— Хорошая шутка, — усмехнулся Аларих. — Я бы никогда не подумал, что призраки могут взрослеть. Да. я припомнил вас, вы тогда были еще совсем молокососом, а теперь возмужали, и даже очень. Где вы научились так здорово орудовать мечом?
   — Этому можно научиться только в честных схватках, а не захватывая корабли, везущие ценные товары из Палестины в Европу, как делаете вы, — сказал я. — Аларих Печальный! Знаменитый разбойник! Я потрясен. Вот до чего, оказывается, доводят шалости с ведьмами в глухих подземельях.
   — Некоторых они, между прочим, довели аж до Иерусалима, — промолвил Аларих. — У каждого свой путь в жизни, и подземные шалости тут не при чем. Просто я остаюсь верен своему императору, в отличие от некоторых, которые с легкостью нарушают данную присягу.
   — Барахтанье в волнах Регница освободило меня от присяги, ибо моему господину угодно было лишить меня жизни, — возразил я. — Смерть всякого человека освобождает от обязательств, данных им на земле. И если я остался жив, значит, я начал другую жизнь. А то, что касается Боэмунда, Годфруа и Гуго, которые также развлекались в подземелье замка Шедель, то они, в отличие от вас, давным-давно уже искупили свой страшный грех, проявив чудеса доблести и отваги, самопожертвования и многотерпения, ведя за собой полки на сельджуков и сарацин.
   — Повторяю, у каждого свой путь в жизни и каждый по своему воспринимает такие понятия, как верность и долг, — сказал Аларих.
   — Хорошо, не будем спорить… — начал было я, но тут вмешался Аттила:
   — Вот именно, я никак не могу взять в толк, чего это вы развозите жижу с этим головорезом! Связать его да и бросить в трюм. Ведь это же разбойник из разбойников, мерзавец из мерзавцев. Разве вы не помните все истории, которые нам доводилось слышать об Аларихе Печальном?
   — Разумеется, помню, и их вполне достаточно, чтобы на месте казнить такого преступника, и все же, мне хотелось бы выслушать его объяснения, как мог он дойти до такой низости — грабить корабли, везущие грузы, завоеванные крестоносцами, проливавшими кровь в битвах с магометанами.
   — Боюсь, у нас нет времени выслушивать его, — возразил незнакомый рыцарь. — Неплохо было бы придумать способ, как справиться с теми, что орудуют на верхней палубе.
   — У нас нет никакого способа, — сказал я. — Единственное, что мы можем сделать, это вступить в сговор с этим негодяем. Аларих, я обещаю не убивать вас, если вы подниметесь сейчас с нами вместе на верхнюю палубу и скажете, что мы — ваши друзья. Сколько там ваших людей?
   — Не так уж много, всего семь человек, но это мои лучшие ребята, — ответил Аларих. — Я долго собирал их по всей Европе и мы многое пережили вместе. Я не могу предать их.
   — Это очень благородно с вашей стороны, — с уважением откликнулся я. — Преклоняюсь перед вашей верностью своим друзьям и ничего не могу в таком случае поделать, придется казнить вас немедленно.
   Я поднял свой Канорус и изготовился к тому, чтобы отсечь Алариху голову. На самом деле я не собирался этого делать, а просто надеялся, что он дрогнет. И Аларих фон Туль все-таки дрогнул. Не захотел умирать без причастия.
   — Стойте! — вскрикнул он, загораживаясь от занесенного над ним меча рукою. — Я согласен.
   В это мгновение корабль очень сильно качнуло. Качка нарастала все последнее время, но поначалу мы не замечали ее, увлеченные битвой, а потом — разговором с Аларихом. Теперь же внезапный толчок оказался столь сильным, что мы едва не свалились, а последовавший за ним был еще сильнее, и Аларих, потеряв равновесие, вновь оказался на коленях, а меня так тряхнуло, что я случайно едва не исполнил свой приговор и не отсек разбойнику голову. Как только он снова поднялся на ноги, я потребовал от него клятву, что он не выдаст нас своим людям.
