— Вот какой мальчик у нас в гостях, — сказала старуха. — Мальчик — добрый, хороший, он мне даст закурить. Мальчик, дай мне окурочек, я — бедная женщина…
   И умильно сложила ладони перед дощечкой груди. Слезы — капали, но она их, по-моему, не замечала.
   Я невольно качнулся, ударившись спиной о косяк. Шторы в смежную комнату были отдернуты. Там валялись ботинки и скомканное белье. Пара чьих-то штанов без затей пребывала на люстре. Волосатый довольный Мунир, отдыхая, лежал на тахте, а на корточках перед ним примостилась патлатая Джеральдина. И — лениво работала, сощурив глаза. Раздавались протяжные поцелуйные звуки.
   Было уже, вероятно, десять часов.
   — Мальчик, мальчик — хороший… — канючила из угла старуха.
   Точно Лида, я мелко попятился куда-то назад. И все пятился, пятился, пока не очутился в прихожей — попытавшись спиною нащупать входную дверь. Но она вдруг сама, словно по волшебству, распахнулась. И в проеме ее неожиданно появился Карась, и уверенно, цепко поддел меня пальцем под локоть.
   — Тебя ждут, — коротко сказал он.
   Саламасов велел: — Давай эту сволочь сюда! — Повернулся всем корпусом, скрипнув зубами. И, не сдерживаясь, вдруг, как помешанный, закричал: — Что стоишь?!.. Ты видишь — напиток кончается?!..
   Изогнувшись, будто скобка, гуттаперчевый Циркуль тут же быстренько подскочил к нему и налил на две трети светлой жидкости из графина, а потом стрекозою метнулся за дверь и через секунду вернулся, — пропотев от усердия, выталкивая перед собой взъерошенного жалкого Идельмана.
   Тот был полураздет, видимо, только что из постели: мятый, щуплый, испуганный. На рубашке его не хватало трех пуговиц, а из-под подола ее высовывались трусы.
   Значит, все-таки нашли Идельмана!
   Саламасов оглядел его с головы до ног и, хлебнув, отодвинул граненый стакан.
   — Что ты делаешь, морда еврейская? — с хриплой яростью сказал он. — На кого ты свой шнобель нацеливаешь? Ты забыл: тут тебе не Израиль. Расплодились, понимаешь, как вши. Кормишь, кормишь вас, защищаешь от трудового народа. Никакой благодарности — норовите еще и обгадить…
   Он пощелкал рабочими твердыми пальцами. Даже водка его не брала. Шпунт, маячивший — вгладь, за спиной, как-то мелко засуетился и вложил в распростертую руку страницу, заполненную машинописью.
   — «В нарушение Советского законодательства, — прочел Саламасов, — первый секретарь Городского Комитета Партии приказал обустроить себе особняк в центре города, причем данная территория была ранее выделена под школу. Таким образом, школа построена не была. А оплачивалось это строительство по смете горисполкома, о чем есть в бухгалтерии соответствующие документы. Также первый секретарь Городского Комитета Партии заставляет руководителей местных промышленных предприятий регулярно выплачивать ему некое „вознаграждение“, якобы за помощь и консультации в деле организации работ. Каждое такое „вознаграждение“ вручается лично: от размеров представленной суммы зависит благоволение первого секретаря. Тех же, кто не желает участвовать в „системе подарков“, постоянно третируют, и товарищ В.П.Саламасов угрожает им беспощадной расправой, утверждая, что его поддерживают непосредственно из столицы»…
   Саламасов закончил и медленно скомкал страницу. Бурой кровью набрякли артерии на висках. Пальцы — мяли бумагу, пока она не превратилась в ошметок. И ошметок был сброшен коротким небрежным щелчком.
   — Так кому ты продался, еврейская морда?.. Не устраивает тебя Советская власть?.. Русский человек тебе не по нраву?.. Значит, гадина, против народа пошел?..
   Под его немигающим взглядом Идельман переступил босыми ногами. Точно струны, прорезались жилы над кадыком.
   — А?.. Не слышу?.. — сказал Саламасов. — Или, может, отправить тебя в подвал?.. Покажи, покажи свой паршивый язык… Справедливости ему захотелось!.. Скажешь, плохо тебе жилось?.. На заводах вас нет — дармоеды, нахлебники… Или, может, тебе — обрезание сделать?..
