были привезены в Корсунь, Схария начал над ними издеваться, заставляя плевать в деревянное изображение Иисуса Христа, распятого на кресте. Он грозил перестать кормить невольников, если они не отрекутся от Спасителя, и тогда Евстратий сказал своим соотечественникам: «Отречемся от воды и пищи, но не будем терпеть поругания богопротивного владельца нашего! И тогда Господь примет нас в своих небесных селениях». И все послушались Евстратия и прекратили принимать еду и питье. Что ни делал Схария, никак не мог заставить их отказаться от добровольного истощения. По прошествии времени невольники-русичи стали умирать и постепенно все умерли, кроме одного Евстратия, который привык изнурять себя постом и даже по прошествии четырнадцати дней, когда скончался последний из его товарищей по несчастью, оставался жив и даже имел еще остатки сил. Тогда Схария, видя, что из-за непреклонного монаха он лишился всех своих денег, заплаченных за рабов, очень разъярился и велел распять Евстратия наподобие Спасителя нашего.
   Грех богопротивления настолько крепко сидел в слепом сердце иудея, что он не ведал, что творит и чем это все может обернуться. Стоя под крестом, на котором был распят Евстратий, он продолжал плевать в мученика и возносить хулы на Господа. Умирая в крестном страдании, Евстратий предрек Схарии, что коль уж он подверг его такой же смерти, как Иисуса Христа, то самому ему суждено помереть смертью предателя Иуды.