   — Клянусь именем Господа Иисуса Христа, — промолвил нечестивец и осенил себя крестным знамением, чего для меня было более, чем достаточно.
   — Не верьте ему, сударь, — сказал Аттила, — ему раз плюнуть произнести такие слова и потом нарушить клятву.
   — У нас нет другого выхода, Аттила. Неужели ты думаешь, что он захочет губить свою душу, нарушая клятву, произнесенную именем Спасителя?
   — Вряд ли у него вообще есть душа, ради которой стоило бы беспокоиться, но воля ваша, господин Луне, выхода-то у нас и впрямь нету другого.
   Мы поднялись на верхнюю палубу, где увидели нескольких человек в белых одеждах, подпоясанных красными поясами. Они распоряжались матросами корабля, а ими в свою очередь распоряжался здоровенный смуглый детина с огромной черной бородой. Увидев Алариха в нашем сопровождении, он нахмурился и тотчас спросил:
   — Что случилось, Аларих? Где твой меч? Где твои люди?
   Он еще о чем-то спросил его, но рев огромной волны, выплеснувшейся на палубу и окатившей всех с ног до головы, заглушил окончание его фразы. Когда волна схлынула, мы увидели, как Аларих склонился пред чернобородым детиной и громко закричал:
   — Убей их, мой господин! Убей этих людей, о могущественный Рашид! Они убили всех моих лю…
   Канорус все же привел приговор в исполнение. Мне очень не по душе убивать безоружных людей, да к тому же еще стоящих ко мне спиной. Ведь я не Гильдерик фон Шварцмоор. Но тут мне пришлось поступиться своими принципами, и, поддавшись мгновенной вспышке гнева, я снес с плеч голову негодяя. Рашид, коего только что преставившийся Аларих именовал могущественным господином, выхватил свой меч и громко воззвал к своим людям по-арабски. Те послушно бросились на нас, но не все, а лишь трое, поскольку остальным нужно было держать под присмотром матросов. Вновь вспыхнуло сражение, теперь уже на верхней палубе. Здесь уж пришлось рубиться с настоящими воинами. Рашид, с которым схватился я, великолепно владел оружием, и я даже успел подумать о том, что не прочь бы выучиться у него некоторым приемам. Однажды он настолько был близок к цели, что едва-едва не срубил мне голову. Острие его меча рассекло мне подбородок. Боль разозлила меня, и я бросился в нападение с удвоенной силой. Казалось я сейчас, вот-вот, проткну могущественного Рашида Канорусом, и в какую-то весьма удачную для этого минуту все испортила буря, которая стала разыгрываться совсем уж не на шутку. Мощнейший толчок сшиб с ног всех без исключения, волна толстым одеялом накрыла палубу, на несколько мгновений скрыв всех под водою. Вскочив на ноги, я увидел, что меня довольно далеко отшвырнуло от моего соперника. В двух шагах от меня один из подчиненных Рашида вонзал меч в поверженное тело того доблестного рыцаря, имя которого так и осталось неизвестным. Канорус тотчас же отомстил за него, а затем весьма удачно вонзился в шею еще одного набегавшего на меня негодяя, и таким образом я в два счета уложил двоих. Оба убитых мною повалились на мертвое тело безымянного рыцаря, укрыв его своеобразным могильным холмом, составленным из двух человеческих трупов. Могила сия, оказалась недолговечной, ибо еще одна огромнейшая волна накатила на палубу, сшибла всех с ног, разбросала по сторонам и смыла все трупы за борт.