   Неизвестно откуда появились огромные садовые ножницы, и блестящие лезвия их разомкнулись. Прокатился тоскливый скрежещущий звук.
   Этот звук как будто подтолкнул Идельмана. У него вдруг задвигались рыхлые корни волос.
   — Ненавижу вас!.. — тихо сказал он. — Делайте со мной, что хотите!.. Ненавижу вас и ненавидел всегда!.. За трусливую подлость!.. За ложь!.. За бесчеловечность!.. Ненавижу!.. Душил бы — своею рукой!.. И народ, на который вы вечно ссылаетесь, тоже вас ненавидит!.. Вы послушайте, что о вас говорят!.. Скоро ненависть эта прорвется — кровавыми пузырями!..
   Хищный согнутый нос его заострился. Чернотой скопилась щетина во впадинах скул. А глаза побелели до бешеной непрозрачности.
   Кажется, он был в беспамятстве.
   — Отключите его, — угрюмо сказал Саламасов.
   Будто ждавшие этой команды, Циркуль-Клазов и Суховей тут же ринулись с обеих сторон и, облапив тщедушную маленькую фигуру, быстро сделали с ней что-то такое — отчего она сразу же переломилась в паху и, как ватная, начала оседать, — зажимаясь и корчась, икотно захлебываясь словами:
   — В-в-ва-а!.. в-в-ва-а!.. б-б-больно-о!..
   Темная пахучая лужа натекла между ног. А колени смыкались, дрожа волосатостью чашечек. Это был — август, эпоха социализма.
   — Покажите ему «Москву»! — велел Саламасов.
   Идельмана подняли, как дряблый мешок. Как мешок, под которым висели гусиные лапки. И одна из них конвульсивно подпрыгивала.
   — Танцы!.. Танцы!.. — бессмысленно твердил он.
   Завершался определенный период круговорота.
   Саламасов загреб со стола аккуратную стопку бумаг и с размаху швырнул ее прямо в нахохлившуюся макушку. И бумаги взорвались, не долетев.
   — На! Сожри!..
   Лихорадочно заиграла музыка. Худощавый, высокий, интеллигентного облика человек в светлой бархатной куртке, с позолоченной лирой в петлице, с волосами, рассыпанными по плечам, вероятно, художник, — тот что вытащил меня из-под поезда — волоокий, ленивый, надменный, разогнулся перстом — словно тыковку, выдернув за собою Дурбабину, и повел ее в паре, лавируя между столов — прижимая и мучая, изворачиваясь в немыслимом танго.
   Локти он отставлял с картинной красивостью. И бесстрастно укладывал свое длинное тело чуть ли не до земли. Ошалевшая растерянная Дурбабина — помаргивала. И сопела, запрокинув массивы лица.
   Было видно, что она здорово перепугана.
   — Я надеюсь, ты больше не будешь валять дурака, — прошипел вдруг Карась, появившись откуда-то сбоку.
   Собственно, я и не собирался.
   Мы топтались на узком пространстве, как стадо слонов. Было жарко и тесно, и слышалось какое-то хрюканье. Терлись бедра о бедра, и спины — о мякоти спин. Чрезвычайно мешали столы, протянувшиеся от стенки до стенки. Гладь портретов тревожно взирала на нас. Электрический свет в потолке то тускнел, то опять разгорался. Красный сумрачный отблеск пульсировал за окном. Видимо, демоны захватили электростанцию. Город медленно погибал.
   Впрочем, это не имело значения.
   Озабоченная Фаина прильнула ко мне, и горячие сдобные руки ее сошлись на лопатках.
   — Это — чушь, ерунда, — говорила она. — Главное сейчас, это — незацепиться. Никакого выпадения эпизодов не произошло. Для «Спецтранса» мы не представляем опасности. И «воскресшие» пока еще не заметили нас. Повторяю, что главное — это незацепиться. Потому что уже расцветает чертополох. Синегубые призраки выползают из подземелий. Пробуждаются насекомые. Хронос!.. Хронос!.. Ковчег!.. Общий хор, — где не слышно отдельного голоса…
   — Что я должен для этого сделать? — спросил я.
   — Ничего, — немедленно сказала Фаина. И качнула пирамидальной высокой прической. — Ничего, ничего, ничего. Надо просто — идти по намеченному сценарию…
   Черный пар вырывался у нее изо рта. И ворсинки бровей поворачивались — точно живые. А во лбу обрастала наплывами кожи пятикопеечная монета. Третьим глазом. Холодным. Но этого никто не замечал. И никто не хотел замечать. Плыли — топот и хрюканье.
   Время уже приближалось к полуночи.
   Циркуль-Клазов, стоявший, как статуя, у дверей, вдруг подпрыгнул, ударив себя ладонями по ягодицам, и пронзительно, весело выкрикнул: Ку-ка-ре-еку-у-у!.. — Полы клетчатого пиджака задрались. И захлопали — бешено, будто куриные крылья. — Ку-ка-ре-е-еку-у-у!.. — Гребень крови растекался по голове… Тотчас плотный сосредоточенный Суховей, дураковато приставив указательные пальцы к вискам, весь набычился, словно производитель, и морщинисто округлил волосатые толстые губы. — Му-у-у!.. — мычал он, покачивая башкой. — Му-у-у!.. Спасайся, кто может!.. Сейчас забодаю!.. — И действительно пробовал ткнуть зазевавшуюся Дурбабину, которая с визгом увертывалась. У нее из-под юбки торчал мирно загнутый розовый хвост. И — Батюта испуганно упал на колени, и мяукнув два раза, виляя всем туловищем, принялся очень быстро лакать молоко — по-кошачьи, из блюдечка, поставленного у шкафа. Непонятно, откуда оно появилось. Тем не менее, — настоящее молоко. Оба отпрыска тоже участвовали в компании — распаляясь, подпихивая Батюту коленями: — Пей!.. Достукался!.. Скотина безрогая!.. — А сияющий гладенький Шпунт, заложив обе руки за пояс, подмигнув и отстучав каблуками, неожиданно дернул по кабинету вприсядку — заливаясь, выбрасывая хромовые голенища. — Эх!.. Эх!.. Эх!.. — молодецки покрякивал он. И крутился, играя плечами косоворотки.
   Ясным, легким безумием веяло от происходящего. Уплотнялись секунды, дремотные Красные Волосы возникали в щелях. Я увидел, как Саламасов, перехвативший Фаину, вдруг задрал ей воздушное платье и с размаху влепил пятерней по обтянутому шелком заду.
   — Так? — спросил он, затравленно оборачиваясь.
   А спокойный Художник, державшийся особняком, — старомодный, изысканный — отстраненно поглядел на часы и — прикинув — поднял разведенные брови:
   — Так. Но требуется — еще один раз.
   И широкая пятерня опять опустилась. Звук был сочный, увесистый.
   Видимо, они проводили хронометраж.
   Мне казалось, что время понемногу расслаивается.
   Я оперся о стол, за которым присутствовал Апкиш, и сказал прямо в синие, выпуклые, безразличные ко всему живому глаза:
   — Город — рушится. И мы тоже — рушимся вместе с ним. Человек за человеком спадают — как прелые листья. Слева — слом, справа — вязнущий останов. Или вы надеетесь, что воцарится Младенец? Но Младенец достаточен сам по себе. Он — всесущ. И ему не понадобятся партийные функционеры. Я не знаю, что именно следует изменить. Ложь. Предательство. Неужели вы настолько отравлены властью?
   Я, наверное, был в беспамятстве, — сжигая себя. Не по графику. Выломавшись. Тирада моя пропала впустую. Апкиш даже не дрогнул фарфоровым бледным лицом. Все происходящее его, по-видимому, не интересовало.
   — Не мешайте, пожалуйста, — холодно сказал он. И открыл небольшую квадратную плоскую пудреницу. — Почему вы решили, что надо обращаться ко мне? Есть вопросы, претензии? Адресуйте их вашему руководству…
   Мягкими уверенными движениями он припудривал щеки и нос, — осторожно коснулся бархоткой приплюснутого надлобья, а затем, поворачивая зеркальце на вытянутой руке, равнодушно, внимательно проследил за получившимся результатом. И картина, по-видимому, удовлетворила его. Он кивнул, — как будто соглашаясь на образ.