   Едва она схлынула, я снова вскочил на ноги и увидел, как Аттила отбивается от двух людей Рашида, к которым присоединяется еще и третий. Я ринулся туда и в следующий миг с удивлением лицезрел весьма неожиданный поворот событий. Тот третий, набежав сзади, стал яростно рубить своих же, крича что-то явно по-французски. В голове моей все окончательно перепуталось. Могущественный Рашид вырос вновь предо мною, Канорус отразил его мощный удар, получив очередную зазубрину, и новая волна накатила на палубу, а когда я хотел вскочить на ноги, то выяснилось, что уже не в состояния этого сделать, ибо нахожусь не на корабле, а в море, в ледяной волне, несущей меня куда-то сначала вверх, потом вниз. В душе у меня сделалось тоскливо и пусто, и прежде всего оттого, что я вынужден был выпустить из рук Канорус. Еще несколько мгновений назад я сожалел о новой зазубрине на нем, и вот теперь мне и вовсе приходилось расставаться с ним.
   — Прощай, брат мой, верный мой Канорус, — сказал я ему, поцеловал его и опустил в воду.
   Оглянувшись, я увидел, как корабль, с борта которого меня так немилостиво смыло волной, опрокидывается на бок и с самым безысходным видом ложится парусами на воду. Я загоревал об участи тех, кто сейчас отправится на дно — о стихоплете Гийоме, чью смешную и нелепую историю о Ромуле и Ульеде никто уже услышит; о моем дорогом, ненаглядном болтуне Аттиле, чья болтовня, которая так раздражала меня постоянно, в это горестное мгновенье озарилась каким-то милым, ласковым светом; о наших лошадях, оставшихся в трюме, а ведь я только-только стал привыкать к Гелиосу; о матросах и о неведомом французе, ненадолго спасшем моего Аттилу от возможной смерти…
   Так, горюя и досадуя на разбушевавшуюся стихию, я поплыл вперед, стараясь отплыть как можно дальше от перевернувшегося судна, дабы меня не убило об него обезумевшей волною. Странно, но оплакивая судьбу других, я почему-то совершенно не волновался о себе, будто знал, что мне суждено спастись. Образ Евпраксии вставал передо мной среди брызг и пены, но я не жалел о том, что ей не суждено будет дождаться меня на сей раз, сердце мое не разрывалось от тоски и осознания, что мне не вернуться в Зегенгейм и не прижать к груди мою любимую и желанную. Напротив того, какая-то необъяснимая уверенность владела мною, сердце тянулось к прекрасному образу, который я все яснее и четче видел перед собою, но это уже была не Евпраксия, и я приветствовал Ее радостно и торжественно:
   — Богородице, Дево, радуйся! Благодатная Мария, Господь с Тобою! Благословенна Ты в женах и благословен плод чрева Твоего, яко Спаса родила еси душам нашим!
   Светлый образ плыл предо мною, и я изо всех сил боролся с волнами, плывя вперед, шепча молитвы и следуя туда, куда Она вела меня. Ее босые ножки, такие же, как у той девушки, что купалась далеким утром в Рейне, сверкали предо мною, и я стремился догнать их, настичь и прикоснуться губами к их тонким пяткам. Она оглядывалась и улыбалась мне нежной и чуть-чуть озорной улыбкою русской княжны. Я плыл и вспоминал, как отец и дядя Арпад учили меня плавать, и мысленно посылал им благодарный привет. Вся моя жизнь щемящими искорками счастливых мгновений проносилась передо мною — влюбленные глаза Евпраксии, минуты ее пробуждений под моими поцелуями, сладостные любовные содрогания, свет летнего полдня, зелень листвы, вой вьюги за окнами замка Каносса и пламя камина, возле которого мы сидим вдвоем, взявшись за руки и шепча друг другу нежные слова; часовенка в Зегенгейме, куда мы спрятались от дождя и где вдруг оказался заблудившийся теленок; расставанье, поход, битвы, победы… долгожданные победы после долгих разочарований, невзгод, поражений, потерь и обид; победы, полные предвкушения будущей радостной встречи с любимой…
   Я не помню, когда вдруг увидел, что Она исчезла, что ее босые ступни не светятся предо мною чудесным сиянием, а лицо не оглядывается больше и не дарит благосклонную улыбку. В первые мгновенья я растерялся — неужто Она отказалась от меня?! — но продолжал плыть вперед в слепой вере, что Она направляла меня куда-то, где есть спасение. Волны швыряли меня назад и снова вперед, и вдруг я увидел очертания берегов впереди и вновь воскликнул славословие Ей, произнесенное некогда устами праведной Елизаветы. Из последних сил, измученный долгим плаванием в ледяной воде, я пустился плыть к берегу и долго потом боролся с озверелыми волнами, которые никак не хотели отдавать мое обессиленное тело суше. Наконец, теряя сознание, я выволок себя на неведомое побережье, отполз подальше от страшного рева пучины, прижался всем своим существом к холодной, но спасительной земле и позволил себе уйти в забытье.