   — Значит, вы не намерены ничего предпринять? — Нет, конечно, — ответил мне Апкиш. — И фигура Младенца вас тоже устраивает? — спросил я. — Мелочь, куколка, — ответил мне Апкиш. — Но из куколки вылупится дикий монстр. — Обязательно вылупится, — сказал Апкиш. — И — сожрет, и оставит от города лишь скорлупу. — Даже меньше, чем скорлупу, — ответил мне Апкиш. — А Ковчег, а Безвременье, а грядущий развал? А скрижали, а демоны, а расстреливаемые в Карьерах? Значит, дело в Корецком? — растерянно спросил я. — Позабудьте о них, — посоветовал Апкиш. — То есть, не процесс дал первоначальный толчок? — Разумеется, нет, — ответил мне Апкиш. — А тогда в чем причина? — спросил я. — А ни в чем. Нет причин. Историческая неизбежность. — Это значит, что сделать ничего нельзя? — Это значит, что делать ничего не надо…
   Правая рука его скользнула в карман и через мгновение возвратилась, — обнимая короткое черное дуло. Пистолет заглянул прямо в створки бескровного рта.
   Апкиш туго и как-то по-детски зажмурился:
   — Черныйхлеб,называемый:Ложь…Белыйхлеб,называемый:СтрахВеликий
   Я не сразу догадался — о чем это он. А когда догадался, то уже было поздно. Свет мигнул, опустившись до желтизны, снова вспыхнул, и полетели какие-то брызги. Выстрела, по-моему, слышно не было. Я лишь видел, что Апкиш лежит на столе и под мраморной белой щекой его собирается лужа. До полуночи оставалось совсем немного.
   Саламасов поднялся и торжественно одернул пиджак. Он сказал:
   — Мы, товарищи, живем в великое время… Наш район перевыполнил план по заготовке кормов!.. Репа, брюква, картофель, товарищи!.. Пятилетка, таким образом, завершена!.. Три секунды назад! Поздравляю, товарищи, с трудовой победой!.. Яровые, озимые! А также горох!.. Это — новое достижение нашего общества!.. — Он величественно пошатнулся и опрокинул стакан. Череп его был абсолютно квадратный. И квадратное серое тулово — как постамент. Дико взвизгнув, остановился проигрыватель. — Пять — в четыре!.. — немедленно выкрикнул кто-то. И десятки ликующих голосов подхватили: Ур-ра-а!!! — даже воздух заколебался кипящими аплодисментами. — Свеклы собрано на половину процента сверх плана, — сказал Саламасов. — Ур-ра-а!!!.. — Кукурузы — на одну двадцатую больше!.. — Да здравствует!!!.. — Гречи, проса и вермишели, товарищи, — на четыре десятитысячных!.. По сравнению с тринадцатым годом, товарищи!..
   Саламасов открыл небольшую коробочку, пододвинутую к нему, и привычным заученным жестом посадил на пиджак ярко-красный прямоугольник медали.
   Сплав труда и позора качнулся пятиконечием. Бронза тускло блеснула.
   — Слава партии!.. Слава товарищу Прежнему!..
   Будто ливень, загрохотало вокруг меня:
   — Экономика должна быть экономной!.. Больше, лучше, с меньшими затратами!.. Пьянству — бой!.. Пятилетке качества — нашу гарантию!.. Претворим исторические решения!.. Жить, учиться, работать — по-ленински!.. Наша цель — коммунизм!.. Ни одного отстающего рядом!..
   Я заметил, что у многих на пиджаках появились правительственные награды. Ордена, и медали, и просто — бесхитростные значки. Например — «ГТО». Например — «Клуб служебного собаководства». Суховей нацепил себе ромбик — «Почетный чекист», а Дурбабина щеголяла отличием — «Мать-героиня». У меня рядом с лацканом тоже появилась медаль. Что-то там с кузнецом, замахнувшимся над наковальней. Вероятно — «За трудовой героизм». Я, наверное, большего не заслуживал.
   Циркуль-Клазов, заботливо прицепил ее, просиял дымкой стекол и сказал со значением:
   — Выше знамя коммунистических идеалов!..
   — Партия и народ едины!.. — откликнулся я.
   Ничего другого, по-видимому, не оставалось.
   Заиграли Гимн, и протяжный могучий распев, будто клеем, заполнил все помещение. Обомлевшая камарилья застыла. Воздух точно остекленел. Лишь всклокоченный, полупомешанный Идельман, ни на что не обращая внимания, тупо ползал меж окаменелых фигур, собирая по полу разбросанные страницы. Тощий зад его оттопыривался, а на синих трусах отпечаталась чья-то подошва.
   Эта нитка сценария была близка к завершению.
   Я подумал, что все не так уж бессмысленно. Отвратительно, мерзко и вызывает загробную тошноту. Но ни в коем случае не бессмысленно. Скрытый смысл здесь все-таки есть. Эти люди знают, что делают. Разумеется, знают. И в этом их сила. Я видел, что Красные Волосы, просунувшиеся сюда, постепенно ссыхаются и обвисают мочалками, а живые трепещущие отростки их, как ошпаренные, утягиваются обратно. Трещины за ними смыкаются, и зарастают стены. И я знал, что это происходит не только здесь. Каким-то внутренним зрением я видел, как звуки гимна перетекают на площадь, — и ласкают булыжник и волнами расходятся по мостовой. И я видел, как обожженные ими, недовольно, с шипением отскакивают лохматые демоны — как они озлобленно воют и пританцовывают. И я видел, как лопаются коричневые огурцы и как снулые пауки, будто ягоды, вываливаются из крапивы.
   Жить еще было можно.
   Жить было можно. Я, по-моему, даже не заметил, как наступила тишина. Просто щелкнул ограничитель, и пластинка с шипением остановилась. — Амба! — выдохнул кто-то из близнецов. Почему-то вдруг все оборотились ко мне. И смотрели искательно, завороженно, как недавно смотрели на Гулливера. Только я ведь не Гулливер. Не Спаситель. Я догадывался, чего от меня хотят. Громкий шелест раздавался из коридора. Шелест, скрип и какое-то болезненное кряхтение. И шаги, и дыхание — в хрипе астмы. И когда я услышал это дыхание, то я невольно попятился. Потому что я понял, что наступает финал. Я попятился, но меня уверенно придержали сзади и толкнули, и Фаина сказала — пахнув разогретым вином:
   — Не волнуйся, все будет в порядке. Только не давай ему прикоснуться к себе. Не давай прикоснуться, и тогда все будет в порядке…
   Жар смятения исходил от нее. И глаза, расширяясь, лихорадочно заблестели. Я хотел ей ответить, но не успел. Дверь открылась, и в нее просунулись какие-то прутья. Это были обыкновенные прутья — тополиные, жесткие, отрезанные на концах, чуть ребристые, серые, с запеченными почками у суставов, — но они изгибались, как будто живые, и надсадно скреблись, и сцарапывали лакированную дверную поверхность. И за судорожностью их движений угадывалось нечто объемное. Деревянный, покрытый корой человек, переламываясь, втискивался в кабинет. Руки его были раскинуты, как два обрубка, и он жутко скрипел, поворачивая их в междоузлиях, а с плетеных кореньев, напоминающих ноги, осыпалась слоистая безжизненная земля. Было видно, что идти ему чрезвычайно трудно, но он все-таки втискивался и втискивался, выталкивая сучья вперед.
   — Не гляди на него, — шепнула Фаина. — Не гляди. Ты ни в чем не виноват перед ним…
   Снова грянула веселая бурная музыка, и Художник, подняв до подбородка фужер, очень сухо и очень брезгливо провозгласил:
   — Вдохновителю и организатору всех наших побед!..
   — Слава партии!.. — вторично выкрикнул кто-то. И компания истерических голосов подхватила:
   — Урррра-а!!!..
   Хлопнул залп, и закипело шампанское. Отовсюду полился малиновый звон хрусталя. Кто-то сунул мне в руки бокал с гравированной вязью. Цепь гербов, будто изморозь, опоясывала его. И такой же бокал деликатно поставили перед Апкишем, — прямо в лужу, натекшую из простреленной головы.