Глава III. ЕЛЕНА — ЦИРЦЕЯ КИПРСКАЯ

   К счастью, холодный ветер сменился теплым, южным, иначе я рисковал до смерти замерзнуть, лежа без сил и продрогший на земле. Я пришел в себя только на рассвете следующего дня. Туника, единственное, что оставалось на мне из одежды, да и вообще из всего моего имущества, на спине высохла, а на груди и животе еще была влажная. Но, как ни странно, никакой простуды внутри я не чувствовал. Действительно странно — в детстве я так часто простужался и подолгу болел, стоило мне лишь промочить ноги или попасть под незначительный дождик. Но с тех пор, как я переболел непонятного свойства лихорадкой в Мантуе десять лет тому назад накануне похищения Евпраксии, у меня ни разу не было никакой хвори. При этом мне приходилось попадать в такие погодные условия, при которых в детстве и юности я не то что заболел бы, а умер в течение нескольких часов. Ничем, кроме благосклонности со стороны Господа Бога, я не мог объяснить такого изменения в организме.
   Вот и теперь, после долгого плавания в ледяной январской воде и после целой ночи лежания на холодной земле, будучи мокрым так, что мокрее моря, я встал как ни в чем не бывало, чувствуя свежий прилив сил и здоровый, бодрый голод в желудке. Канорус, Аттила, Гелиос — все мои кровные потери вмиг сжали мне сердце, и я застонал, как от лютой пытки. Снова упав на землю, я зарыдал, обливаясь слезами и долго был безутешен. Но надо было как-то жить дальше. Я вновь поднялся и стал оглядываться по сторонам, гадая, где я, куда занесло меня прихотью судьбы. Я стоял на живописном берегу, обрамленном темной зеленью южных хвойных деревьев. За деревьями поднимались гряды гор, на одной из которых виднелись зубчатые стены и башни какого-то замка. Должно быть, это Кипр, подумал я и зашагал в направлении замка, ибо никакого иного признака человеческого присутствия нигде не было видно. Тропа, поднимающаяся в гору, любезно вела меня вверх, плутая между деревьями, обходя валуны и скалы и лишь изредка беспокоя мои босые ступни острыми камешками. Неожиданно из-за поворота навстречу мне вышли мужчина и женщина. Они заговорили со мной по-гречески, и я одновременно мысленно поблагодарил отца, заставлявшего меня в свое время изучать сей священный язык, и проклял свою юношескую бесшабашность, мешавшую мне выучить его как следует, — я мог объясниться по-гречески, но с большим трудом.
   И все же, хоть я и напрягался, стараясь понять, что говорят мне, и сооружая дикие фразы в ответ, я чувствовал, Христофор, неизъяснимое наслаждение от того что могу разговаривать с живыми людьми, а значит, жизнь моя продолжает свое течение. Они, естественно, спросили меня, кто я, откуда и что со мною произошло Я кое-как объяснил им, используя не только слова, но и жесты, причем жесты, наверное, в большей мере. Они закивали головами, говоря, что буря и впрямь была сильная, и это большое счастье, что я остался жив. Они предложили мне проводить меня до замка, а на мой вопрос, кому принадлежит сей замок, ответили, что им и окрестностями вокруг него владеет дочь кипрского деспота, Елена, а называется замок — Макариосойкос. Немного поразмыслив, я сообразил, что это наименование означает Благословенный дом, то есть, примерно то же самое, что Зегенгейм, и это меня почему-то ужасно взбодрило и обрадовало. Я поблагодарил любезных жителей Макариосойкоса и сказал, что, пожалуй, и сам смогу добрести до ворот замка.
   Недалеко же, однако, удалось мне отплыть от берегов Палестины и не очень-то я приблизился к дому, — горестно думал я, продолжая подниматься на гору. Был бы Аттила, он бы сейчас стал разглагольствовать о благе всего, что ни посылается нам судьбою, и о счастье, что мы остались живы… Тяжкое осознание того, что я потерял моего Аттилу, без которого трудно вообразить себе мою жизнь, навалилось на меня с такой силой, что я прислонился к кипарису, встал на колени и вновь горько-прегорько разрыдался.
   — Аттила! Милый мой Аттила! — восклицал я сквозь всхлипы. — Прости меня, что я так часто бывал груб с тобою! Только теперь я вижу, что ты значил для меня, мой друг, мой оруженосец, мой ангел-хранитель!
   — О чем так безутешно сокрушается сей молодой человек весьма мужественного вида? — вдруг донеслось до меня со стороны дороги. Слова были произнесены по-немецки, хотя и с сильным акцентом, но правильно.
   Я оглянулся и увидел ослепительную красавицу в белоснежной тунике, подпоясанной золотым ремешком. Большие черные глаза и чувственные крупные губы создавали волнующий контраст с пышной золотой шевелюрой, ниспадающей по спине до самого пояса. Позади молодой женщины, чуть поодаль от нее, стояло несколько черноволосых девушек и трое мужчин, вооруженных средней длины мечами, свисающими в ножнах с их поясов.
   — Вы говорите по-немецки? — спросил я красавицу. Да, говорю, но гораздо лучше изъясняюсь на лингва-франка, — отвечала она. — Вы, судя по всему, франк, и наверняка можете изъясняться на лингва-франка, не так ли?
   — Да, — отвечал я, переходя на лингва-франка, — я именно франк, как принято называть в Византии все народы, входившие в империю Карла Великого. Мое имя Лунелинк фон Зегенгейм, я воевал против сельджуков и сарацин под знаменами Годфруа Буйонского, а теперь направлялся морем в Венецию, чтобы оттуда добраться до родных мест, расположенных на Дунае, но буря уничтожила корабль, на котором я плыл, и я лишь чудом спасся, ведомый к берегу чудесным видением образа Пресвятой Богородицы. Я потерял все — коня, оружие, имущество, а главное — моего друга, моего оруженосца Аттилу, который был со мною рядом всю мою жизнь. Именно о нем я так горестно рыдал сейчас, потому что сердце мое разрывается от горя, и я не знаю, как мне пережить утрату.
   Произнеся это, я не сдержался и вновь зарыдал, ибо и впрямь все больше и больше не представлял себе, как мне жить без Аттилы. Златовласая красавица подошла ко мне и ласково погладила меня по голове. Мне стало стыдно моих слез и несдержанных рыданий, я заставил себя сжаться, вытер слезы и спросил:
   — Кто вы, прекраснейшая из женщин, самая ослепительная из всех, кого я знаю, кроме моей жены Евпраксии, которая ждет не дождется своего мужа в замке Зегенгейм?
   — Сказать по правде, — отвечала она, — когда я только-только увидела вас, мне хотелось устроить какой-нибудь розыгрыш и представиться не той, кто я есть на самом деле. Но вижу, у вас горе, и вам не до розыгрышей, и потому представлюсь по-настоящему. Я хозяйка здешних мест и этого замка, куда вы держите путь. Меня зовут Елена, я дочь кипрского деспота и живу здесь вдали от своего отца, поскольку не испытываю к нему должных дочерних чувств.