   Вероятно, финал действительно приближался. Деревянный человек, словно пьяница, покачался в дверях и пошел через комнату — хватаясь за воздух, крайне медленно переставляя свои корневища. Он шатался, кренился, и ноги его разъезжались. И при каждом движении вытекал удручающий скрип. И, как жидкий янтарь, застывали на теле потеки. Это был, конечно, редактор. Я не мог его не узнать. Потому что кора на верхушке понемногу отваливалась, и в наплыве меж двух инвалидных стволов, в смоляной черноте и растресканности уродства проступало отечное измученное лицо. Я боялся, что наступает момент расплаты. Но редактор, по-видимому, совсем забыл обо мне. Он прошел сквозь танцующих, и они расступились — незамечая, и протиснулся в угол, где была притворенная низкая дверь, и открыл эту дверь, и царапнул корнями порожек, и вздохнул, и со стоном умялся в квадратный проем. Пара веток упала — спокойно и безболезненно. Точно бинт, отслоилась шершавая лента коры. А потом дверь захлопнулась, ударив пружиной, — разможженный зеленый листочек упал на паркет.
   — Вот и все, — облегченно сказала Фаина. — Сценарий замкнулся, теперь мы не пропадем — и, облившись шампанским, схватила меня за локоть. — Стой!.. Куда ты?!.. Не надо!.. Опомнись!.. Зачем?!..
   Но я вырвался из ее цепких пальцев. И напором плеча отодвинул Батюту, который загораживал дверь. Я готов был убить любого, кто мне помешает. И, наверное, они это поняли, потому что никто не пытался меня задержать. Я взбежал по замусоренной черной лестнице, где валялись окурки, и, догнав растопыренное страшилище, ползущее на чердак, произнес, задыхаясь от собственной смелости:
   — Подождите, Черкашин! Нам надо поговорить!.. Подождите, одна минута ничего не изменит!.. Разумеется, я понимаю, что я — виноват. Я вас вытеснил из Круговорота, — заняв ваше место… Но поверьте: я вовсе этого не хотел… Получилось — помимо меня, незаметно… Я уверен, что какой-нибудь выход тут есть… Нас здесь двое нормальных людей, давайте подумаем вместе!..
   А поскольку редактор упорно не отвечал, — безнадежно пыхтя и карабкаясь вверх по лестнице, то я вытянул руку и подергал его за одну из ветвей.
   Я подергал его за ветку, и она отделилась, и на сорванном легком пахучем ее черенке неожиданно запузырилась зеленая жидкость. Слабый стон прозвучал откуда-то изнутри. Пласт размякшей коры вдруг бесшумно обрушился и освободил восстановившуюся часть головы. Я увидел затылок, намокший от пота. Совершенно младенческий, розовый, будто распаренный в кипятке. Прихотливыми складками он образовывал какую-то мордочку — то ли крохотной обезьянки, то ли кого-то еще. Отвратительные черты проступали сквозь валики кожи. А глаза распахнулись, и две гусеницы высунулись из зрачков.
   — Уходите отсюда!.. — тоскливо сказал редактор.
   И тогда, передернувшись, я повернулся и побежал — чуть не падая, обламываясь на ступеньках. Я бежал, и бежал, и остановиться — не мог. Потому что горячий нечеловеческий страх толкал меня в спину. Я надеялся, что, может быть, как-нибудь проскочу. Но еще прежде, чем я добрался до самого низа, я услышал оттуда тяжелый и сочный шлепок — плески криков, звяк выбитых мелких стекол, разгорался за окнами серый трепещущий свет, и Живая Звезда появилась — в тумане, над городом, самых дальних окраин достигли ее лучи, и земля, обожженная ими — зашевелилась.
 

9. ПОСЛЕ ПОЛУНОЧИ

   Редактор лежал на камнях, бесформенный, словно куча тряпья, пиджак у него распахнулся, и вывалилась записная книжка с пухлыми зачерненными страницами, клетчатая рубаха на груди лопнула, штанины легко задрались, оголив бледную немочь ног, он еще дышал — трепетала слизистая полоска глаза. Я нагнулся и зачем-то потрогал лоб, тут же отдернув пальцы, пронзенные мокрым холодом.
   — Циннобер, Циннобер, Цахес… — сказал редактор.