   Я еще больше взял себя в руки и даже нашёл силы, чтобы улыбнуться Елене:
   — Теперь-то я, наконец, понимаю почему Кипр считается родиной Афродиты.
   — Вы улыбаетесь, это прекрасно! — сказала она, сама улыбаясь так, что казалось, пасмурный день уступил место солнечному сиянию. — Не стоит так сильно переживать, тем более, что тот, о ком вы рыдаете, с самого утра принялся ухлестывать за моей служанкой Криной, и покуда мы спускались с горы, они где-то отстали от нас. Какое безрассудство со стороны Крины!
   Не успел я как следует осмыслить суть сказанного красавицей Еленой, как из-за деревьев и впрямь показался живой и невредимый Аттила Газдаг, герой никейский, дорилеумский и антиохийский, а еще больше — герой женский, ибо в этой области он выиграл гораздо больше сражений и взял бесчисленное множество крепостей, как малоукрепленных, так и неприступных. Под ручку с ним шла хорошенькая служанка лет тридцати пяти, щеки ее пылали, а в глазах виделось смущение.
   — Господи. Иисусе, Аттила! — воскликнул я и, не веря глазам своим, бросился к нему на шею.
   — Луне! Мальчик мой! Вы живы, господин Зегенгейм! Какое счастье! — прижимая меня к своей необъятной груди, бормотал Аттила. Он захлюпал носом и расплакался.
   — Как же тебе удалось спастись? — спросил я, отрываясь, наконец, от его массивных объятий.
   — Это было невероятно, — ответил он, расплываясь в толстогубой своей улыбке, — До сих пор не могу поверить, что такое возможно. Нас оказалось четверо на большом обломке мачты — я, стихоплет-француз, матрос с корабля и еще один французишка, тот самый, что был сначала среди негодяев, а потом набросился на них со спины и уложил двоих, которые нападали на меня. Нас несло по морю, бросая то вверх, то вниз, несколько раз мы сваливались со своего жалкого плота, но помогали друг другу вновь забраться на него. Мы видели впереди какое-то тусклое свечение, оно, казалось, притягивает к себе обломок мачты, на котором мы сидим. Мы не прилагали никаких усилий к своему спасению, эта жалкая, переломанная, деревянная конструкция сама вынесла нас на берег, ведомая непонятным светящимся облаком. Правда, на берегу нас сильно шандарахнуло об скалу, так что оба француза лежат теперь с переломанными ребрами, а матрос так расшиб голову, что до сих пор не пришел в сознание. На берегу нас подобрали подданные прекрасной госпожи Елены, ибо нас вынесло прямо к бухте, где находится небольшая пристань, с которой вверх, к замку Макропойкос, ведет каменная лестница.
   — Не Макропойкос, Аттила, а Макариосойкос, — смеясь, поправила моего оруженосца Елена. — И насколько я знакома с вашим варварским языком, мой замок и ваш Зегенгейм — однофамильцы. Может быть, именно поэтому вы оба спаслись, а?
   В глазах ее проблеснуло какое-то лукавство, будто она ведала истинную причину нашего спасения. Этот блеск придал ее красоте некий новый оттенок, и я даже испугался, как бы мне не увлечься этой женщиной. В помощь мне перед моими глазами тотчас же возник образ моей Евпраксии, пред которым меркла даже искрометная красота хозяйки замка Макариосойкос.
   — Однако, ты, Аттила, как я вижу, не слишком-то убиваешься по поводу моей возможной гибели, — промолвил я с упреком, поскольку взгляд мой упал на лицо хорошенькой служанки Крины. — В то время как я ежеминутно рыдаю о тебе, считая тебя погибшим, ты довольно бодр и продолжаешь наслаждаться жизнью.
   — Позвольте мне заступиться за него, — вмешалась Елена. — Всю ночь бедный Аттила оплакивал вашу судьбу, и рыдал не меньше вашего. Крина взялась за ним ухаживать и сделала все, чтобы утешить его и обнадежить. Ведь мы направлялись к берегу именно затем, чтобы поискать вас там. Теперь мы можем вернуться в замок и все вместе позавтракать, ибо верный Аттила не мог спокойно чувствовать себя и принимать еду; до тех пор, покуда мы не обыщем все побережье.
   Однако это не мешало ему начать ухлестывать за хорошенькой служаночкой Криной, — хотел было сказать я, но, разумеется, не сказал, соблюдая правила приличия. Я понимал, что Аттила наверняка не менее моего переживал потерю, но природа его была неуемна и мужское начало брало свое. В свои шестьдесят лет он оставался бравым ухажером, а выглядел самое большее на пятьдесят.
   Мы отправились в замок Макариосойкос и через час уже сидели на одной из широких террас, наслаждаясь превосходным завтраком. Елена отвела для меня и Аттилы просторные и светлые комнаты, обставленные простой, но удобной мебелью, сама подобрала для нас новые одежды, и теперь, глядя на то, как мы, чистые и нарядные, с большой охотой уплетаем телячьи языки, печеные в золе яйца, розовую мякоть сваренного в белом вине тунца и прочие яства, она радовалась нам, как дети радуются новой игрушке. Она так и сказала:
   — Как я благодарна этой буре, что она принесла мне вас. Мне так скучно. Я не выпущу вас до самой весны, иначе вы непременно снова попадете в бурю и погибнете где-нибудь возле Крита или Родоса. Здесь, в моем уютном замке, вы перезимуете и будете подробно рассказывать мне о том, что вам довелось пережить в жизни. Ведь вы побывали в стольких странах, видели разные народы, пережили множество приключений. Как это интересно.
   Разумеется, я не собирался зимовать на Кипре, но до поры до времени решил не разочаровывать нашу гостеприимную хозяйку и лишь пылко благодарил ее за все оказываемые нам любезности.
   После завтрака мы долго отсыпались, восстанавливая силы, а к вечеру вновь собрались на террасе, ужинали, пили сладкое вино, обладающее неповторимым ароматом, и подставляли свои лица теплым струям южного ветра, прилетевшего из Египта и не успевшего еще остыть. Девушки играли нам на кифарах, барбитосах и двойных авлосах, и можно было вообразить, что мы перенеслись в ахейские времена, когда мир не был еще так стар, как теперь, он был юн, свеж, невинно грешен, ибо еще не знал ничего о Спасителе. Красота Елены продолжала волновать меня, и еще и поэтому я с первого же дня стал мучительно думать о побеге с Кипра. Но дни потекли один за другим, а никакой возможности побега покамест не предвиделось. На пристани, расположенной в уютной бухте внизу, под горой, на которой стоял Макариосойкос, одиноко спал средних размеров парусник, не собираясь никуда плыть до самой весны.
   С утра мы обычно отправлялись гулять по окрестностям, днем я занимался с юношами, состоящими в немногочисленной армии Елены, обучая их всем приемам рукопашного боя, которые только знал, а также стрельбе из лука и арбалета, нового вида оружия, появившегося совсем недавно. Здесь, в Макариосойкосе, был один арбалет, и это довольно удивительно, учитывая, что во всей армии крестоносцев их едва ли можно было насчитать более двух десятков. Аттила нашел свое счастье с Криной, но уже начал засматриваться на других хорошеньких критянок от тридцати до сорока пяти лет. Блаженство этих дней было нарушено лишь смертью матроса, который так и не пришел в сознание после удара головой об скалу и скончался на второй или третий день. Стихотворец Гийом и другой француз, по имени Жискар, постепенно выздоравливали, а спустя неделю после нашего чудесного спасения они уже вошли в число тех, кто по вечерам собирался на террасе, если было тепло, или в теплом зале, если было холодно, и предавался рассказыванию всяческих историй.