   Вдребезги разбитой луной блестели вокруг него осколки стекла, и с деревянным шорохом выцарапывала штукатурку из стен потревоженная густая крапива. А поверх измочаленных верхушек ее, над светящимися колпачками соцветий, как гнилое дупло, зиял примыкающий к крыше одинокий зазубренный провал на лестницу. Вероятно, в последнюю секунду редактор испугался и уцепился за раму, но петли не выдержали. Третий этаж. Булыжник. Насмерть. Сделать ничего было нельзя. Приглушенная музыка растекалась по карнизу гостиницы, где в горкомовских апартаментах светился целый ряд окон и сгибались, выкручиваясь, картонные тени на занавесках. Камарилья гудела. Вероятно, Батюта сейчас по-прежнему сипло мяукал, точно котенок, и лакал молоко из блюдечка на полу обвисающим синим языком алкоголика. Вероятно, Циркуль-Клазов по-прежнему хлопал себя ладонями по бедрам и, как гусеница складываясь пополам, высоко, самозабвенно подпрыгивал, изображая веселого петуха. Вероятно, распаренный Шпунт все так же, выбрасывая сияющие голенища, шел вприсядку вокруг стола — умудряясь одновременно заглядывать в мутные зрачки товарища Саламасова. Вероятно, и сам товарищ Саламасов, наливаясь свинцовой злобой, выкладывая кулаки, равнодушно и дико хрипел, озирая пространство: — Сотру в порошок!.. — а Фаина по-прежнему, заученно улыбаясь, прижималась к его плечу выпирающей доброй горячей грудью. И по-прежнему, вероятно, покоился головой на столе бледно-пепельный Апкиш — пребывая в том мире, откуда не возвращаются. Вероятно, так оно все и происходило. Вероятно. Никто из них даже не поинтересовался шумом снаружи.
   Это был приговор.
   Карась, опустившийся на корточки с другой стороны, безучастно почмокал и сказал еле слышно:
   — Умрет, наверное… — а затем, оглянувшись, добавил. — Нам бы лучше уйти отсюда. Совершенно не надо, чтоб нас здесь видели…
   Он был прав. Зашуршали уже, зашелестели над площадью приглушенные голоса: — Слышу — звон, удар, отдергиваю занавеску… Безобразие, развелись, понимаете ли, хулиганы!.. Интересно, он сам или, может быть, выбросили?.. Безобразие, ведь просто — каждую ночь!.. Ничего, ничего, милиция разберется… Слава богу, думаю, по-видимому, не у нас… Братцы, кажется, это — Черкашин!.. Что? Черкашин? Тогда я пошел… Да, действительно, задерживаться не стоит… Безобразие, ведь — каждую ночь!.. Лично я ничего такого не видел… Расступитесь, позвольте, да пропустите же нас!.. — Двое хмурых насупленных санитаров с носилками грубовато протискивались сквозь толпу. Тот, который шел сзади, все время оглядывался. И лицо у него было — с легкой прозеленью. Одурелость вечных бессонниц — озлобленное лицо. Очень быстро они положили редактора на брезент, приподняли за ручки и устремились обратно. Звонко чокнула дверца подъехавшей «скорой помощи». На какую-то долю секунды зажглась ослепительная медицинская белизна внутри. Почти сразу же зарычал мотор. — Берегись! — крикнул кто-то. Сиреневая медлительная спираль, будто смерч, завинтилась вокруг машины. Жарким воздухом повеяло от нее. Вероятно, стрекоз были тысячи. Сохли жала. Трещало слюдяное стекло. Санитар, не успевший забраться в кабину, вдруг, как бешеный, замахал руками, закрутился на месте, зажмурился и, наверное полностью потеряв представление о себе, будто в обмороке, затрусил через серую площадь. Как слепой, не разбирая дороги. Почему-то посыпался с неба сухой твердый дождь. Из жуков, из букашек, переламывающихся по спинке. — Воскрешение!.. — сдавленно пискнул Карась. Меня зверски толкнули. Я увидел, что «скорая помощь», развернувшись дугой, до железа просев, взвизгнув рифлеными шинами, зацепила плетущегося санитара, который упал, а затем, подвывая сиреной исчезла на повороте.